355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Гурин » Новые праздники » Текст книги (страница 14)
Новые праздники
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:32

Текст книги "Новые праздники"


Автор книги: Максим Гурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

На следующий день я решительно изменил собственный имидж в пользу обычных представлений о правильной внешности в среде нашей ублюдочной молодежи. Я расстался со своими длинными поэтическими, блядь, прядями и купировал свою славянофильскую бородищу до аккуратной, сфокусированной в районе подбородка рэйверской козлиной растительности. Подстриженный почти под ноль, с этой самой рэйверской бороденкой и претенциозными баками я отправился в Европу, решив накануне, что хуй с ней с Имярек, раз она такая дура; в конце концов, я – охуенная душка, и все хорошее у меня впереди.

Рассудив так, я сел в международный автобус и на его четырёх покатил из совка навстречу новой жизни.

Но, блядь, все оказалось не так-то просто. Все дело в том, что у бедных граждан бывшего СССР мир делился и продолжает автоматически делиться на две стороны света: Совок и Заграницу, которая содержит в себе весь остальной мир. Поэтому-то укатывая, хоть и уже не в первый раз за пределы нашей необъятной родины, я автоматически попадал на территорию, где живет моя глупая Имярек. Если бы я ехал даже не на запад, а на юг или юго-восток, в какую-нибудь Малую Азию или Японию, у меня все равно было бы подсознательное ощущение, что я нахожусь в стране Имярек. Такая хуйня.

Кроме того, продолжительная езда в автобусе вообще располагает к неосознанному осмыслению всего пройденного до этого времени жизненного пути. Все в уебищной душонке как-то обостряется, все вспоминается, все чувствуется и нету сил терпеть эту боль.

Я ехал по Минскому шоссе, дабы попасть в Брест, а там через Польшу проехать к первому пункту назначения – Праге. Я смотрел в окошко и слушал «Плэйер». Слушал я к тому времени то, что уже однозначно считал попсой: «Браво», Инну Желанную и прочих людей. Вообще, в дороге можно слушать все что угодно – даже «Агату Кристи» и даже в этой «Агате» находить что-то такое трепетное. Мне нравились эти мои ощущения, нравился этот обыкновенный сдвиг в восприятии путешествующего человечка, ибо это подтверждало мой уже давно и четко сформулированный постулат о равнозначности всех природных элементов будь то камень и древесина, будь то человек и зверюга, будь то попса и альтернативные формы искусства, будь то талант или бездарность. И это равенство – оно, блядь, не перед лицом какой-то там пресловутой смерти, а вообще по жизни. Чем быстрее и чем большее количество голых обезьян в это въедут – тем быстрее будет всем заебись.

Единственное, что мне всегда всё портил простой народ, которому на все мои интеллигентские измышления глубоко насрать и нассать, как любил говорить так называемый Владимир Сорокин. В этом народе мне всегда хотелось то раствориться, принеся ему в жертву собственную неповторимую и очевидно кайфовую индивидуальность, то мне хотелось весь ентот народ уморить на хуй и заменить весь рабочий класс кибирнетическими машинами, а жизнь оставить только интеллектуалам и шизофреникам.

Так и в тот раз, в автобусе, душа моя металась, и я опять постоянно видел перед собой лицо и, конечно, не только лицо моей все ещё возлюбленной вопреки моей воле Имярек, хотел ее обнять, поцеловать, прижать к себе, быть с ней рядом и, блядь, умереть в один день, причем желательно в первую же ночь после столь долгой разлуки.

Мои попсовые песни ещё не заняли тогда все ячейки моей души, и поэтому я сосредоточенно глядел по сторонам и думал о том, что Мегаполис и Цивилизация – говно, ненавидя себя за столь примитивное течение мысель. Дело в том, что меня совершенно заебал сам архетип измен одного любимого другому. Меня это все заебало до такой степени, что я не знаю, как быть. Не уничтожить ли на хуй все человечество, упорно не желающее моногамии?!

