Текст книги "Новые праздники"
Автор книги: Максим Гурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Не помню, что мне помешало воплотить это решение в жизнь. Очевидно нехватка времени, ибо я был занят ремонтом, а когда он окончился, у меня появились уже другие идеи. Я уже нашел себе тогда очередное глобальное дело: писать роман «Псевдо», который по замыслу автора должен был изменить мир. Полный бред! И ведь мне уже было тогда двадцать два года! Должен был ведь уже соображать, что всем все по хую, хоть на Спасской башне повесься!
Кстати, о женщинах. Все-таки, сколь ни грустно, но, наверно, самой охуительной женщиной в моей жизни была не Мила и не Имярек, но Мила-2, с которой я учился в незапамятные времена на одном курсе в Пединституте, и которую я не любил ни одной секунды за весь наш внезапный двух– или трехнедельный роман. Надеюсь, как и она меня.
Понимаете ли (Впрочем, вам ли не понимать! Это же только я один такой мудак, охуевший от своих постоянных поисков вечной любви), есть какой-то особенный и удивительно человечный кайф в том, когда два человека, абсолютно не упавшие друг другу на хуй и совершенно чужие как по жизни, так и по загробному будущему, ебут друг дружку целые ночи напролет, а поспав пару часов ебутся опять, получая при этом огромное удовольствие и не говоря ни одного слова любви.
Это чудо, что такое! В этих отношениях есть такое безграничное бескорыстие в желании доставить другому радость, какого нам никогда не найти в самой четырежды вечной любви, без которой, впрочем, нет возможности жить, и, имея которую, нам совершенно насрать на только что воспетое мной сексуальное бескорыстие. Хуй нас поймет, человекообразных уёбищ.
Но я благодарен этой удивительной женщине так же, как я благодарен Сереже, который меня научил работать. Я всегда вспоминаю о ней с чувством глубочайшей признательности, потому что у меня никогда до нее не было и не будет больше таких естественных и таких чистых отношений с женщиной. Кроме прочего, я время от времени хотел ее ещё на первом курсе, но мы тогда с ней были маленькие: я уже был женат на Миле-1, а она тоже вот-вот должна была выйти замуж, но все те пять лет прошедшие с первого нашего студенческого знакомства до тех пор, пока мы не легли с ней в постель, в моей памяти изредка оживало воспоминание о первом прикосновении друг к другу, когда мы, новоиспеченные студенты, поехали с ней за какими-то книжками, которые нам насоветовали купить эти ублюдки-преподаватели, и я, как это принято у воспитанных юношей, подал ей руку при выходе из троллейбуса, каковой рукой, как это принято у воспитанных девушек, она была вынуждена воспользоваться.
XIX
Во всём этом, наверное, кроется ещё одно моё пожизненное проклятие. Я не умею ничего забывать. Всё живо во мне такой, блядь, жизнью, как будто время – это не более, чем абстракция. Вот оживил в себе воспоминания о Миле-2, и сразу смертельно захотелось все повторить. Сразу начали вспоминаться замечательные подробности. Какая, например, у нее была замечательная «картавинка» в речи, и какая она вся была удивительно громкая и раскованная девочка. Ебать меня в голову!
Ёбаный совнарком, мне ведь, оказывается, есть чего вспомнить! Что ж я ною-то все время!
XX
Я предлагаю вам плавно вернуться к нашей основной теме и от нашего первого ремонта с Сережей перейти аккурат к последнему, с которого, собственно, мы и начали.
А ремонт этот длился целых три месяца и благодаря ему я и купил себе тот самый компьютер, который, как вы понимаете, ещё больше, чем любая бумага, стерпит, чем он, компьютер, который я назвал «Любимая», и занят в данный момент. У меня, блядь, получается прямо не компьютер, а какой-то, блядь, страстотерпец!
Поначалу мы с Сережей молчали, ибо оба переживали смерть Другого Оркестра, просуществовашего все-таки без малого четыре года, время от времени выплескивая друг на друга неудерживающиеся в скромных черепных коробках эмоции. Суть этих всплесков, конечно же, состояла в том, что Сережа говорил, что я – говно, а я, что – он. Поэтому мы больше молчали.
