Текст книги "Новые праздники"
Автор книги: Максим Гурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
К тому же, все-таки, если быть честным, а я думаю, что с тобой мне лучше быть честным, все-таки все, что я пишу в течение последних лет, начиная с «Псевдо» – это все-таки осознанная опозиция тому, что ты мне прислала. Я искренне хочу другого в мире, в искусстве и в себе самом. То есть, это, конечно, в том случае, если вообще имеет смысл заставлять себя вновь чего-то хотеть, поскольку душа моя последнее время чего-то уже ничего не хочет, кроме отдохновения, которого я при этом все ещё никак не заслужу. Может я его вообще никогда не заслужу. Я не знаю.Я скучаю по тебе. Хотя этого нельзя говорить, потому что нет шансов. В сущности, мы уже почти полтора года ничего друг о друге не знаем, и даже когда говорим по телефону, заняты только тем, чтобы произвести друг на друга какое-то впечатление, а точнее, чтобы его как раз не произвести.
Может, я ошибаюсь. Я, вообще, наверно, рожден, чтобы ошибаться. А может и нет. Я все-таки до сих пор не понимаю, потому что нет указаний в эмоционально-чувственной сфере, безнадежно ли все или это так затянулся испытательный срок.
Не знаю.
Ваня Марковский, которого я тебе посылаю, мне очень дорог и как человек и вообще. Гавриловский цикл «Поль и Анна» по-моему тоже хорош. Но ты знаешь, по-моему то, что ты назвала в прошлый раз незрелостью – это в большинстве случаев все-таки жизненная и эстетическая позиция, поскольку отдельные люди, которых ты мне прислала показались мне чудовищно инфантильными по сравнению даже с Данилой Давыдовым. Уж даже начинаешь думать, не легла ли где-то между 68-м и 75-м годами рождения черта между поколениями.
Наверно, все же легла. Но с другой стороны, она легла, только если брать это сраное искусство, которое я, по-моему, не люблю чем дальше, тем больше, а в других сферах, на службе у которых это искусство стоит (и не наоборот!) границ никаких не бывает.
Кажется мне, что когда Даниле будет столько же лет, сколько Лапинскому, он никогда не напишет такого «велосипеда», о которых, если помнишь, мы с тобой в свое время беседовали у тебя дома.
Если что, не сердись на меня. Я не хотел никого обидеть. И вообще, тебе обо мне все же известно более, чем кому бы то ни было.
P.S. Если будет презентация в Киеве, позови меня пожалуйста. По-моему, я это вполне заслужил. Что касается твоего там присутствия или неприсутствия, то вообще-то главному редактору как-то неприлично не посетить презентацию собственного своего детища. Конечно, это тоже все обряды и не более того, но в рамках общепринятой обрядовой системы это так же странно, хотя и, в принципе, допустимо (отчего ж нет, если «можно все – вопрос как») как и отсуствие живых родителей на официальной свадьбе детей. (Во всяком случае, если с ними это происходит впервые.)
Пока.
Твой Макс.
И опять привет!
Я опять чего-то не то тебе написал вчера ночью. Я не знаю, как написать то. Если бы знал, мы наверное уже давно были бы вместе. Но я не знаю, что и как надо говорить, чтобы соответствовать твоей системе координат. Интуитивно мне кажется, что нужно просто говорить то, что я думаю и считаю на самом деле. То, что я говорю окружающим меня дорогим мне людям.
Я вспомнил. Я хотел поговорить с тобой о новой форме. Когда я тут сегодня ходил за сигаретами, у меня очень красиво получилось все тебе изложить, но теперь я уже не помню ни строчки из этого весьма аккуратно сложенного мною текста.
Но смысл был, грубо говоря, в том, что все так по-дурацки выходит (в смысле – нет коммуникации) потому, что те составляющие живого человеческого обаяния, которое столь действенны при живом человеческом общении, отсутствуют в присланных текстах (за редким исключением) на уровне стиля. Иначе сказать, мне кажется, что если трудиться на благо создания новой знаковой стилистической системы, которая позволит передать то, что в столь больших количествах присутствует и успешно работает при непосредственном личном контакте, то это будет НОВОЕ. То самое вечное НОВОЕ, благодаря погоне за которым и меняются стили в искусстве. В этом и есть развитие. В поиске соответствий живой и непосредственной жизни. По-моему, так было всегда.