Это пиздец! И просто нет в запасе таких слов, при помощи которых можно было бы выразить, как я ненавижу измены и предательства! Это просто пиздец. Неужели вам неочевидно, что это убийство?! Почему вы все такие иные, чем я? Или я такой же, как вы? Пиздец, как не хочется быть таким же, как вы. Потому что вы все ублюдки. Я ненавижу это все. Ненавижу.

А Мегаполис – говно, знаете почему? Я вам, блядь, сейчас расскажу. Потому что все люди и бабы, в особенности, очень слабы. Они, милые женщины, – создания, конечно, высшего порядка, но интересы, вы меня простите, собственной пизды, блюдут, как никакие иные. О мужчинах я уж и не говорю. Они все – полное говно. Их даже бесконечное «расстегивание пилоток» не так волнует, как самоутверждения в глазах стаи, как, например, дать прилюдно пиздюлей какому-нибудь вожаку и встать на его место. Я это все очень не люблю. Проще сказать, мне совершенно отвратительна человеческая природа.

Мегаполис – аккумулятор дерьма. Он, мегаполис-сука, только потворствует всем и без того хуевским человеческим слабостям. А я люблю моногамию. Я родился, блядь, с любовью к моногамии. Я не потому никогда не изменял своим женщинам (во всяком случае на синхронном уровне), что я хороший, а потому что я не умею просто хотеть слишком человечески поебсти кого-нибудь, если я люблю другую и не сомневаюсь в том, что я ее люблю. Мне неприятно само существование секса. Я с удовольствием ебусь до зари со своими любимыми, но почему, блядь, этим любимым нужно ебстись не только со мной, мне непонятно. Почему весь мир не такой, как я?! Господи, ответь мне, почему весь мир не такой, как твой сын?! Почему?

А если Мегаполиса нет, если людишки живут моногамными парами на расстоянии сотен килОметров от другой такой пары, то все заебись, и у всех Рай Земной. Я хочу именно так. Меня заебало блядство чужое. Меня заебало, что, скажем, хотеть, а то и выебать мою любимую женщину всем остальным мужичкам – это как два пальца обоссать. А любимой женщине, в свою очередь, всегда приятно, когда ее хотят, потому что она ещё и просто Женщина. И ее все вот так хотят, хотят, а ей с каждым разом все больше хочется попробовать с тем, с другим, с третьим. Блядь, я это все ненавижу! Но более всего я ненавижу себя, который абсолютно такой же выблядок, как и все остальные. Папа, зачем же ты нас всех так наебал?..

И мне хотелось быть рядом с этой моей дурацкой Имярек, и мне хотелось записать этих, посвященных ей, песенок, и прислать ей послушать. Поэтому ещё в по пути в Прагу я затусовался с девочкой Н., и мы стали с ней оказывать друг другу всякие знаки внимания.

Она, я повторяю, была очень юна и прекрасна, и мне очень нравилось с ней и ее подружками впоследствии сидеть в разных европейских, блядь, кафе и пиздеть ни о чем. Меня это действительно очень занимало, потому как к моменту этой поездки я уже успел достаточно сильно охуеть от своих взрослых проблем и проблем искренне любимых мною взрослых женщин. Мне очень нравилась ее юность, хоть в этом и было довольно мало сексуального начала, поскольку я продолжал любить дурацкую Имярек и писал очередной «практический» труд под названием «Песнопения», каковые пелись, естественно, в ее имярекову честь, к величайшему огорчению отданную не мне, но в тот же самый год, когда тринадцатилетний я полюбил Милу Федорову.

Н. любила все альтернативное со всем потенциалом восемнадцатилетней тургеневской девочки. Когда человеку, даже если он девушка, восемнадцать лет и он «заточен» на «альтернативу», нельзя вгружать его попсовыми песнями без циничных комментариев насчет того, что они, мол, ни хуя для меня, автора, не значат, что я написал их так, по приколу, но вот мне очень важно довести все до конца, потому что так, типа, положено настоящему мужчине, хотя об этом я, конечно, не говорил, ибо и так производил соответственное впечатление.