Я, конечно, не получал особого удовольствия от совместной работы с Сережей, как, я полагаю, также и он. Но должен сказать, что именно потому, что жизнь вынудила нас работать бок о бок в такой драматический период, мы и остались друзьями, и даже стали друг другу гораздо ближе, чем когда вместе играли. Хоть это и был более чем постепенный процесс.
Однако четыре года, проведенные фактически в режиме семьи нового типа, давали о себе знать, что проявлялось в патологической невозможности бороться с тем, что любая более-менее прикольная мысль на какую бы то ни было тему автоматически распахивала наши рты и стремительно превращалась в слова. Только к концу этих наших вдохновенных словесных эякуляций мы вспоминали о глубине нанесенной друг другу травмы, и интонация как бы садилась. Опять воцарялось молчание, прерываемое только общением по текущей работе.
Но все, блядь, конечно взяло свое! И уже через пару недель мы вдохновенно обсуждали каждую нотку, звучащую на «Русском радио», которое мы оба в то время предпочитали всем остальным.
Только что введенная мною тема «Русского» и вообще любого другого попсового радио по моим планам ещё более должна приблизить нас к пониманию сути произошедшей со мной, да и со всеми нами, трагической или счастливой (пока непонятно), но несомненно серьезной перемены.
(Завтра я поеду на дачу к Катечке Живовой, потому что я опять-таки сказочно заебался. Я не могу больше записывать эти свои попсовые девичьи песни, но не могу позволить себе их не записать!
Таким образом, завтра я поеду на дачу к Катечке Живовой и возьму с собой «Героя нашего времени» Лермонтова. Наперед, со всей патологической невозможностью иного исхода, знаю, что я скажу после перечтения этого романа. Я скажу: «О, учитель! Впрочем, не ты один!»
К сожалению, это будет точно так. Я уверен. Но все равно возьму его с собой.)
XXI
Ну так вот, стало быть! Хуячили мы этот ёбаный ремонт, клали плитку, меняли трубы в ванной, устанавливали душевую кабинку, белили в больших количествах потолки, клеили обои, вешали люстры и чего только не делали мы под это вышеупомянутое (уже неделю назад упомянутое, ибо все это время несвойственный мне ранее страх перед рукописью не давал мне сесть за компьютер) «Русское радио».
А надо сказать, что попса мне вообще всю жизнь не давала покоя. В той или иной форме, но покоя опять-таки никакого. Видимо, и розовые грезы мои о семейном простом человеческом счастье – тоже лишь порождение моего вечного стремления к попсе, которое по всей вероятности никогда не приведет к достижению попсового благоденствия. И это тоже, в свою очередь, как вся хуйня, проистекает из моего интеллегентного детства, когда я вместо того, чтобы лазить в грязных штанах по помойкам, как это делают в соответственном возрасте все нормальные дети и нормальные будущие мужчины, сидел в четырёх стенах и читал всякие книжки с утра до ночи, постоянно при этом выслушивая нравоучительные речи моей малообразованной, хотя по крови и интеллегентной, бабушки, вечно упрекающей меня в том, что я, дескать, не те книги читаю; что лучше бы я читал Толстого, Тургенева (на последнего она особенно почему-то упирала. Очевидно, ее тоже кто-то в свое время Тургеневым заебал), Пушкина, а не какую-нибудь свою хуевскую научно-фантастическую литературу. Забавно то, что имена Достоевского, Лермонтова, Чернышевского и прочих, впоследствие по достоинству мною оцененных, почему-то никогда не слетали с бабушкиных тонкогубых от старости уст.
Так вот, в конце концов моя мятущаяся двенадцатилетняя душонка оказалась в детской литературной студии, управление коей после длительного административного отбора было доверено другой мятущейся душе, принадлежащей некоей замечательной особе женского полу в районе двадцати пяти лет или несколько менее. Это совершенно удивительное существо, которое и сейчас притягивает меня, хотя мы видимся крайне редко в ходе ни к чему не обязывающих отношений между бывшим учеником и аналогичным учителем, учило меня удивительным вещам, может быть и не подозревая о глубине вызываемых чувств. Так например, в четырнадцать лет я уже был не понаслышке знаком с античной драматургией и сделал на этом основании всего один, может и не очень глубокий, но окончательный вывод, что все частности есть полная хуйня, а на самом деле всем всегда одинаково хуево и радостно, всё всегда об одном и том же, безо всяких причин, не почему и так далее, а форма выражения бывает разная тоже только на первый взгляд, а на второй – выясняется, что функции тоже всегда одни и те же, а кто уж там каким образом обыгрывает одну и ту же гармонию – это как раз и есть, извините, пресловутая индивидуальность. Иначе говоря, джинсы – они и есть джинсы, незасимо от того, голубые ли они, коричневые или оранжевые. (У меня, кстати, недавно появились оранжевые джинсы. Очень смешно их на себя одевать. («Одевать» или «надевать»? Филолог хуев!)) А если пойти дальше, то по хую мороз также и от того, брюки ли это, джинсы ли, шаровары или кальсоны – все равно штаны!
В этом мнении я все более укреплялся, чем более узнавал от Ольги Владимировны (так звали этого удивительного человеко-женщину). Гуманистический реализм, куртуазия, ренессанс, блядь, ебучий ли, постмодернизм, классицизм – все, блядь, пиздострадания сплошные! Или вот романтизьма, ради которой так долго вас к ней же и подводил! Это ведь, блядь, совершенно непобедимая хуйня! Стремится лирический герой, блядь, к растворению, к приспособлению к гребаному мирку человеческому, ан нет, ебаный пылесос, не дано ему. Дано только стремиться и получать на этом тернистом пути пиздюлей. Вот так и я со своей попсой.
С другой стороны, в период четырёхлетнего существования «Другого Оркестра» я в какой-то момент вообще не мог воспринимать музыку с насыщенной, а тем более остинатной, ритмикой. Ибо, общеизвестно, что любая рифовость и ритмичность облегчает человеческое восприятие, подобно тому, как свежее дыхание облегчает понимание, блядь. Мне, плюс-минус двадцатилетнему пидаразу, казалось, что облегчение восприятия есть дело, недостойное настоящего авангардиста, позорящее его моральный облик и бросающее недвусмысленный блик конформизма на его неподкупную репутацию интеллектуального палача человечества.
Точно так же обстоит дело и с текстами, потому что всем должно быть понятно, если они вообще хоть в какой-то степени считают себя думающими людьми, что есть фразочки, словечки, образики и всякие там синтаксические построения, которые цепляют, берут за душу, за яйца, за придатки и так далее и тому подобное. Синтаксис вообще в этом плане жуткая штука, потому что если представить себе язык, как эстрадный ансамбль, то, блядь, по-моему вполне очевидно, что синтаксис – это барабанщик за ударной установкой. То же и с фонетикой и со всем остальным. Опять же, слушателя всегда как-то встряхивает и будоражит повелительное наклонение глаголов, в особенности, если этот прием употребляется в припеве и сопровождается общей музыкальной напористостью. И вообще в припеве всегда должен происходить маленький катарсис, форма которого может быть различна, так как это в любом случае все равно будут все те же джинсы, проще сказать, штаны.
С третьей стороны, на меня оченно повлиял Михал Михалыч со своей гребаной амбивалентностью. (Михал Михалыч – это (для тех, кто не знает) Бахтин и его работа «Франсуа Рабле и что-то такое про Ренессанс».) Очень вся эта хуйня легла на мою мятущуюся душу. Сами подумайте как прикольно: говно и высшие достижения Человеческого Духа! И ни то (говно) ни другое (Дух) немыслимы друг без друга! Охуительно!
И вот таким образом, с подобным нравственным стержнем в душонке, я умирал и заново рождался с товарищем Шостаковичем. Кровь приливала к вискам от балетов господина Стравинского. Пытался убедить себя, что и Шенберг тоже великая птица – додекафонию изобрел! (Хоть до сих пор и не убедил.) Плакал от Губайдулинской музыки к совкому мультфильму «Маугли». Там, если помните, есть такая Тема Весны, когда лирический герой, в данном случае Маугли, со страшной силой начинает хотеть ебаться, ибо Юность и все такое прочее. Так по-моему, от этой музыки можно просто от души повеситься – так она хороша! Во всяком случае слезы просто разрывают глаза, а если их сдерживаешь, чтоб окружающие не сочли тебя мудаком, то от этого воздержания начинается такая тупая боль в горле, которую толком и не опишешь. Надеюсь только, что некоторым из вас это знакомо.
И вот я слушал всю эту хуйню и каждый раз испытывал катарсис, блядь. Шостаковушку я любил так, что совершенно не порицал его за то, что вот, например, так называемый «эпизод нашествия» в его до-мажорной симфонии N 7, более известной как «Ленинградская», почти подчистУю спизжен у Равеля с его «Болером-хуё-моём».
А Кейдж? Имярек называла его шарлатаном, но она, по-моему, дурочка. Все девочки-отличницы, стоит им хоть чего-то достичь, тотчас же начинают выебываться. Под тем предлогом, что, мол, плавали-знаем, тоже книжки читали, музычки слышали, о чем письменные подтверждения имеем.
Впрочем, ликбез затянулся, как и купание красного коня, как однажды выразился брат моей первой жены по поводу гуляния с нашей собакой. Ныне он служит в налоговой полиции.
XXII
Сейчас у меня нет бытоописательного настроя. То есть, если можно так выразиться, мой жизнеописательный настр стрёмен. Гораздо более интересно мне попиздеть об С. Я ей токмо что звонил. Если она ко мне чего-нибудь чувстствует, то фишку рулит грамотно, как еб твою мать. Это же надо уметь, развести такую умудреную дерьмом штучку, как я, на какие бы то ни было действия! Ты, любимая, охуела! То есть, если, конечно, ты что-нибудь ко мне ощущаешь, то ты, любимая, совсем охуела! Как же ты беспроблемно разводишь меня на всякую такую хуйню со звонками и с двусмысленными телефонными разговорчиками о том, например, как сильно я жажду с тобой чаю попить. Что называется, «выпьем, покурим, посмотрим кино...» Ты, любимая мной уже весьма горячо, совсем охуела.
Блядь, мне не двадцать лет, чтобы так ухаживать за девочками! Ты чего, не понимаешь, что ли? Экое же ты чудо! Блядь, и это ведь надо так ни с того ни с сего недвусмысленно напороться на столь знакомые грабли! Ты охуела, любимая моя дорогая! И ведь такое чудо при энтом ты! Куда мне деваться? Куда преклонить, извините за грубость, головку? А, С? Как думаешь ты? Если тебе это интересно, то можешь не сомневаться: я к тебе чувствую все то, что надо чувствовать в том случае, когда ты до такой степени уже охуел, что не можешь совладать со всепоглощающим чувством, извините, Любви.
Я люблю тебя. И ты прости меня, Имярек, потому что в свое время я искренне и от всей, блядь, души говорил так тебе, а не С, которой тогда и не намечалось. И я бы не сказал, что я более тебя, Имярек, не люблю, но, пойми, я люблю С на том самом месте, на котором обыкновенные мужчинки сказали бы тебе, прости, любимая, но все... закончилось.
Что я могу сделать? С, ты тоже прости. Я отлично понимаю, что в этом мире никто друг другу не упал на хуй, и я со всей очевидностью тебе до пизды, а если и не совсем, то это только потому, что если ты и не младше меня по годам, то выпавшее на долю говно на твою ещё не упало, а то бы уж точно я был бы тебе до пизды. Я тебя люблю. Я, знаешь, при этом ужасно взрослый, хоть у меня и нет достаточных средств, чтоб обеспечить тебе уют и слишком человечие счастье. Я сужу по тому, что ранее я говорил друзьям: я счастлив – я влюбился, а теперь я говорю им: мне очень хуево, потому что я, кажется, опять полюбил...