То есть, существуют два варианта творчества: культово-мистический, в котором форма всегда более догматична вследствие того, что во все времена как только кто-то изобретал новый мистический язык, тут же возникал институт жречества, который в течение двух-трех, а то и в первом же поколении, превращался в бюрократическую структуру, препятствующую дальнейшему развитию языка; и творчество, как форма общения. На самом деле все, конечно же, ещё глубже и сложнее.
В целостных культурных системах античности мы находим следы того, о чем я сказал выше, в строгой иерархии жанров, которая присутствует и в эпоху классицизма в Европе, который, как ты знаешь, вполне осознанно культивировал античный способ мировосприятия. Об этом много есть у Лосева, хотя все и без него понятно.
В средневековье эта дихотомия выражена в противостоянии монастырской литературы аскетизма и светской ветви, именуемой также «литературой ереси», куда входили такие жанры, как средневековый фарс и т.д. (надо вспоминать). На границе этих двух течений стояла так называемая Куртуазия со всем ее комплексом рыцарей и Прекрасных Дам.
Революция в этой области конечно связана с такими именами, как Франсуа Вийон, который впервые пытается пародировать куртуазную и аскетическую эстетику, то есть использует методы типично постмодернистские. Постмодернизм – это ведь вообще чепуха. Потому что в какой-то степени можно назвать одним из первых русских постмодернистов А. Пушкина, который вполне осознанно строит собственную эстетическую концепцию на материале предшествующей литературы. Это все вообще большая проблема. Чтобы выработать собственное мнение по этому поводу, нужно искать где-то в районе философии таких понятий, как аллюзия, цитата, реминисценция и любимая кузьминская рефлексия. Следует особо отметить Рабле. Но это уже другая эпоха. В литературоведении все это именуют «гуманистическим реализмом» и в философском плане связывают с волной нового «эпикурейства», охватившем Западную Европу в эпоху Ренессанса.
Короче говоря, зачем я все это тебе пишу, я не понимаю. Наверное, чтобы самому кое-что вспомнить и в очередной раз предпринять безнадежную попытку разложить все по полочкам.
Одним словом, все это хорошо, но двадцатый век – это вам не хер собачий, и об этом даже начинать писать в жанре письма глупо.
Возвращаясь к своей мысли о новой форме, хочу сказать, что по-моему, литература нашего времени очень быстро и резко меняется в свою обычную сторону: в сторону большего соответствия реальности. Недаром Константин Вагинов писал в своем «Свистонове», что литература – это исключительно попытка загробного существования, постоянное строительство «того» света. А такое творение предусматривает более пристальное изучение реальности, чтобы образ и подобие действительно были таковыми.
Кроме прочего меня вообще по жизни интересуют более маргинальные штучки, поскольку для меня очевидно, что именно из сегодняшней маргинальности выходит завтрашний официоз. А официоз же отличается от андеграунда так же, как сущестование отличается от не-существования. Существовать же – это миссия, которой нас наделяет Господь. И только на первый взгляд кажется, что это просто. Это очень сложно – существовать. Этому, именно, этому и следует всем учиться.
Что же касается сегодняшнего официоза (в том числе масскультуры), то не изучив его досконально, невозможно понять маргинальность, потому что официоз и маргинальность – это то же самое, что человеческие эмоции и мысли по отношению, к высказываемым вслух словам. Или это как произведение искусства и Автор. Только научившись понимать язык (то есть научившись чувствовать и улавливать соответствия говоримых слов мыслимым образам) официоза можно претендовать на понимание маргинальной сущности. А сущность для меня лично – всегда маргинальность. Это очень просто. Где больше Автора? В основном тексте или в том, что вынесено за скобки и помечено курсивом как «примечания автора»?
А и в том и в другом! Опять же, прости за банальность, но без текста нет примечаний. Отсюда и мой интерес к тому, что ты презрительно называешь масскультурой.
Но для меня и Данте – это масскультура . Да и вообще, когда мы говорим о так называемом «признании» – что ж это такое, если не культурная инициация, не переход из состояния маргинального жанра в статус официального золотого культурного запаса человечества!