Кроме прочего, у меня с собой была кассета более чем альтернативного «Другого оркестра», которую я, разумеется, дал Н. послушать по, разумеется, ее просьбе. Как я и ожидал, ей более всего понравились песни, созданные хоть и в рамках «серьезного изхуйства», но по попсовым принципам: с насыщенной ритмикой, барабанами и шляг-фразой в «альтернативном» тексте, которая звучала так:

Богородица-дева родила двойню!

Чем не шляг-фраза? Она и повторялась два раза без изменений, чтобы лучше вбить в голову адресата. Да к тому же и «а» в слове «дева» бралось фальцетом, на который преднамеренно срывался женин классический баритон.

После того, как она сказала, что ей больше всего понравилась «Богородица», я ещё раз убедился, что несмотря на любовь Н. к всевозможным Булезам, Денисовым и Прокофо-Стравинско-Шостикам, всем людям всегда была и будет близка яркая физиологичная хуйня. Это, блядь, аксиома, не мной сформулированная, хоть и очень прочувствованная покорным слугой...

В Зальцбурге, в котором мамин хор провел целых четыре дня, я совсем потерял головешку, неизменно испытывая боль при воспоминании о том, как мы с Имярек лежали зимой в постели, и считали сколько будет стоить двухместный номер в этом самом городе Моцарта, блядь. Теперь, со всей очевидностью, ни хуя не вышло. Имярек меня кинула, и единственное, чем я себя утешал, так это тем, что ей это, быть может, далось дорогой ценой.

После целого дня в этом австрийском культурном центре, проведенного исключительно с Имярек в голове, я не выдержал и позвонил ей в Дармштадт. Я не мог не позвонить ей. Тот факт, что до ее местожительства всего каких-то четыреста километров (это как от Москвы до Нижнего Новгорода) вместо обычных двух с половиной тысяч, ощущался мною физически. Ее, конечно, не было дома. Был дома ублюдочный автоответчик, который мне что-то отвечал не ее голосом. Я вспомнил, что она говорила мне, что летом собирается в Таиланд и, не застав ее дома, громко сказал сам себе: «Ну и ебись там в своем Таиланде, дура!», каковой гневный выпад не возымел никакого действия на продолжающую болеть по этой дуре душу.

На следующий день мы стояли на смотровой площадке Зальцбургского замка с тезкой Имярек И., тоже уже совершеннолетней девочкой. Эта И. была мне очень мила и иногда даже более симпатична, чем Н., в которой мне не нравилось ее вопиющее стремление к интеллектуальному лидерству в кругу подружек. У И. этого не было, и внешне она больше походила на тип любимых мной светленьких девочек с бездною сумасшествия во всю голову, признаки каковой бездны как правило никто не замечает, кроме меня. Я же до сей поры ни разу ещё не ошибся.

Мы стояли с ней почему-то вдвоем. Мы смотрели на Альпы и помалкивали. Потом она сказала, как ей было хорошо, когда они ездили с ее родителями на Кавказ. Я сказал, что это, должно быть, очень здорово, и что я никогда там не был, но очень бы хотел.

И тут она, не поворачивая ко мне головы, сказала как бы в сторону Альп: «А поехали на следующий год?» Я на секунду прихуел, но быстро овладел собой и сказал, что я с удовольствием, только вот беда, у меня нет альпинистской подготовки, на что она сказала, что у нее тоже нет. Я сказал для поддержания разговора, что вот, мол, вдруг мы погибнем. А она так спокойно-спокойно: «По-моему это же здорово, погибнуть в горах...»

Но песни я все-таки решил петь с Н. Имярек же по-прежнему делала в моей голове, что хотела...

LVI

Так уж случилось, так уж всегда выходит, что кто-то теряет, а кто-то, блядь, находит. Бывает и так, что теряя в одном, находишь в другом, да как только, блядь, не бывает! Хуй бы со всем, как говаривает непокорная золушка со времен своей рабочей работы.

Так уж случилось, что летом девяносто шестого мне довелось целых два раза уебать за пределы Совка. Один раз с маминым хором, а другой раз, благодаря, сколь не хихикай, своим литературным достИжениям.

Еще в июне мне позвонил Митька Кузьмин, сказал, что ему надо срочно найти Мэо, потому что есть возможность срочно отправить его за рубеж по литературной части, ибо он понравился некоей даме, которая хотела бы его туда отослать в живом виде.