И все совсем грустно, потому что в период пребывания во втором браке, ещё в тысяча девятьсот девяносто четвертом при том, что сейчас на дворе девяносто седьмой, мне была сказана моей любимой и любящей меня в тот период и всей душой Ленушкой Зайчиковой фраза: ну и живи себе в своих разрушенных замках!
Да и хуй бы с ними, с замками! Не в них, в замках, дело! У меня есть совершенно искреннее ощущение, что я до хуя всего пережил, а ты, С, делаешь из меня пацана, который звонит тебе и что-то такое лепечет о том, что вот хорошо бы с тобой, С, чаю попить и пластинки послушать в то время, как даже полному кретину понятно, что я тебя хочу и люблю.
Я тебя люблю очень-очень. И не имею я на тебя ни малейшого права, да только на это право, каковое ты, С, как ты рассказываешь, в высших учебных заведениях изучала, я свой ничем не примечательный хуй клал. И ебись все синим огнём! Я тебя хочу!
При этом ты пойми, что я не сунуть хочу. Это дело десятое и всегда я это успею, а ласкать тебя очень мне хочется. Чтобы не ты меня, а я тебя. Не надо мне никаких минетов, хотя и не откажусь, конечно, а напротив, нужно мне, чтобы ты лежала тихонько и удовольствие получала. А ты, блядь, хвостиком своим крутишь. Чего-то все, блядь, как-то не так. И я боюсь тебя к тому же. И ты сама, небось, не хочешь привязываться, а только нам по-моему, сколь ни вращай, придется-таки друг дружке опять-таки всю душу раскрыть и в ужасе вселенском пребывать: вдруг сейчас вместо счастья горе нахлынет.
С, ты меня извини, я не хотел. Но мне без твоего голоса в ушах – некомфортно. Мне тебя видеть хочется постоянно. Я ласкать тебя хочу и лелеять. И мне ещё хорошо бы, чтоб кто-нибудь по голове настучал, а то я совсем охуел с неуместной любовью своей.
Да, да. Вполне себе есть у меня подозренье, что я болен неизлечимой и заразной при этом болезнью. И что лучше всего было бы мне удалиться куда-нибудь на хуй, в степь там, в пустыню, в леса и тихонечко там терпеливенько сдохнуть, чтоб никого более своей хуйней не тревожить, а не то ужас испытываю я, когда с моей С разговариваю. Вот пизжу с ней о хуйне всякой и прямо чувствую, как с каждым моим словесОм она тоже заболевает. Тем паче, что предрасположенность налицо. С, я тебя люблю! Ебать меня в голову! Ты чудесна, как утренняя роса, блядь! Голосок твой, что птичкина песенка, блядь! Ты восхитительнейшее создание! Ты чудо из чудес! Ты волшебная флейта, которая, как говорят, наиболее близка по тембру к человеческому голосу! Ты хрустальная росинка! Ты, блядь, «волшебство “Queen” в Будапеште»! Ты самая чудесная из того, что мне доводилось видеть, а я видел немало, блядь! Пойми же ты, что я тебя пиздец – как хочу! Что я слова ненавижу, потому что Тютчев более, нежели прав! Спокойной ночи тебе! Пусть тебе приснится я, как говорит Катечкина подруга Даша. (То ли девочка, а то ли виденье!) С, С, С... а ты пускай приснишься мне, ладно?
Прости мне! Прости мне, о, человечество, что я у тебя такой, блядь, мудак! Я не виноват. Это мне все папа небесный подстроил. А я с благодарностью все принимаю. Я пиздец – как рад, что у меня появилась С. Она – чудо из чудес. Лишь бы только она свой, любимый мной, носик не задрала, прознав о своей невъебенной чудесности, а то я, боюсь, не вынесу больше этого бремени исключительности твоей собственной половины. Видит Папа, это пиздец – как не просто! Ебать нас всех в голову!..
XXIII
Говорят, что ты заболела, хотя, конечно, я казнюсь, что из-за таких пустяков, как наруливающаяся с неукратимой силой Любофф, я позволил себе воспользоваться твоим рабочим телефоном. Но на твоем домашнем номере тоже никто не отвечает на призыв моего тоскующего рыжего сердца. Разве что только сколь нельзя вежливая девочка Ты «автоматически» рекомендуент оставить сообщение. Но ведь не сообщать же тебе, что я тебя люблю и хочу!
(Я так хочу, чтобы ты мне сама позвонила! Но вместо тебя мне только что позвонила моя первая жена Мила. Она бесспорно замечательный человек, и очень правильно заметила, что я должен ей быть по гроб жизни благодарен за то, что она меня покинула. Я с этим согласен на все сто процентов. Хотя она, конечно, молодец. В особенности дочка у нее замечательная, как и ее супруг по фамилии Стоянов, чему я всегда, будучи всего лишь Скворцовым, подсознательно завидовал. Когда даже самое имя твое имеет некий подсекс – это удобно.)
Я хочу видеть С. Ебать меня в мою рыжую головёшку, я совершенно не знаю, что делать. Я хочу тебя видеть!
Да мало ли, чего я хочу! С, ты не бойся ничего! Как только ты скажешь, что мои намерения неуместны и неудобоваримы, я сразу же пойду на хуй. Разве что только песенки мне мои спой. Но только, конечно же, лучше ещё и любиться. Впрочем, на хуй пойду по первому требованию, только скажи. А если нет, то нет проблем: буду играть с тобой, будто я романтический мальчик и все такое. А будет нужен тебе мужчина, найду чем доказать, что я такой, бля, и есть. Я тебя люблю. Я дурак. Я тебя люблю.
Наперед прошу об одном: если у нас все охуительно вырулится с Любовью, а потом тебе случится эту мою поебень прочитать, не делай никаких выводов и не покидай меня только из-за такой хуйни, как литературка! Литературка – это говно и чепуха! Не делай никаких выводов! Кроме прочего, согласись, что я ничего от тебя и не скрывал, а если и не говорил прямым текстом, то по-моему все было и так понятно. Хотя, может быть, в этом и обычная ошибка моя, что я всегда думаю, что всем и так всё понятно, что дальше некуда, а на самом деле никто ни во что не втыкается. Нет? Во всяком случАе, не сердись на меня! Ты очень мне дорогА...
XXIV
Вот я сегодня перечитал все, чего я тут накарябал, своими кривыми ручонками – местами безусловно скучновато, но с другой стороны, есть и более скучные вещи в разнообразном мире отечественной и мировой литературы. Так, например, бОльшую мудню, чем Толстый Лёва с его бесконечными воскресениями и Ясными Полянами, и придумать-то сложно.
Кстати о «Воскресении». Эта книга стала первым моим серьезным чтивом. В тот злоебучий 1986-й год, когда мне было всего тринадцать лет, в то время, как двадцатидвухлетнюю Имярек уже имел ее бывший муж, я закончил первый год своего обучения в литературной студии. Этот год заронил в меня сомнения относительно того, действительно ли научно-фантастическая литература – это и есть истинная философская глубина. Я через силу взялся за ТОлстого и начал с большим трудом продираться сквозь чащу его уебищного стиля к торжеству, блядь, гуманистической истины. Воля к победе над его ебаным синтаксисом и желание выйти из дебрей его маразматическо-дидактической мишуры к ясному свету общей космогонической идеи были во мне столь сильны, что к концу этого, с позволения сказать, романа мне, тринадцатилетнему олененку, показалось, что взрослые правы и любая fantasy – это хуйня собачья по сравнению с мировой революцией Духа, хотя бы даже в понимании Толстяка.
Оттуда, с этого момента, видимо, и начался мой пиздец. Видимо, это и было предательством Идеи Удовольствия, которая единственная заслуживает внимания из всех прочих дурацких концепций. Таким образом, мне было тринадцать лет, когда я решил, что стремиться к простому удовольствию порочно, а вместо этого человеческой твари надлежит, грубо говоря, искать Смысл Жизни.
И, недолго думая, ибо в этот период долго думать мне было несвойственно, я зажил с ощущением постоянной внутренней, да и внешней борьбы за то, чтобы во что бы то ни стало выведать у вселенной, а точнее догадаться, вычислить на основе косвенных указаний, как же звучит настоящее имя нашего Вседержителя, если, конечно, верить в его существование, а если не верить, то как же тогда быть всему роду людскому. То есть, это нужно себе наглядно представить: немного более полный, чем положено, тринадцатилетний пизденыш, хотя и не прыщавый, одержимый, блядь, поиском Абсолюта. Ебнуться можно!
И вот с тех пор постепенно в мою душу проник столь распространенный вирус как червь сомнения во всём и вся.
А там ещё, блядь, всякие литераторы, каковых я боготворил, будучи интеллигентным юношей, со своим, блядь, «...дойти до самой сути». Короче, я себя возомнил очень ответственным за весь мировой процесс хуйлом. Ебать меня в голову!
XXV
С таким вот стрёмным по жизни настром я вошёл во взрослую жизнь, женился на Миле, поступил на филологический факультет, хотя и не в Университет, а в Пединститут, на что, в свою очередь, была у меня довольно веская причина. Я уже начал заниматься музычкой и понимал, что времени на нее требуется оченно много, и потому боялся, как бы в Университете его у меня не отняли больше, чем в Педе. К тому же, я не хотел идти в армию, потому что мне пиздец как хотелось соединиться в браке с Милой, каковую я в тот период Единственной Возлюбленной почитал, и ни для кого не секрет, что в Педе мальчикам отдается известное предпочтение, хоть я и имел все основания не сомневаться в своих филологических талантах. Рисковать было нельзя.
Моя бурная и совершенно моногамная личная жизнь того периода постоянно подталкивала меня к новым глобальным и религиозно-философским выводам. Так, например, впервые я по-настоящему охуел, когда оказалось, что мне не дано испытать то одномоментное счастье «становления мужчиной», какое, казалось бы, не должно было бы никого обойти. Что самое интересное, оно так-таки никого и не обошло, кроме... покорного слуги. Свою первую Единственную Возлюбленную я дефлорировал почти целый год. Более того, когда врач-гинеколог объяснил моей, не побоюсь этого слова, юной супруге, что препятствий для ведения взрослой половой жизни уже давно нет, я, роясь в глубине моей памяти, решительно не мог вычленить тот самый решающий день, когда это, собственно, и случилось из огромного множества тех проб пера, когда сие было весьма вероятно.
В тот период я чувствовал себя невероятно хуево. В зимние каникулы первого курса мы поехали в дом отдыха на правах молодоженов. Подобных нам пар была там хуева туча-тьма. Они были веселы, счастливы, молоды, прекрасны и похожи на нас во всём , кроме самого главного. Они умели элементарно ебстись, а мы нет. Точнее говоря, у нас все было хорошо в плане сексуального взаимопонимания, но лишь до того момента, когда от меня требовалось сами понимаете что.
Как только я собирал все свои душевные силы и поистине энциклопедические познания, чтобы предпринять акт непосредственного совокупления с Благороднейшей Беатриче, ножки моей Терпсихоры, воспетые великим русским писателем на страницах его бессмертного «Онегина», начинали катастрофическую борьбу с моим и без того неуверенным в себе телом молодого супруга и сдвигались, подобно тому, как закрываются выходные люки в подводных лодках или в космических кораблях, не говоря уж о знаменитейших симплегадах. Возможно, жизнь показывала мне, что любой бабе, какой бы Лаурой она вам не казалась, в постели нужен самоуверенный зверь, не знающий сострадания и без лишних слов берущий от ее женской природы то, что, как он, зверь, ни секунды не сомневается, принадлежит ему по праву рождения. И каждый, блядь, мужчинка, за какого бы Петрарку он себя не держал, просто обязан обеспечить своей девице этого зверя в себе, тупого и настойчивого.
Впрочем, я ничего не могу с собой поделать. Это есть то, что я ненавижу в жизни и в женщинах. Они, девочки, могут сколь угодно много пиздеть о романтизьме, но только романтизьма для них – это когда вы – животное. Они себя охуительно чувствуют, когда все по схеме «Красавица и чудовище». Я ненавижу это все. Я вообще ненавижу животных, хотя когда они умирают, мне их жальче, чем людей.
Таким образом, первый раз Папа показал мне, что я говно, ещё в девяностом году. Я никогда не забуду эту безысходку, когда тебе хуево, но ты решительно не понимаешь, чем ты виноват, и чем бы можно было загладить несуществующую вину перед Всевышнею Злюкой.
Мою тогдашнюю жизненную ситуацию иллюстрирует простой эпизод из жизни дуловской собачки по кличке Тёпа. Мы как-то раз гуляли, а этот барбос, идя на длинном поводке, несколько раз обошел вокруг фонарного столба. Через несколько кругов дело, естественно, застопорилось. Но Дулов, блядь, хозяин настойчивый! Он минут пять, чтоб не соврать, ждал, пока Тёпа сообразит, что не нужно дергаться вперед, а нужно, напротив, начать разматываться, путем движения в обратную сторону. Как вы понимаете, Дулов так ни хуя и не дождался.
Вот и Господь от меня тоже все никак не дождется. С другой стороны, он сам виноват, что хочет от меня, чтоб я был равен ему по уму. Я же, блядь, всего лишь человекообразный кобель. Мне не дано. Да у меня и Небесный Папа – дурак. Наследственность, понимаете ли.
Потом у нас с Милой все наладилось, и мы с ней, как, извините, дай бог каждому. Может теперь вам понятно, почему я и сейчас за ритуальную дефлорацию? Что называется, такие раны до конца не заживают. И можете себе представить, как я занудливо загрустил, когда по некоторым фишкам понял, что моя будущая вторая жена тоже ещё нуждается в моем оперативном вмешательстве.
Короче говоря, вся моя жизнь проходила в постоянном извлечении глубоких выводов из всевозможной околосексуальной хуйни. Искусство тоже, блядь! Будь проклят тот номер журнала «Юность», в котором я познакомился в один миг с Ниной Искренко, Александром Еременко, Бунимовичем и другими. Я подумал, что ой, блядь, какой кайф! Как же это все здорово! Можно и без рифмы стихи писать! Ебена матрена! Недаром, думал старшеклассник Скворцов, все всегда одно и то же, и лишь форма различна. Была бы, блядь, глубина чувства!
Так я постепенно и попался в прокрустово ложе «серьезного» искусства, целью которого, как мне кажется на сегодняшний день, на самом деле является просто взъебать всему миру мозги. Это, как в дурацком пошлом анекдоте, охуячить мир трубой по голове и отъебать, пока он ещё тепленький. Это омерзительно!
Но тогда я так не думал. Я думал, что есть некая абсолютная дорога на пути к духовному совершенствованию индивидуально каждого, и через личный опыт отдельных индивидов, к совершенствованию человеческого духа в целом. И вот я думал, что надо идти через бурю и тропический ливень, через Гоби и Хинган, через боль утрат и радость сиюминутных приобретений, за тридевять земель, за семь морей, блядь, идти, идти, идти к своему Нравственному Идеалу.
Человеческий Дух! УУУУУУУУУУУУУуууууууууууууууууу! Ебеный матриархат! Бог! УУУУУУУууууууууу! История и культура! Цивилизация и искусство! Джеймс Джойс и Марсель Пруст! Саша Соколов и Эдик Апельсинкин! Хлебников и Маяковский! Лотман и Бахтин! Дереда и Барт! Якобсон и хуй знает кто ещё! Мы наш, мы новый, блядь, построим!!! Вот так я жил, начиная лет с тринадцати, с небольшими лирическими отступлениями, но в рамках, ебтыть, метатекста.
XXVI
Осознание того, что ВСЕ БЕСМЫСЛЕННО, пришло ко мне холодной зимою тысяча девятьсот девяносто третьего года, на пороге собственного двадцатилетия. Я очень отчетливо помню, как это случилось. Я ехал из Бирюлево, от Вовы с Сережей, ибо Другой Оркестр к этому времени уже активно работал над тем же, над чем ранее мне приходилось трудиться в одиночестве. В тот, первый год нашего существования, мы усердно пытались если и не найти Абсолют, то по крайней мере синтезировать его в своей творческой лаборатории.