Потому я и сказал тебе, что у тебя какой-то очень академичный стиль, что знаю какая ты на самом деле, и потому что очень люблю слушать, когда ты просто о чем-либо говоришь, потому что люблю стиль твоего речевого общения и вообще твой стиль, потому что люблю тебя живую, какая ты есть, когда не следишь за собой, какая ты, например, в «Фальшивке».
Потому мне понравилась Денисова. Потому что словосочетание «замечательно красивый ангел» – это жизнь. Потому что «ангел» – это текст, а «замечательно красивый» – это примечание, и оно же – неповторимость индивидуальности, это как узор отпечатков пальцев.
И в том, что на обороте Акуленковской прозы – это тоже здорово, потому что это жизнь.
Что такое талант? По моему, это умение чувствовать, жить, испытывать боль, испытывать удовольствие, любить, ненавидеть – только так, как присуще тебе одной, одному и т.д.
Не бывает такого, чтобы человек выложил душу и остался неинтересен. Значит просто не выложил. Мне, во всяком случае, именно души интересны, а когда навыки без души – то это, извините, it’s not my type.
Да и потом знания играют определенную роль. А истинное знание – это умение почувствовать, как ты говоришь «проникнуть». Это умение при упоминании слова «фарс» попасть на средневековую площадь, хохотать как безумный над какой-то грубой народной хуйней и невзначай какую-нибудь торговку ущипнуть за здоровую такую задницу. Это умение при упоминании слова «Спарта» ощутить себя сильным и непобедимым или слабым и низвергаемым в пропасть, или спящим молодым и крепким рабом, который и не подозревает, что этой ночью его убьют во сне, как это регулярно происходило в Спарте во избежание народных волнений.
Это умение в нужный момент как будто оказываться рядом друг с другом и вспоминать твое зеленоградское озерцо.
Твой Макс.
14 июля 1997. Поздравляю тебе с 208-й годовщиной со дня Великой Французской Революции».
LXXXVI
Еще позавчера я полагал, что закончу этот роман длинной бредопоэтической, прозополитической песнью с неровными строками, со свингованным ритмом, если, конечно, попадутся грамотные читатели, способные этот хитрый свингованный ритм уловить. Но сегодня я уже так не полагаю, потому что, откровенно говоря, заебся.
А если быть и ещё более откровенным и уж совсем позволить себе невозможную наглость, то можно сказать, что заебся я даже не сегодня, а при рождении, блядь. У мамы хуево получалось меня рожать. В целом, все бы оно ничего, если бы я не захлебнулся околоплодными водами при рождения. А поскольку я захлебнулся, то для того, чтобы получить от меня необходимый младенческий первый крик, меня сразу, не успел я родиться, принялись пиздить. Сначала по голой жопе, а потом добрались и до души, подсылая болезненных женщин. Такая хуйня.
Мне казалось, что мой роман должен кончаться прозобредопоэтической поебенью, заканчивающейся, в свою очередь, аллюзией на господина Шекспира: Мудак ль я, не мудак ль я – вопрос не в этом, бля!..
Потом я предполагал несколько пустых многоточечных строк, после которых считал необходимым как-то все-таки сдержать данное читателям слово и спизднуть-таки что-то о браке и семье. Сие должно было выглядеть так:
...............
...............
...возлюбленной
чарующее лоно
и... ебтыть, хуй с ним,
с браком и семьей!..
Подписаться я хотел фамилией Пушкин. Но этого, как видите, не случилось...
LXXXVII
«Макс, привет!
Спасибо тебе за письмо (и комментарии)
Люблю, когда ты умничаешь, не люблю, когда пускаешь слюни (извини за «натурализм»)
По прочтении поняла, что из затейливого юноши ты на глазах превращаешься в незатейливого мужчину. Или наоборот.
... Что ещё:
Опять шлю свою мутотень в виде пьесы-импр. и порнуху, кот., скорее всего, тебе понравится. А может быть и нет.
Покай.
И.»
LXXXVIII
Я спешил на личную стрелку с удивительной девушкой С. Когда я достиг метро «Тверская», я понял, что я напрасно спешу, потому что у меня в запасе ещё десять минут, а она наверняка опоздает. Такая хуйня.