Я порадовался за Мэо, а через пару недель мне опять позвонил Митька и сказал, что сейчас мне перезвонит эта самая дама, потому что она, де, отыскала у себя какие-то мои допотопные стишки и теперь хочет взять помимо Мэо ещё и меня.

Я в это, будучи настоящим ни во что хорошее не верующим совком, конечно, не верил, но делал то, что требовалось, стараясь не принимать ничего близко к сердцу, но, паче чаяния, все сложилось удачно, и мы с Мэо полетели на деньги «Сорэса» на остров Крк, в Хорватию, на конференцию «Ирония в современной литературе». Сама тема вызвала у меня глубочайшую иронию, но мне хотелось на море и своим трудом, а не на мамином хоре.

Что там, блядь, происходило, мне рассказывать неинтересно, потому как все молодые интеллектуалы во всех странах мира одинаковые. Всё хуево, всё в говне; никто не хочет, блядь, сопереживать чужим чувствам, а все, блядь, хотят развлекаться, в силу каковых причин все младо-интеллектуальные людишки вынуждены и до скончания века вынуждены будут сосать хуй у ничтожеств и предателей Истины. Это так. Бля буду.

Но нам с Мэо было оченно хорошо в эти две недели. Мы предавались хандре и печали по поводу безвременно почившего Другого Оркестра, жрали алкоголь и купались в Адриатическом море. Такая хуйня.

У нас там даже завелись младые, осьмнадцатилетние опять же, хорватские подружки, которые сняли нас сами, прельщенные нашей попеременной игрой на гитаре. Мэо, падкий на юность, очень хотел с кем-нибудь поебстись, а я же с царящей в голове чертовой Имярек отговаривал его от активных действий, убеждая его в том, что если они этого хотят, то сами нас, а во всяком случае его, выебут и высушат – только знак подай. Но при этом я знаков не то, чтобы не подавал, а подавал совсем другие, неизменно переводя все наши вечерние посиделки в русло великосветской беседы. Мэо со своей стороны, видимо, и рад был бы подать необходимые знаки, но, похоже, комплексовал на почве ещё худшего английского, чем мой.

В последний день я попробовал было, ради Мэо, естественно, подать подобный знак, но после распития алкоголя маленькие хорватки сказали, что им нужно бежать, потому что Петре, дескать, нужно встретить ее бой-фрэнда. Я несказанно обрадовался, что никого не придется ебать, а потом мучиться, что вот как же я так изменил Имярек. Мэо же, конечно, расстроился, но оба мы взяли ещё вина и пошли на маяк. Пьяный я, конечно же, блядь, растрогался, глядя на ночное море, и сказал что-то типа того, что вот, Мэо, представляешь, а год назад я был абсолютно и совершенно счастлив. Такая хуйня. Такая, блядь, литературная конференция. Зато наконец удалось на самолете полетать. Все детство мечтал, и оказывается, знал, о чем мечтать. Самолет – это вам не хухры-мухры. Просто охуительно. На все насрать, когда в полете я. Бля. Бля. Бля.

Когда я вернулся в Москву, меня ожидало продолжение хуй знает, когда закончащейся записи девичьих песен на студии «Мизантроп», а так же вполне насыщенная работа в качестве поэта-песенника, что было очень в жилу, поскольку до срока отдачи некоего денежнего долга оставалось несколько недель. Долг был взят мной ввиду срочной покупки «горящих» клавиш «Yamaha DX 7». Я купил их ещё в августе и сразу полюбил их всей своей идиотской душой. В глубине той же идиотской души меня, конечно же, умилял тот факт, что у Имярек тоже DX 7-ая «Ямаха». Очевидно, подсознательно два этих одинаковых культовых синтезатора, имеющихся и у нее и у меня, я ассоциировал с какими-то брачными символами, наподобие обручальных колец. Мне даже, наверное, подсознательно казалось, что это все очень точно отражает самую суть нашей с Имярек ситуации, ибо в самой глубине все той ещё души я верил, что она не могла так вот взять и разлюбить меня, и скорее всего, всё у нас с ней ещё впереди. Мне хотелось верить до мозга пиписьки, что мы с ней навсегда-таки связаны узами неких брачных отношений высшего порядка, и в этой связи очень логично, что обручены мы не какими-то пошлыми кольцами, которых я уже относил к тому времени две штуки, а, блядь, синтезаторами, то бишь музыкой, каковая тоже, блядь, высшая сфера.