Весь день, сегодня, 25-го сентября, у меня ехала крыша на почве проблемы выбора. Посему, когда я решил выкурить ещё одну сигарету прежде, чем спуститься в метро, мне было о чем подумать.
Я стоял, как мудак, напротив светящейся вывески «COCA-COLA», которая появилась в Москве сразу после начала перестройки, и пятнадцатилетний Дулов, увидев ее из окна, подумал, что началась ядерная война, – и спрашивал себя, подражая голосу Господа: «Скворцов, ты сам-то, блядь, понимаешь, куда ты идешь? Ты сам-то уверен в том, что ты делаешь? Ты вообще отдаешь себе отчет, куда и зачем ты сейчас пойдешь? Ты понимаешь, что именно сейчас ты решаешь свою ебаную судьбу или нет? Ты хорошо понимаешь, что ты делаешь?»
Я больно ужалил осенний асфальт докуренным до фильтра бычком и стал спускаться в метро. На седьмой ступеньке я увидел, что мне навстречу поднимается моя первая жена Мила. Мы с ней дружим. Она очень хорошая девочка. У нас с ней была общая юность и взаимное лишение девственности, что сближает интеллигентных особей противоположного пола на всю жизнь.
Я и выпалил ей весь свой внутренний текст. Да, сказала, она, вздохнув, тебе тяжело. И хорошо сказала, как немногие бы могли. Уж она, моя первая Мила, она-то уж знает, как это тяжело. Кому, как ни ей это знать?
Мы посмотрели друг другу в глаза, и я понял, что у нее все то же самое. Мы договорились созвониться завтра утром и попиздеть, ибо я уже начал опаздывать к С.
Я пришел, я решил, я увидел ее после полуторамесячной разлуки и четырёх-пяти бездарных телефонных звонков. Да и была ли это разлука, если у нас ещё все впереди, а все то время, пока мы не виделись, я хуячил о ее персоне роман?
Ебать меня в голову! Мне нельзя ее любить. Мне нельзя ее хотеть. Но я уже и то и другое по уши. Ебать меня в девственный анус!..
LXXXIX
Я сам. Я виноват сам. Когда нужно было быть взрослым мужчиной, я был затейливым юношей. Но я ведь не мог им не быть!
Я виноват сам. Я сам накликал эти Новые Праздники. Теперь пей, гуляй, веселись, празднуй победу! Пришли, пришли Новые Праздники на мою рыжую улицу! Утонуло, блядь, все в конфетти и запуталось в серпантине. Ура!!! Хлоп-хлоп, «Шампанское»! Бряк-побряк нейлоновые струны, блядь! Ура!!! Осанна! Ебись все красным конем! Ура!!!
Пойду, блядь, за моря и реки,
За леса и горы, ебена матрена,
скоро-скоро.
Тебя я увижу снова, я на все готовая, блядь,
снова и снова, блядь!
Когда корабли надежды гибнут в синем море – это горе, блядь!
Пусть Ветер уносит в небо (кого и за каким хуем?), словно ты и не был, блядь, но я-то, я-то, блядь, помню всё...
Помню, например, как в маленьком городе мне приснилось, что я хорошая, что мы со Скворцовым живем, как муж и жена, ебемся и оченно счастливы. Ебано пальто! В который раз убеждаюсь я в том, в чем убеждалась уже хуеву тучу раз; в который раз я соглашаюсь с Сократом – воистину, счастье – не родиться!.. О, как я его понимаю! Как я его понимаю, блядь!
Только, блядь, чудес не бывает. Он всегда будет любить меня. Никогда он не сможет меня разлюбить. Никогда не разлюбит. Потому что Я – его девочка единственная!..
XC
На самом деле, я согласен со своей лирической героиней. Чудес действительно не бывает. Все кругом козлы, говно и сломатые. Ни один из обладателей мошонки и хуя не минует момента становления обыкновенным мужчинкой! Ни одна из счастливых обладателей Великой и Ужасной пизды не минует превращения в обыкновенную бабскую бабу!