LVII

Где-то на рубеже хуевого девяносто шестого лета и неизвестно ещё какой осени, на которую возлагались мной по наивности большие надежды, ибо я ещё не привык к тому, что я – полное говно и по-прежнему считал себя ярко талантливым человечком как в литературе, так и в музыке, мне посчастливилось познакомиться с охуительным, пусть он меня не осудит за такую экспрессивность в характеристике, молодым человеком.

Этим молодым человеком оказался порекомендованный мне Элей гитарист Ваня Марковский. Я слышал его игру у Чехова и потому, полагая себя цветком в мире злобных и жестоких волчьих ягод, я относился к этому ещё незнакомому мне лично Ване с изрядной, хотя при этом и изрядно надуманной, долей скепсиса.

Со временем, когда я узнал его ближе и непосредственнее, мне, конечно, как всегда пришлось оченно устыдиться своих сомнений, чем я, однако, недолго казнился, потому что сами ведь знаете, в каком мире живем. Это как очень достойный мой знакомый попсовый композитор и в совковой терминологии «сослуживец» по эстрадной карьере Игорь Кандур, которому я в свое время порекомендовал Саню Дулова в качестве аранжировщика, когда он, Кандур, смотрел на меня испуганными, но вынужденно излучающими уверенность в себе глазами и спрашивал: «Макс, а он точно хороший аранжировщик? Точно ли так, как ты говоришь? Ведь я знаю его, как охуительного студийного гитариста, а как аранжировщика я его совсем не знаю... Точно ли он так хорош для таких песен, как мои? Потому что, ты ведь знаешь (а, надо сказать, я действительно это знал, что меня всегда в нем поражало до глубины души), даже если мне не понравится результат, я же не смогу не заплатить ему условленных денег, а у меня с ними сейчас все не так хорошо, как раньше. «Вот это его “не смогу не заплатить условленных денег” – это есть редчайшее человеческое качество, можете мне поверить. Тем более в среде попсовиков. Даже какое там «тем более», когда в среде евангарда и андеграунда денежные знаки к величайшему сожалению почти не имеют хождения.

Так и я с Ваней. Так и он с кем угодно, и с Мэо в том числе, когда Ване в его альбоме понадобились живые барабаны. Бедные мы глупые мальчики, блядь.

Мы раз с ним пообщались на тему моих песен на элиной территории, два пообщались, три, а потом уже стали общаться по всей территории окружающего ебаного мирка, и не то что там по поводу моих или его песен, каковые оказались более чем, а вообще по всем остальным поводам.

Не прошло и двух-трех недель, как мы уже ходили вместе по городу, и общались так, как будто знали друг друга сто лет. До знакомства с ним я и не подозревал толком, что возможно в таком возрасте после столького говна и элементарной усталости от всей совокупности жизненной поебени так коротко сойтись с каким-то новым человеком. Прямо скажем, даже не сойтись, а просто-напросто подружиться.

У нас оказалось очень много общего начиная с культурных интересов и заканчивая психологическим типом любимых женщин, между каковыми двумя координатами был ещё целый длинный ряд иных промежуточных совпадений. И собственные наши психологические конституции были весьма родственны по своему устройству. Эту общность сразу выкупила моя мама и сразу выделила Ваню из общего числа моих друзей. Она, моя дорогая мама, будучи искренне уверенной, что ее сын – полный распиздяй, испытывала слабость к Ване, ибо сам факт его существования в восприятии моей мамы демонстрировал ей, что распиздяй не только ее сын, а возможно и целое поколение таких вот интеллигентных молодых богоборцев с годом рождения где-то в начале семидесятых, низвергнутых в этот ебаный мир на заре строительства Байкало-Амурской железной дороги.

В глубине душонки я даже немного завидовал Ване, выходцу из семьи профессоров Донецкого Университета. Я завидовал тому, что когда я решил обозначить свои отношения с Небесным Папашей женитьбой на своей первой любви, и в ещё большей глубине душонки иногда смутно сожалел, что я не могу послать все на хуй и броситься в омут страстей, покидать на хуй все институты (что единственное мне впоследствие удалось), уехать прочь из родного города и стать человеком, «живущим на белом свете», сочиняющим песни, пишущим стихи и ежедневно борющимся за свое существование, – Ваня, в отличие от меня, все так и сделал: побросал на хуй все институты, и уехал сначала в Питер, где жил несколько лет, а потом перебрался в Москву.

Мне вообще всегда было стыдно, что я родился в Москве, в самом центре, в отличие от Эдуарда Лимонова или Вани Марковского. Стремиться же на вольные хлеба зарубежной цивилизации уэлссовских элоев я уже не могу себе позволить ввиду того, что не хочу идти путем, отработанным моей Имярек. Я, блядь, не для того рожден, чтоб по проторенным тропам ходить – мне моё нужно, и чтоб ни у кого такого не было. Увы, это так. Увы, мне не стыдно. Такая хуйня.

Ваня любезно ввязался в мои безнадежные девичьи песни, и вообще мы как-то ввязались друг в друга, и целую осень грустно и очень быстрым шагом бродили по центру Москвы и пиздели о ебаной жизни. Иногда, когда нам везло, мне с попсовыми, а Ване же далеко не с попсовыми деньгами, мы позволяли себе забираться в недорогие кафе и тихо сидели там, попивая кофий и куря преимущественно «LM».

С одной стороны, это выглядит весьма романтичным, когда два молодых пидараза ходят вместе по центру осеннего, единственного в мире именно славянского мегаполиса, заходят в кафе, говорят об искусстве, об официозе и андеграунде, о том и о сём, о конкретных проектах одного и о столь же конкретных другого, а позади у каждого уже есть какой-то багаж, а будущее туманно, а за окошками новоевропейская иллюминация, блядь, время от времени падает первый снежок, – но на самом деле, это все, конечно, полная хуйня, поскольку к величайшему сожалению нам с Ваней было уже не по двадцать, а близко к двадцати пяти, и в нашем возрасте Джим Моррисон, например, отъебал уже разными способами пол-Америки, а мы же продолжали тупо сидеть в буфете какого-то перифирийного полустанка, вынужденные ждать отправления поезда, ибо никакой другой альтернативы не существует, и пешком не дойдешь, а поезд починят хер знает когда: к тридцати, к сорока ли нашим годам, к пятидесяти ли. А ждать при этом нет времени, но не ждать нельзя, потому что если пойти пешком, то свалишься замертво через сто километров, ибо и отдыхать времени нет, а оказаться надо в пункте удаленном на две тысячи с половиной тысячи аллегорических верст. Но ждать решительно невозможно, потому что когда мне будет пятьдесят, Имярек будет уже пятьдесят девять, – поэтому ждать нельзя. Но не ждать нельзя, потому что в противном случае не доберешься до нее никогда, и Ваня так же не доберется туда, куда ему надо.

И Ваня сидел со мной в этих кафе, а я сидел в этих кафе с ним, и оба мы ждали поезда, который динамил нас, невзирая на купленные за свои честно заработанные трудовые гроши билеты. Еб его мать, этого ебаного поезда, который, похоже, собрался нас уморить!

И всех же, блядь, при этом, конечно, можно было понять! Можно было понять, что у машиниста на этом чужом для нас полустанке живет его, блядь, Вечная Возлюбленная, которую он не ебал сто с половиной лет, и все это время грезил о ней. Да и можно ли винить машиниста, который просто воспользовался моментом? Можно ли винить его за то, что он слишком человечески обрадовался, когда понял, что в его паровозном котле все переломалось на чертов хуй, и теперь хер его знает, когда механик починит. Его, блядь, механика, ещё разбудить нужно после субботней попойки.