Посему, все это правда: Имярек – единственная моя девочка по имени Имярек, но С – не менее единственная моя девочка по имени С. А ещё у меня была единственная девочка по имени Лена, а ещё была единственная девочка по имени Мила, которая все, как ни странно, оказывается, понимает. А вот, например, Мила-2 и Аня – и не думали претендовать на девичью единственность в моей скучной судьбе, но с ними было фантастически кайфово ебстись!..
Ты этого хотел, Великий Ублюдок?! Получи, блядь! Целую в пипису!.. Зачем ты и внука своего загубил, Иегова? Дурак ты старый. Зубы выпадут – хуй я тебе амврозию пережевывать буду! Попомнишь мои слова-то ещё, I hope...
XCI
Пёсенька маленькая мне хорошего не забыла. Об этом любой не забудет, если, конечно, достаточно хорошо ему сделать.
Видите ли, когда я утром ранним в дверь позвонил, Пёсенька лай подняла, чтобы родственников разбудить, а то бы долго под дверью стоял.
А как впустили меня, Пёсенька деликатно удалился, давая понять, что это он для меня старался, а не оттого вовсе, что гулять хочется. Да и действительно не хотелось ему.
После того, как сонные разбрелись обратно, Пёсенька встал со своего коврика и подошел ко мне.
– Гав-гав! Где был ты?
– Я, Пёсенька, девочку убивал.
– Як же сие? Ты такой милый, добрый... Как же? – и глазоньки свои выпуклые округлил.
– Да сапогом, Пёсенька.
Тот вопросительно глядел на меня.
– Ладно тебе. Ступай, Пёсенька! Я спать сейчас лягу – сказал я ему и для вящей убедительности потрепал его за ухом.
Затем вошёл в комнату и грустить лег. Не успел, однако, постель расстелить, дверь заскрипела, – на пороге Пёсенька со смущенной улыбкой.
– Что тебе, дружок? – спрашиваю устало.
– Я... (пауза) за книгой, – и в глаза прямо так, а те, естественно, говорят: «Ни за какой такой не за книгой. Сам знаешь зачем».
Я же все не сдаюсь:
– И какую же тебе книгу, Пёсенька? Гофмана тебе, конечно, ещё?
– Нет, – отвечает. – Говно этот Гофман. Дай мне лучше свой роман «Псевдо».
– Что ты такое говоришь, Пёсенька? Видит Бог, книга эта не для собак.
Тогда Пёсенька в порыве смешной внезапной решимости порог мой переступил, отогнул простыню, на краешек примостился. Далее потянулся за пачкой «LM», хотел сигаретку двумя неуклюжими лапками вытащить, но, разумеется, все рассыпал. Засмущался тут же до невероятия, аж слезы в глазах.
Я ему сам достал, сунул в полугнилые собачьи зубки, зажигалку поднес.
Пёсенька кашлянул пару раз, но, состроив очень деловитую гримаску, задымил.
Мы молчали. Время от времени Пёсенька поворачивал ко мне голову, и в глазах его опять стояли слезы.
Наконец он решился:
– Как же ты?.. Зачем... – и снова глубоко затянулся.
Я намеренно сделал педагогическую паузу, чтобы Пёсенька подумал, что я думаю про себя следующее: «Кто такой этот Пёсенька, чтобы я перед ним исповедовался, да и в чем, собственно?» И когда он так подумал, сказал:
– Вот ты, Пёсенька, что? Прости пожалуйста, пудель, не знающий ни одной своей собачьей женщины. Даром, что к бабам моим все под юбку норовишь заглянуть (он пристыженно уставился в пол). А я (продолжал я), я нет, не пудель. Как хочешь понимай... И вообще, чего тебе от меня надо, Достоевский лохматый?
– Зачем? – едва не плача, не унимался Пёсенька.
– Да успокойся ты! Не убивал я никакой девочки. Да и при всей необходимости не смогу никогда. В том и беда моя. Правда. Так просто ляпнул. Не знаю, почему в голову взбрело так сказать.
Пёсенька повеселел. Если бы не его навязчивое стремление во всём походить на людей, вследствие чего он сидел своей кучерявой попкой у меня на кровати, закинув одну заднюю лапу на другую, он завилял бы хвостом.
– Знаешь что? – сказал я – Спой мне лучше песенку!
Некоторое время Пёсенька помолчал, чтобы я подумал, что он думает про себя так: «Вот ещё! Стану я, как собака, по первому зову песенки петь!», а потом запел. И так хорошо он пел, что сам в песенку превратился.
Так что нет у меня теперь Пёсеньки. Зато песенка не умолкает с тех пор.
XCII
Ну закончилась Вечная Любовь. Ну что ж поделать. Ну значит мифология была неверна. Видит бог, я в этом не виноват. Я устал. Я ничего не знаю. У меня хронически не получается никакое из предпринимаемых мною действий, потому что прежде чем спокойно добраться до конца, я успеваю тысячу раз усомниться в необходимости задуманного дела. Я заебался страдать! Я хочу сдохнуть, но перед этим ещё немножечко с кем-нибудь погулять под луной. Я хочу выебать И. Сказочно хочу ее выебать! Но я так же сказочно хочу выебать С, потому что она удивительна хороша, и мне спокойно, уютно и я вполне счастливо чувствую себя рядом с ней, в то время, как ощущение счастья мне, с моей склонностью к рефлексии, подарить довольно непросто. Находясь с С, я вспоминаю о единственной И. только когда она, С, время от времени выходит из комнаты по нужде. С, извините за банальность, манит меня, как магнит. Я никогда таких ранее не встречал, чтобы человек все очень тонко чувствовал и понимал, но при этом производил совершенно здоровое впечатление и обладал такой замечательной фигуркой. Удивительная девушка.
Я могу очень четко сформулировать природу своего чувства к С, которое, слава богу, пока ещё не переросло в Любовь. Даже обидно, что все так банально. Понимаете ли, понимаешь ли И., от С веет такой примитивной штукой как Жизнь! Это что-то потрясающее! Она совершенно живая! Я никогда не видел таких девушек! (А уж не аутотренингом ли я сейчас занимаюсь?!) И. тоже живая, но это жизнь, которая с невъебенной силой обнаруживает себя ввиду болезненного ощущения постоянного присутствия смерти на расстоянии вытянутой руки. То есть, собственно говоря, это не жизнь, а, напротив, смерть обнаруживает себя через жизнь, которую она неторопливо, капля за каплей, любовь за любовью, мысль за мыслью, чувство за чувством, методично уничтожает, пожирает клеточку за клеточкой. Вот что такое И.! А С, она, представляете себе, просто живая сама по себе! С ней уютно, тепло, приятно, здорово, весело, перспективно, а с И. холодно, больно, безнадежно, обидно и опять же больно. Но вот беда: мне не дано сделать выбор, что для меня важнее!
Я решил расстаться с И. не потому, что хочу предпочесть ей С. Я ничего не знаю, и в том-то и беда моя, что я не умею такой ерунды, какую умеет любая девчонка, не говоря уж о зрелых женщинах, а именно, правильно оценить ситуацию, рассчитать, что выгоднее, не тратя при этом лишних соплей на размышления о чувствах того, кто возможно любит тебя больше жизни, и хладнокровно сделать правильный ход, после чего умудриться совершенно не рефлексировать, а просто всей душой и, конечно же, телом отдаться запланированному блаженству.
Нет, я решил расстаться с И. не поэтому. Я просто инстинктивно отдернул руку от горячего утюга. Это было весьма нелегко, потому что я так привык ее там держать, что, возможно, держал бы (или ещё буду держать?) там и дальше, но в какое-то мгновение к его невыносимой температуре прибавился ещё и мощный разряд электротока, и тут уж рука моя как-то сама отскочила. Да и ничего я не знаю. Собственно, и пишу я только затем, что мне нечем больше заняться, а накладывать на себя руки мне Господь не велел. Кроме прочего, думается мне, что то, что я пишу, в сущности, это охуительная литературка, и вполне по-моему массовая, так что мирок мне денежку должен, а то вдруг я женюсь на С, – не могу же я предстать перед ней таким же ничтожеством, как перед М., Л., или И.!.. Никак не могу. Наверное, не женюсь. Нам не дано предугадать, ебена мать, ебена мать…
XCIII
Счастье в моем представлении выглядит просто и, естественно, гениально: я, будучи хозяином некоего жилища, сижу на собственной кухне и как всегда страдаю хуйней, куря сигарету за сигаретой и попивая мудацкий свой кофий, когда внезапно раздается подсознательно давно уже ожидаемый звонок в дверь. Я иду открывать. На пороге моя Прекрасная Сожительница, при виде которой дурацкое сердце моё наполняется несказанной радостью. Или наоборот, эта чудесная девушка занимается какими-то своими делами (например, поёт) в жилище, хозяевами которого являемся я и она, когда раздается звонок в дверь. Она впускает меня в наш дом, и при виде ее сердце моё опять же таки наполняется несказанной радостью.
Но, так или иначе, независимо от того, кто кому открывает, мы ничего друг другу не говорим, но друг к другу тянутся наши руки; крепко-крепко мы прижимаемся друг к другу и думаем об одном и том же: господи, какое счастье, что мы друг у друга есть! ...А потом, разумеется, ужин.
Больше я не хочу ничего от этой ебаной жизни!.. Но если, не приведи Господь, я перестану верить, что это у меня хоть когда-нибудь будет, я сделаю все, чтобы положить этому ебаному миру конец!
Я тебе, мир, дальше больше скажу: если этого не будет, скажем, у Вани Марковского или ещё у кого-нибудь из любимых мною людей, я тебе, сука, при случае такого говна подложу, что уж никак не покажется мало! Ты, блядь, запомни мои слова, пиздюк!.. Ненавижу тебя! Презираю!
XCIV
Не желают себе уяснить, в каком контексте чего лежит. Где чего между, собственно, Я... и хер знает чем.
Видит Бог, я хочу быть другим. Хочу быть маленьким. Хочу быть сорок вторым. Хочу сорок третьим. Хочу в то безобразное лето, и чтоб была эта маленькая война...
Чтобы я лежал на нечистой травке и гладил ее по лицу, повторяя, маленькая, маленькая моя война, моя маленькая, маленькая войнушка моя.
А если она действительно... Вдруг – и война!.. С кем тогда: с какой такой заинькой, кисонькой, белочкой, снегурочкой убогой с какой?
И чтобы она непременно была санитаркой, впрочем, кем угодно, лишь бы не девственницей, а я был бы такой дурацкий воин, у которого всё из рук, окромя санитарок.
Давать зарок. Давать зарок. Давать зарок. Давать зарок. То есть, проще сказать, опять же друг другу поклясться и завтра же непреднамеренно сдохнуть, чтобы кисоньке-зайке-белочке разорвало осколком не сказать пизду, а (как это у Набокова?) – вот! – «бархатное устьице», а мне бы оторвало голову, а голова бы, в свою очередь, куда-нибудь отлетела и куда-нибудь плюхнулась. Куда-нибудь во что-нибудь, знаете, такое зеленое и жидкое... Чтоб тина над головой сомкнулась, а над телом, как вы понимаете, нет.
Маленькая война! Затруднения в соблюдении элементарной гигиены, но все равно ртом, ртом, хватать, хватать маленькую войну за здоровенный набухший от похоти сосочек, и сдохнуть потом обязательно.
А все, блядь, хотят развлекаться. Никто не считает необходимым сдохнуть! Ни одна зайка, ни кисонька, ни белочка, ни носорожек.
Маленькая война! Маленькая война, мне по голове стукни! Дай мне мое!.. Санитарку-кисоньку, замполита-белочку, зайку туда же,.. в маленькую войну, глубже, плотнее и пробкой, пробкой заткнуть.
А потом взрыв, и чтобы осколком какой-нибудь девочки мне голову оторвало...
Но и тогда не придется мне усомниться в том, что я знаю больше, чем кто бы то ни было.
XCV
«Самолет к одиннадцатому подъезду!» «Розовым лепестком Скворцову по голове – раз, два!..»
«Господин Скворцов, поспешайте в укрытие! Вас хотят ударить железной вагиной в глаз! Берегитесь! Берегитесь, но ничего не бойтесь! Я с вами, и значит все хорошо!»
А губы шептали, шептали слова, пузырьки копошились в прокуренном рту.
Потом вышибли дверь. Я сломал себе ногу. Тут зазвонил телефон. Кисонька затеяла со мной разговор о своих колготках, Белочка о философии, Заинька улыбнулась в метро, а у одной девочки как начали все знакомые помирать... Безобразное лето!..
«Сорок два безобразия казнены на Сенатской площади».
Ты поблюй – тебе легче станет. Ты поблюй, поблюй – тебе ещё легче станет. Ты поблюй – от тебя не убудет.
Да как же это так не убудет?! Очень даже убудет!
«Знаете, эта вагина, она, как удав, как чулок, натягивается на жертву. Она поглотила уже два этажа. Скорее на крышу!»
А на крыше за столами сидели судьи. Они улыбались и пили вино. А ещё читали данный текст.
Потом самый главный судья поднял на меня свои изумрудные глазки (никогда не видел доселе столь прекрасного собою судьи!) и молвил: «Господин Скворцов! Как вы могли это написать?! Это же полное говно! Мы назначаем вам четыре удара пресс-папье в зубы...»
И меня избили. Я извивался, как змееныш, и скулил, как щенок. А потом глазки мои стала застилать кровавая пелена. И я увидел его: полонтин. И ярмарку на ВВЦ, где он был мною куплен. В ту же секунду я понял, что я лгу сам себе...
и что дареному коню в зубы не смотрят, что его нужно седлать поскорей (скорее на крышу!) и скакать на фронт. Что нужно спешить, спешить выебать мою маленькую войну.
XCVI
И вот тут-то и началось самое интересное. Знаете, такая забавная штука-дрюка, когда знаешь все наперед, и наперекор всякой философической хитрости все так и происходит, как наперед предначертано.
А началось-то все с пустячка. Мы с Богом сидели, тихонько писали какой-то моей возлюбленной письмецо и в общем-то ответа от нее не хотели. А она в это же самое время с тем же самым вышеупомянутым божеством думала чего-то трогательное обо мне.
Таким образом, далеко не сразу заметили оба мы вчетвером, что подали пресловутый мой самолет ко всем подъездам единовременно, ибо... Ибо. Охуительное такое словечко «ибо».
Ибо дверь исполинского лайнера превышала размером весь многоподъездный домик брезентовый. Почему брезентовый? А важно ли это? Опять, опять неверный контекст. Неправильный выбор.
А самолетик из прочной-прочной бумажки-фольги принял нас, приютил, и мы полетели, и лайнер на борту с нами, дурочками, САМО полетел.
Я, достоевский малюсенький, увидал забавненький сон, как будто запели девушки красиво и хорошо. И было их пятеро, и пели они трехголосьем. И были это все мои бывшие женщинки. Даром, что лишь одна из них обладала развитыми способностями к музыке, коих, увы, не отнять.
И пели они одно-одинёшенько слово «Макс», наподобие «аллилуйя».
А я, дурачинка, мальчиком себя ощутил, ребенком. Конечно, как свойственно детям, подумал, отчего же это иные (большинство) трахаются себе, и все как ничуть не бывало, а у меня с каждой женщиной прибавляется новый враг.
А злые любимые девочки, як на грех, пели изумительно хорошо надо мной, знаете ли, наподобие «аллилуйя»: «Макс... Макс... Макс...»
XCVII
Утром проснулся я. Ничуть не бывало. Я очень прост. Очень прост. Мысли мои подобны сапогам (скороходам) – слова серебряным шпорам. Я очень прост. Господи, скажи, не утаи от меня одного, ответь мне на примитивный вопрос: кем я любим?..
В полдень пришёл мастер. Его имя – Анатолий Васильевич. Он – специалист. Электронщик. Компьютерщик. Анатолий Васильевич. Свидригайлов – его фамилия. Он всегда смеется над собой и своей фамилией. Говорит, мол, вот до чего всеобуч довел – на работу устроиться непросто с такой говорящей фамилией. Уж лучше б я был Свиридов, как мать. Или, как отец, Спиридонов. Вообще... И тут он всегда начинал травить длинные генеалогические байки. Клиенты слушали, позабыв о причиняемой боли. А он говорил, говорил, говорил. Оказывается, Свидригайлов – это даже и не фамилия. Это псевдоним его прадеда, известного писателя Достоевского. А мать его – она из Свиридовых будет. А отец, знаете ли, Спиридонов.