Ну вот, разбудили. Он, Гришка какой-нибудь ебаный, все деловито осмотрел и сказал, что сегодня работать без мазы, деталей, де, нет, – надо в соседний райцентр, бля, ехать за самой главной шестерней, которая полетела, блядь, на хуй!

И мы с Ваней сидим в этом ебаном периферийном буфете. До сих сидим. Чем это все кончится?

Так уж получилось, что прошлой осенью Ваня оказался абсолютно единственным человеком, который меня понимал на все сто. Это правда, а не для книжного, блядь, протокола. И я очень хочу надеяться, что и я понимал его тогда, да и сейчас понимаю.

Он был, как и я, «культуролог». То есть, слал на хуй все узкоспециальное, хотя и врубался во все от бога, во имя хуй знает чего, но во имя того же, во имя чего и я.

Он так же, как и я, не мог и не считал нужным делать выбор между литературой и музыкой, будучи равно одарен и там и там.

В ту самую осень я хуел от своих девичьих песен, которые все меньше и меньше походили на попсу, но зато все больше и больше выражали суть именно моей души, души физиологического мужчины, сексуально ориентированного согласно европейской традиции. А Ваня в это время, как оказалось, страдал той же самой хуйней и мучительно, хоть и с присущей ему, как и мне, легкостью пера созидал поэтический цикл «Стихи Патриции Дуглас». По его замыслу следовало считать, что Патриция Дуглас реально существующая девушка в возрасте между двадцатью пятью и тридцатью годами, англичанка польского происхождения, пишущая свои стихи почему-то по-русски. Короче, тот же самый тип моих любимых абсолютно сумасшедших девочек, которых любит также и Ваня. При чем любит он их так, что под каждой строчкой этого цикла я мог бы смело поставить свою подпись, если бы мне, конечно, посчастливилось их сочинить. Но посчастливилось Ване...

LVIII

Между двумя своими заграничными турами мне удалось завершить забивку барабанных партий в «Alesis» для протоварината моих девичьих песен, каковому не суждено было сохраниться в памяти потомков.

Таким образом, встал вопрос о записи бас-гитары. Мне все ещё хотелось все делать насколько это возможно с живыми музыкантами, и я позвонил нашему Вове Афанасьеву и попросил его прописать мне бас. Он не отказался.

На следующий день я уже был у него с аккордовыми сетками всех пяти песен, из которых в измененном до неузнаваемости виде до сегодняшнего дня дожили лишь четыре. На тот период у меня ещё не возникло губительных сомнений в вовиной музыкальной компетентности, и потому я ограничился именно аккордовыми сетками вместо четко выписанных нот.

В эту неделю, которую Вова милостиво, за что ему большое спасибо, целиком посвятил моему ебанутому творчеству, мы переживали с ним ренессанс в наших дружеских отношениях. В течение четырёх дней мы ежедневно с утра и часов до семи репетировали мои песни, а потом шли гулять и пиздеть о жизни. В душе моей бушевала внезапно разыгравшаяся буря любви к этому огромному человеку. Ведь только сейчас отходит в прошлое стереотип толстого, высокого, огромного бас-гитариста, отдавая свое место щупленьким высокопрофессиональным мальчишкам из Гнесинского училища.

Я вспоминал, как мы учились с ним на филологическом факультете в Пединституте, как мы создали Другой Оркестр, как мы хотели завоевать мир, и мне, конечно же, было и больно и смешно от подобных воспоминаний. Вова, видимо, тоже вспоминал все это. Что и говорить, проведенные бок о бок в постоянных репетициях и методологических спорах четыре года давали себя знать, и мы ужасно соскучились по совместной игре и вообще по совместному времяпрепровождению. Такая хуйня.

Я радовался, что в это самое время Сережа вместе со своей Добриденью уебали в свой южный Крым, потому что Сережа, которого я, честное слово, искренне люблю, от природы наделен умением разрушать все те отношения, в каковых все прекрасно обходится и без него, что, очевидно, его и раздражает. Кроме прочего, всю жизнь он имел огромное влияние на Вову, а именно постоянно объяснял ему, какой тот мудак, что в нем плохо, а что ему следует в себе развивать, и вообще достиг в этом дружеском, блядь, чморении невиданных успехов вплоть до того, что бедный большой и добрый Вова начал мало-помалу зависеть от сережиного мнения во всём и вся и обреченно говорить что Сережа, мол, его, вовино, alter ego.

Я такие вещи всегда в рот ебал, потому что и сам предрасположен к чужому влиянию, но с детства зная об этом, всегда заведомо старался педупредительно выебать все в рот, что последнее время у меня стало так хорошо получаться, что тот же Сережа ныне поет мне песни о том, что у меня, дескать черная энергетика, и я всех подавляю. Экая гнида! Экий сукин сын! У тебя, блядь, энергетика светлая! Иди на хуй, дружище!..

А с Вовой все в свете моих девичьих песен складывалось весьма благополучно. И вообще очень мне стал близок в очередной раз этот самый Вова. Однажды, можете себе представить до какой степени он охуел за эти месяцы одиночества, он долго смотрел, как я надеваю ботинки, уже совсем собравшись от него уходить после очередной репетиции, и вдруг сказал: «Подожди, я с тобой поеду!»

Я так и охуел.

– Куда это? – спросил я.

– Да не знаю, хочется куда-нибудь в центр съездить, – ответил он и тоже начал одеваться.

И мы поехали с ним в парк Сокольники, в котором в последний раз я был до этого во втором классе общеобразовательной школы. И мы там сели жрать шашлык с красным вином. И все было сказочно заебись. Был трогательный летний субботний вечер.

В понедельник же мы с ним записали бас у Эли и пошли ко мне тусоваться, ввиду близости к «Мизантропу» моего дома. Там мы уже совсем растрогались за поеданием пельменей моего приготовления и решили, что вот сейчас я свою попсу закончу (а я думал, что мне остался месяц – не больше. Наивный хуесос!), и мы Другой Оркестр восстановим.

Это же клево, говорил Вова, когда группа распадается, а потом вновь собирается вместе, живые, мол, люди, поругались-помирились, тру-ля-ля. Я горячо согласился с ним. Мы, бывшие филологи, даже довольно быстро пришли к конценсусу по некоторым организаторским вопросам и по вопросам определения стилистики, в которой будет действовать новый Другой Оркестр, и счастливо разошлись.

Когда Вова ушел, радужность куда-то пропала. На ипподроме моей левой душонки тут же случилось то, что и должно было случиться: вырвалась вперед злоебучая темная лошадка. Она громко проржала мне в самые уши, что авангардный поезд «серьезного искусства» ушел, что ничего не выйдет, да и к тому же неужели же я действительно могу хотеть совместных музыкальных занятий с Сережей, от каковых я зарекся ещё в апреле, когда не вышло играть всем составом мою попсу. Я нашел, что во мнении темной лошадки безусловно есть свои рациональные плевелы, и решил поступить по-взрослому: сейчас я буду заканчивать «попсу», а там будем посмотреть.

Но мне не довелось в ближайшее время оказаться там, откуда бы я действительно мог посмотреть. Мне не довелось оказаться на этом, блядь, наблюдательном пункте ни через месяц, ни через полгода, ни через год. Тогда я ещё надеялся на другой исход...

В конце середины сентября мне оставалось буквально записать вокал на уже почти полностью готовые «болванки». Разве что только стоял вопрос о том, не переписать ли гитару, которая не везде звучала так, как я ее себе представлял. В этом первом студийном варианте, который был в скором времени решительно уничтожен, должны была играть и Добриденка на виолончели, и Женя Костюхин на трубе, и некий Леша на саксофоне и кто только ни на чем. Единственным из вышеперечисленных человеком, которому удалось как-то непонятно поучаствовать в данном процессе, оказалась Ира Добридень. Но все получилось так себе, потому что у нее не нашлось времени как следует выучить мои ноты, а я понадеялся, что у нее все получится (дурак!) и ещё подгонял ее. Это была глупость с моей стороны. Меня вообще к тому времени уже начало изрядно подгружать, что все происходит так долго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю