Текст книги "Новые праздники"
Автор книги: Максим Гурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Компакт Штокгаузена-младшего мне так и не удалось послушать, ибо она дала мне его вчера вечером и строго до сегодняшнего полудня, когда мы ещё оба не знали, что мне предстоит попасть домой через десять часов. Мы оба рассмеялись тому, что я его не послушал. Я сказал, что там все равно скорее всего какая-нибудь ерунда, быстренько заменив этой «ерундой» другое, более подходящее к случаю, слово женского рода. Имярек со мной, кажется, согласилась.
Потом на улице Герцена она внезапно решила как-то отреагировать на мой вчерашний ночной звонок из зеленоградского автомата. Она сказала все очень просто и ясно, что если я хочу определенности и хочу поставить точку, то пусть я же ее и ставлю, а она же этого сделать не в силах, и что, вообще, я во всём виноват. Кончилось все тем, что мы поссороились с ней из-за расхождения во взглядах на эстетику масскультуры. Имярек не интересна культура масс или для масс. Меня это очень раздражило, и я сказал ей какую-то гадость, о чем, разумеется, пожалел в ту же секунду, но было поздно. Жизнь – говно.
Мы окончательно поссорились. Я был очень искренне послан ею на хуй, после чего мы почти мгновенно встретили мою первую жену Милу, которая ехала по противоположной ленте эскалатора, в силу чего мы с ней ограничились короткими улыбками и кивками. На самом деле, я очень благодарен Миле за то, что она появилась в самый, но лишь на первый взгляд, неподходящий момент. Благодаря ее случайному появлению Имярек сразу переключилась на тему моих жен, сказав, что Мила – просто красавица, и сказав это искренне. На что я моментально зачем-то сказал, что вторая тоже была очень красивая.
Мила мне потом позвонила и хотела было сказать, что моя «новая девочка» произвела на нее такое-то и такое-то впечатление, но узнав, что эта самая моя «новая девочка» классифицировала ее как красавицу, сразу же стала передавать ей через меня ответные комплименты. Ебано пальто!
И все же я был ужасно ей благодарен, потому что из-за нее Имярек перестала меня столь импульсивно посылать на хуй, и мы опять помирились. Но через пять минут опять поссорились, и наговорили друг другу ещё пущих гадостей, чем в прежний скандал.
В результате, в скандалах и выяснениях отношений мы провели весь последний час нашего драгоценного очного общения, и расстались на невъебенно хуевой ноте. Короче, все грустно. Я пошел пить к Дулову чай, и он меня накормил вареньем и сыром, по-дружески пытаясь вникнуть в мои проблемы и искренне рекомендуя свой тельцовский метод, а именно заканчивать все на хуй и как можно скорее. Однако, советовать легко, извините за никчемное упоминание о всем известной хуйне. Я слишком хорошо помнил, как я выгуливал его по улицам, и советчиком тогда был я. Я поел сыру с чаем и пошел домой, понимая, что я ничего не понимаю, кроме того, что одиночество – это такая же хуйня, как и почти-беременность. Я не понимаю ни одного слова из того, что говорит мне Дулов, а он, в свою очередь, не способен понять ничего из того, что говорю ему я. Засада, бля. Мы все погибнем, и даже пятиконечную звездочку никто не установит на наших могилках. Говно все это. И Имярек моя погибнет без меня. И я без нее. И вообще так не любят. Я не верю, что если любишь, то можно так поступать. С другой стороны, сейчас я сам, например, не имею никаких сил для новой любви. Наверно, кто-нибудь очень обломал мою дурочку до меня, и она неспособна ничего такого чувствовать, на что была способна не со мной. Такая жизнь. И я теперь так же. Не дай мне, Господь, связать свою жизнь с кем-либо кроме Имярек! Она сильнее всех. Я не терплю варианты ебли для здоровья. Я не могу так и не хочу. Мне это противно. Но почему же все так всегда? Почему я никогда уже не смогу дать никому счастья? С Имярек это невозможно, потому что я не нужен ей. Ей не нужен никто. А давать счастье самой – это ей зодиакально не присуще, в чем, собственно, и нет ничего предосудительного. Дать же счастье какой-нибудь другой девочке я тоже не могу, потому что я никогда не смогу остаться с кем бы то ни было, если меня вдруг позовет к себе Имярек. А с девочками так нельзя. Даже с мужчинами так нельзя. Нельзя так с людьми. Еб мою мать! Зачем она меня родила? Ладно бы она родила меня осмысленно, а то ведь была она обычной двадцатичетырехлетней дурочкой, которая вышла замуж и завела ребенка, потому что так все делают. И зачем за девять лет до этого печального события случилось не менее печальное рождение Имярек, да ещё и в паре с ее неизвестным мне братом-близнецом. Родители! Вы заебали – пиздец! Прекратите резню! Вы охуели. Мы не хотим жить. Почему вы решаете за нас, жить нам или нет!? Вы охуели! Прекратите резню! Прекратите эту бесконечную и самую жестокую из всех придуманных человечеством казнь! Прекратите! У вас у всех руки в крови! Вы убийцы! Прекратите насиловать нас! Прекратите резню! Прекратите эту вечную бойню! Прекратите рожать! Прекратите нас мучить! На ком-то должно прекратиться это бесконечное мщение стариков своим детям и внукам! Прекратите! Найдите в себе хоть немного мужества!
А никто не понимает! Никто и не хочет понимать! А статисты, знай себе, подсчитывают сколько людей в какой день взошло на эшафот, скольких посадили на кол, скольких сожгли на костре, скольких расстреляли, черпая информацию из родильных домов, которые всегда с удовольствием передают свои списки казненных на сегодняшний день. Статисты считают. Ученые обсуждают, дискутируют. Демографы, экономисты, ебать их красным конем. Мертвый экономист и мертвый демограф подсчитывают ресурсы: как там, что, хватит ли, чтобы прокормить такую ораву мертвых? Как там? Что там?
Мертвые космонавты кружатся по орбите. Их мертвые жены, убийцы их свежеказненных детей, высылают им теплые вещи и флакончики с запахом своей промежности.
Говорят, что через три года, когда начнется, блядь, новое тысячелетие, на Земле будет жить семь миллиардов мертвых...
LXVII
Уже целую неделю, как только дело к вечеру – у меня начинает гореть лицо. Горят щеки, лоб, глаза, подвласяной скальп. Пиздец какой-то я наблюдаю с собой по вечерам в течение всей последней недели.
Говорят, что так горишь, когда кто-нибудь очень похотливо думает о тебе. Правда ли это? Кому же я понадобился вдруг, несчастный, рыжий, судьбою забитый ебарь? Кому я понадобился? С? Вряд ли. Она водолей, как я, но она моложе меня. Если не по летам, хотя и по летам скорее всего тоже, то уж во всяком случАе по опыту. Ей, кажется, ещё не довелось как следует обломать себе лепестки, поэтому у нее полно планов, жизнь ее многообразна и интересна, много обещает, как она, С, полагает. Все это я уже проходил. Вряд ли она думает обо мне. Кроме того у нее восьмичасовой рабочий день при пятидневной рабочей неделе. Когда ей, несчастинке, грезить о какой бы то ни было любви!
Имярек? Очень может быть. Страсть, которая одна лишь поддерживала наши отношения, живучей любой ебаной трогательности и всякой разной голубиной хуйни. Если люди когда-либо испытывали друг к другу страсть, они всегда будут допускать в мыслях возможность новых контактов. По крайней мере – сексуальных.
Но Имярек тоже вряд ли. Я не верю, что я кому-нибудь до пизды. Точней в то, что какой-нибудь более-менее милой пизде есть до меня дело. Слишком это бы было желательно, чтобы быть правдой. Видимо, рожа моя горит понапрасну. Да и хуй бы...
Я ходил на презентацию альбома Клементии, коего являюсь одним из авторов. Скучно и грустно. Всем. Всегда. Удивительно клевая девочка-сучка Алена Свиридова, чьим творчеством я вполне искренне и давно пленен, очень мила в общении с моими знакомыми. Мы несколько раз от нЕ хуя делать посмотрели друг на друга. Когда она посмотрела на меня в очередной раз, я нечаянно подавился пивом и закашлялся. Такое, блядь, смешное и нелепое совпадение. Если какой-нибудь далекий от попсы дурачок спросит меня, знаком ли я лично с Аленой Свиридовой, я не буду знать, что ответить...
Я послушал, как поет Клементия, и пошел домой пешком, ибо было уже два часа ночи. Я прошел мимо той самой церкви, где крестился, венчался, и ходатайствовал перед Папой за Имярек, а также мимо подъезда одного расположенного рядом с храмом дома с крылечком, поставив на которое маленькую Имярек, я уже больше двух лет назад исследовал ее странную и хрупкую женскую душу.
А два дня назад я ездил за яблоками для бабушки, умело спекулирующей близостью к ней тривиальной смерти от старости, к ее младшей, но не менее старой сестре тете Тане. Но это все хуйня. Не хуйня то, что когда я поднимался из метро, движение моё затруднил какой-то четырёх-пятилетний ребенок, который прикололся не шагать по лестнице, как все нормальные люди, а, держась за руку своей матери, прыгал обеими ножками со ступеньки на следующую. Меня это несказанно раздражило, потому что его детские приколы серьезно замедляли темп человеческой, спешащей домой толпы. Я считаю, что это хамство – в пять лет уже следует понимать, что ты живешь не один, а улица – это тебе не твоя «детская». Если бы в аналогичном возрасте я позволил себе так вдруг от нЕ хуя делать запрыгать, я бы тут же получил устное замечание от матери, если не по жопе, за нарушение общественного порядка. Но с другой стороны, если бы мать моя позволяла мне так вольно общаться с окружающим миром, наверное, я бы достиг большего, и, например, не давился бы пивом, а стусовывался с интересующими меня женщинами легко и просто, обладая при этом многообразием приемов укладывания понравившихся мне девочек в постель. Если бы мне позволено было старшими вот так вот прыгать когда мне вздумается, я бы наверняка избежал многих комплексов, да и вообще весь дискурс был бы совсем иной. Я уверен, что ребенок, кем бы он ни вырос, не будет годиться мне даже в подметки – я лучше босым стану ходить, как Толстый Лёва, чем носить обувь с такими подметками, но, следует признать, что он будет любим и обласкан всеобщим вниманием, и бабы его будут ему позволять делать с ними то, что не позволяют гораздо более охуительным с моей точки зрения людишкам. Такая хуйня.
LXVIII
На следующий день после того, как мы расстались с Имярек, как раз примерно в тот час, когда она должна была прибыть на Белорусский вокзал, чтобы ее снова по ее же мудацкой воле увез фашистский паровоз на радость всем немецким хуям, я понял, что если я немедленно не начну работать над чем-нибудь, то я могу умереть или впасть, мягко выражаясь, в измененное состояние сознания.
Я выкурил мудацкую сигарету, выискивая в тайниках своей души, чем бы мне таким заняться. Ситуация несколько осложнялась тем, что я, как мне тогда казалось, уже закончил все аранжировки и, мало того, уже даже вычистил их настолько, насколько позволяли мне технические возможности: мои личные и творческий потенциал используемых технических средств. Некоторые песни из записанных в первой редакции на студии «Мизантроп» у Эли я решил было не делать, заполнив ряд льготных вакуумов новыми сочинениями. Так, например, я уж хотел было грешным делом лишить права на жизнь песенку «Я тебя ждала», «Радость» (мой дуэт с предполагаемой певицей) и ещё кое-какие.
Я сидел на краю кровати в своей неизменно пасмурной достоевскоподобной восьмиметровой комнатухе и в сущности был занят ни чем иным, как чесанием рук и измученного красного вещества головной мозгИ. И вдруг меня осенило! Трудно было выдумать что-либо более циничное и, естественно, более трогательное, чем как раз в момент отхода Имярекова поезда в Дойчлэнд, заняться все-таки именно «Я тебя ждала». Все циничное, пошлое и попсовое всегда было и будет самым действенным и бьющим по нервам. Это так, бля буду! Ведь цинизм – это только следующая эмоциональная стадия слишком чувственного мировосприятия. Так было и так будет. А пошлость – так это просто голая, как схема метрополитена, карта психологических архетипов и прочей байды. Потому так и раздражает нас пошлость, что действует безотказно, что все мы беззащитны перед ее лицом. Такая хуйня.
И в тот самый момент, когда моя глупая Вечная Возлюбленная, Единственная Девочка Моя, уселась в свой ебаный фашистский паровоз, я включил «клавишку», вошёл в секвенсер и принялся экзальтированно аккомпанировать ей. Я, блядь, ощутил себя вдохновенным тапером, озвучивающим это наше печальное, как «Ромео и Джульетта» в Луи-пастеровском переводе, гребаное кино, и не испытывающим никакого стыда за стандарт романтического поведения.
Я послал на хуй прежнюю «живую» аранжировку с двенадцатиструнной около-испанской гитарой и собственноручно прописанным мною шейкером, пятью восьмыми и банальной нервозностью, каковыми качествами отличается вариант, записанный у Эли. Я сделал все так, как чувствовал в день отъезда Имярек. А чувствовал я такую, знаете ли, спокойную творческую депрессию; вся мыслеактивность, все внутренние разговоры мои, весь мой внутренний мир на момент создания второй и последней аранжировки «Я тебя ждала» можно было со всеми основаниями сравнить с той самой, культивируемой в период Другого Оркестра, ледяной пленкой над гибельной водяной бездной. Пленочка была тонюсенькая-тонюсенькая, и для того, чтоб предвигаться на ней, как вы помните из курса физики, было лишь два варианта: быстро-быстро бежать, чтобы лед ломался уже за спиной, или ползти, дабы уменьшить давление на каждый ледяной сантиметр за счет увеличения площади занимаемой моим телом ледового кружева.
От старого варианта не осталось ничего. Песня стала начинаться с фэйд-ина, то есть с постепенно нарастания громкости, процесса, обратного типичным попсовым кодам с постепенным уменьшением уровня записи. Мне удалось создать очень депрессивным, вполне, на мой взгляд, отражающим фишку с передвижением по тоненькой корочке льда, рифом. Это были все те же пять восьмых, но с сажающей на измены строгой «техновой» четвертной бочкой, которая пробивала первую долю только на каждый третий такт, каковой такт, в свою очередь, был очень четко обозначен несколькими партиями «стеклянных» мелодиек, выраженных всякими «стеклянными» тембрами типа виброфона, челесты, маримбы и прочих.
Эти «стеклянные» мелодийки, все состоящие из ровных восьмых, то пересекались в одной точке, то расходились в разные стороны, то снова сходились; то стекались в один горестный ручеек, то опять рассекались на несколько печальных никому на хуй не нужных струек. Все это печальное тиканье напоминало мне такую пошлую, но, опять же, весьма действенную хуйню, как падающие, блядь, слезки. Эти слезки падали, блядь, на безучастный асфальт и разбивались на маленькие-маленькие стеклянные шарики, которые как бы рикошетом тоже отпрыгивали чуть-чуть вверх, тоже падали, тоже разбивались на ещё более мелкие слезки, которые тоже отпрыгивали, тоже разбивались... – и так до тех пор, пока не превращались слезки бедного поебасика в легкую стеклянную пыль, наполняющую легкие лирического героя, и ещё более озлобляющие сердце заколдованной лирической героини, которая перестала чувствовать чужую боль. Разумеется, не по своей воле.
Потом снова капали слезки; с ними повторялась та же история, и так далее до бесконечности... Был там и мотив неумолимого фашистского паровоза, который увозит, увозит мою глупую Имярек. И колесики его стучат, и давят выпавшую на рельсы вместе с росой стеклянную слезкину пыль. Такая хуйня.
Когда я позволил себе перекурить перед тем, как окончательно закончить удавшуюся мне работу, раздался телефонный звонок. То есть все даже хуже. Он, телефон, зазвонил ещё когда я сидел с пафосной рожей в наушниках, а когда я их снял, дабы перекурить, я услышал уже последний звонок, а когда я поднял трубку, то ее и вовсе уже успела схватить моя бабушка, только и находящая развлечение в том, чтобы подходить к телефону. Когда я сказал «алло», было уже поздно, ибо бабушка успела это сделать раньше меня, вследствие чего мне достались одни короткие гудки. Я точно знал, что это звонила мне Имярек. Очевидно уже с вокзала. Наверное, моя глупая девочка все-таки не хотела расставаться так, как мы расстались вчера.
Я точно знал, что это она. Несколько дней назад, когда мы сидели с ней в гребаной «канадской кофейне», она сказала мне: «Если тебе твои бабушки скажут, что кто-то звонил и повесил трубку, – даже и не сомневайся, что это была я!..» Ебаный пылесос!
Я докурил и продолжил работу.
LXIX
Карл Густав Юнг – без сомнений величайший ебарь мозгов! Я даже затрудняюсь сказать, уступает ли он своему великому учителю Зигмунду Фрейду. Тот тоже тот ещё ебарь. Полагаю вам известен некий апокрифический анекдот о Зигфриде Фрейде, блядь, в котором к нему утром является озадаченная своим странным сном дочка и говорит: «Папа, так, мол, и так, растолкуй мне, дуре, к чему бы это: ко мне пришли три мужчины, одним и из них был ты, папа. Вы принесли мне на подносах по банану. Твой был самый гнилой. Что это может значить?» Анекдотичный Зигфрид ответил ей, что, дескать, доченька, бывают ведь и просто сны... Вспомнили?
Еще был знаменитый ебарь, научный внук Зигфрида Фрейда, Эрих Фромм, блядь. Тот совсем образина! Его «Анатомия человеческой деструктивности» ему не удалась. В нем слишком много слишком человеческой ненависти к Адольфу. Я никогда не встречал такого ненаучного подхода к проблеме. Человек Фромм, будучи выпускником Высшего Учебного Заведения, отдает должное положительным сторонам главного фашиста всех времен и народов, его огромному творческому потенциалу, его парадоксальной, если принять во внимания его деятельность, любви к аполлоническим видам искусства, но тут же какой-то другой Фромм, постоянно пытается дискредитировать бедного несчастного Адольфа, сказать, что тот мудак, и что на самом деле – он глубоко закомплексованный бездарь. Ты, Фромм, – козел вонючий! Мир твоему праху, конечно, но ты говно. Это нечестно. Адольф, будь он жив, нашел бы способ утереть тебе жопу по самые помидоры. А ты, скотина, выебываешься на дохлую собаку, которая уже никогда и так бы не смогла тебя укусить. Хули ты такой выебистый пиздобол, а? Ты кто, блядь, есть по понятиям? Хуерих Хуёмм...
Твой научный папа Юнг, и тот ведь не позволял себе такой хуйни. Это хамство. В твоем исследовании психологии Адольфа, Эрих, я, сколь ни вращал, не заметил никакого более сильного чувства, чем элементарная червячная зависть к нему. Ты, Фромм, – сука! Баба! Говно!..
А вот Юнг, тот умел ебаться, как никакая иная умница! Честь ему и хвала! Всем своим попсовым занятиям я обязан исключительно его теории Коллективного Бессознательного. Я, блядь, его ученик. А Митя Кузьмин и Юра Владимиров, какие-то странные люди. Им в армию надо сходить, раз они, в отличие от меня, без армии не могут понять элементраных вещей.
Но все же ты, Карл, тоже лучше будь проклят! Потому что мне очень трудно в стольких референтных группах сосуществовать. Я не могу. То есть, конечно, могу и дальше буду мочь, и чем дальше, чем больше, конечно, мочь буду скакать от молодых интеллектуалов-литератОров к Кандуру, к Иванову, к сестрицам Зайцевым. Блядь!..
Массовое увлечение психоанализом, применение спорных навыков к практическим жизненным ситуациям – это не хуй кошачий! Мудачье! Будьте впредь осторожны, если, конечно, уже не попали в беду, как непокорная золушка, которая вас всех ненавидит. Всех тех ничтожеств, которые гораздо слабее ее, но которые так и норовят поставить ее в коленно-локтевую позицию и отыметь в нежную девичью манду. Суки! Никому не дам в обиду мою бедную Золушку! Только мне должна быть покорна ее манда, лоно и ротовая полость! Да будет так!..
LXX
Н-2, которую для удобства я буду величать просто Н., ибо о Н-1 речь более не пойдет, училась со мной в Литературном институте имени Максюхиана Горького. Она считалась поэтом, а я – прозаиком. Она очень хорошая девочка. Мы довольно давно собирались с ней петь мои песни. Материал я показал ей ещё весной девяносто шестого. Но потом не срослось. Ей не следовало водить меня в тусовку своих друзей. До сих пор я не понимаю, что со мной там происходит. Я прекрасно могу общаться и находить огромное удовльствие в этом, когда мы наедине. (Не подумайте лишнего.) Но находясь в компании ее друзей, которые все – милейшие люди, я потом долго не могу ни о чем разговарить с Н. Не знаю, что со мной. Я никогда не хотел ее, надеюсь, как и она меня. Со всей очевидностью между нами, конечно, могло бы что-нибудь быть в порядке случайной связи, но я и она слишком любим Любовь, поэтому случайной связи, единственного возможного между нами секса, так никогда и не случилось до сей поры. Любим мы с ней иных, чем мы есть. Я люблю иных, чем она. Она любит иных, чем я. Хоть хуй его знает. Ебать меня в голову!
Мы очень смешно с ней познакомились. Мой сокурсник Игорь Зайцев, очень милый писатель из Нижнего Новгорода, душевный и очень в теле малый, с которым охуительно пить и мистифицировать, как-то раз, ещё на первом курсе дал мне на один день почитать повесть своей знакомой, с которой он поступал в «Лит» в прошлом году. Он что-то сказал мне про то, что по его мнению повесть немного не сделана, но это оказалось хуйней. Писатели, подобные Игорю, всегда помешаны на технике письма и причем, как правило, на какой-то одной строго определенной манере. Это вполне объяснимо, если учесть, что Игорь – человек верующий и ему гораздо спокойней в пусть и вымышленной, но талантливо наделяемой им абсолютностью, системе координат. Это его дело и его право. В литинституте вообще никто никогда не умел воспринимать искусство, как природное явление. Это вообще беда слишком-людей. Они не могут воспринимать ни прозу, ни поэзию, ни музыку, ни живопись, ни скульптуру как извержение вулкана, наводнение, ураган и тому подобное. Им нужно всегда обязательно озадачиться вопросом, а имела ли право Природа устраивать эти самые, пусть и конструктивные катастрофы. Они странные люди. Это их право. Раз им не нужна самая суть, пусть живут себе в своей координатной системе союза советских писателей. Когда они все вымрут, а вымрут они обязательно и гораздо скорее, чем предполагают, я, если буду богат к тому времени, непременно поставлю им мемориальный обелиск, ибо такая приверженность к полной хуйне вполне может быть приравнена к гражданскому подвигу. Да святятся вовеки веков имена тех, кто недалек и неправ!.. Аминь!
Я читал ее повесть «Чужое рождество» и не мог оторваться. Мне очень нравилось эта девочка. Мне было очень хорошо с ней в литературной постели. Даже лучше, чем в литературной постели с Имярек. Девочка Н. была мудра и талантлива. Чтение для меня и вообще восприятие искусства – это всегда прежде всего секс с Автором. Остальное я в рот ебал, и вам того же желаю. Хотя, если уж так надо, мне всегда есть чего сказать на любом из рецензентных языков. Хули, на филфаке не зря учился! Знаю чего почем. Только это хуйня все, потому что за редким исключением все филологи – инфантилы. Не нюхали горюшка и не пережили должных мучений духа и плоти страданий. Женщин-филологов вообще не бывает, потому что все они извращенки, которым тесно в постели с мужчиной. Дуры, блядь!
А те филологи, которые мужики настоящие, как, например, Аркадий Белинков, – это уже да. Его и проблемы волнуют соответственные. Словом, конечно, бывают настоящие мужики, которые филологи от Папы, а не потому, что в «точные» науки не дано им врубаться!..
Мне очень понравилась Н. как литератор, и я хотел с ней познакомиться. Вообще в ту весеннюю сессию моя попсовость цвела буйным цветом. Я с невъебенной легкостью сходился с людьми, оставлял о себе самое хорошее и наивыгоднейшее в своей противоречивости впечатление, травил бесконечные анекдоты, очень трогательно и многозначительно поводил рыжими бровками, поднимал оригинальные проблемы, увлекал воображения всяких поэтов и поэтесс, и так устал, что уже в осеннюю сессию сменил тактику на прямо противоположную, и хотя продолжал водить бровками и улыбаться девочкам, совершенно перестал тусоваться, пить с ними водку, а в следующую, минувшую весну и вовсе послал все на хуй. Я не люблю, когда мне легко все дается. Меня это грузит. Я не люблю молодых литераторов, считающих себя профессионалами и не врубающихся ни во что. Все, конечно, милые люди и я всех люблю, но они неминуемо рано или поздно начали бы меня ненавидеть.
А тогда, на первом курсе, мне было весело. Я был беззаботным евроремонтным рабочим, только что сдавшим очередной объект и радостно угощавшим некоторых друзей пивом. Ах, зачем я так тосковал тогда по уже кинувшей меня Имярек! Лучше бы ебал поэтесс! Бедный я преданный мудак! Сколько было возможностей! Дурак я дурак. Ебал я тогда поэтесс, ебал я их и поныне, ебя тем самым в рот свою Вечную Любовь, и был я тогда нормальным мужчиной и все было бы у меня хорошо. Зачем Небесный Папа вечно подкупает меня сомнительными перспективами? Почему он не дает быть мне обычным ебарем? Ведь такие способности пропадают, еб мою мать! Ах, каким бы я мог быть бабником! Может ещё не поздно? Не знаю... Как бы так все знать и много-много баб ебать, не казнясь и не заботясь об их будущем? Как бы мне так научиться? Наверно, раньше надо было думать. Старый я стал в свои неполных двадцать пять. Хуевско...
Короче говоря, мы очень трогательно познакомились с Н., устроив всем нашим сокурсникам представление в лице нашего спонтанно возникшего горячего спора на семинаре по современной литературе. Спорили мы действительно так горячо, что продолжили даже после окончания пары. Точнее горячо спорила Н., а я охуевал, как ей может быть это так интересно, поскольку сам начал спорить даже не с ней, а с преподавателем, который взбесил меня своей полной мыслительной импотенцией. Мы ещё не знали имен друг друга и обращались просто на «вы». Потом мы пошли на «практическую грамматику», которую я уже года как три сдал на филфаке, но в Лите это никого не ебло. Там-то и выяснилось, что девушка, с которой я только что спорил, это и есть Н., написавшая так понравившуюся мне повесть «Чужое рождество». Мы стали регулярно пиздеть с ней о жизни и тусоваться. Оказалось, что она, как и я, человек интересной судьбы. Училась ранее какой-то точной хуйне совместно, что самое смешное, с моим бывшим одноклассником Пашей Камышанским, с которым мы в шестом классе начистили друг другу ебала за то, что я нечаянно уронил его очки, а он первым неожиданно для меня дал мне по морде. Я тоже дал. Мы подрались было, но нас разняла учительница алгебры и геометрии Флорида Львовна, ибо битва крылатых гигантов состоялась прямо на уроке.
Потом Н. поступила в Лит, одновременно учась в Педагогическом институте на преподавателя музыки. Любила петь. Писала попсовые песни. Это нас сблизило. Мне искренне очень симпатичны люди, которые слушают запоем совковую кабацкую попсу в лице групп «Ласковый май», «Мираж», «Фристайл» и одновременно с этим пишут курсовые работы на материале Мартина Хайдеггера. Это амбивалентно, блядь. Я это все очень люблю, а кто в сие не врубается, может незамедлительно прошествовать по направлению к ближайшим гениталиям! Я серьезно. Можете отправляться прямо сейчас! Чего вы ждете, я не пойму?
И мы стали с Н. сидеть на лавочках, курить сигареты и гонять чаи, культурологИруя на темы взаимопроникновений элитарного и массового искусств и прочей якобы интересующей нас хуерды.
Мы стали обмениваться с ней всяческой творческой продукцией и по прочтении ещё нескольких ее опусов я понял, что она без сомнения ровный и хороший писатель. Но, повторяю, после каждого визита в ее тусовку, у меня долго не возникало потребности в новом общении, хотя, честное слово, я не могу ничего плохого сказать ни о ком из ее друзей.
Так мы с ней и общались. Тем не менее репетировать с ней мои песни мы стали только спустя где-то полтора года после знакомства, после того, как я уже записал вариант с Н-1 на элиной студии. (На днях я, кстати, после долгого перерыва послушал то, что мы тогда назаписывали и мне все это понравилось гораздо больше, чем раньше. Так всегда бывает. И осьмнадцати – (теперь уже девятнадцати) – летняя Н. очень даже неплохо все спела. Очень она все-таки красивая девушка. Ни прибавить, блядь, ни отнять. Хороша она. И песенки ничего даже в том варианте.)
С самого начала я не был уверен, что Н. – это то, что нужно для моих песен, хотя она безусловно лучше всех остальных претенденток понимала, чем я, собственно, занят.
Кончилось, все очень грустно, хотя и по-взрослому. Надо отдать должное нам обоим. Мы долго репетировали под скинутые на обычный магнитофон минусовки; я ездил-ездил к ней в гости, на репетиции; наконец мы пошли на студию к Сереге и там, в сущности, ничего не получилось, хотя ему очень понравилась девочка, вследствие чего он терпеливо писал ее в течение четырёх часов.
Послушав дома несведенный вариант с энным пением, я понял, что это не то. Я не знал, как быть. Это было совсем-совсем не то. Я не мог допустить, чтоб снова было не то, после того, как потратил столько времени на весь предшествующий вокалу этап, выжав из себя самого все наличествующие во мне, хоть и немногочисленные, но опять-таки все, соки. Я не мог. Я не мог. Я не мог.
Две недели я жил в ужасе перед звонком Н. Если бы вы знали, каких трудов мне стоило сказать ей правду, когда она наконец позвонила, видимо, уже все почувствовав. Н. замечательная девочка. Но я не мог. Она здорово поет, но это было совсем не то. Видит Бог, блядь. Я не мог. Мне кажется, она не сердится на меня. Н., прости меня, пожалуйста, амбициозного мудака. Я не мог. Честное слово... Я чувствовал, что мне нужна другая девушка для этих ебаных девичьих песен. Слишком многое я, быть может и неосмотрительно, но таки поставил на карту... Ебать меня в голову!
Простите же мне мою целеустремленность! Во всём виноваты проклятые родители-убийцы, раз и навсегда посеявшие в меня семена, взошедшие в моей душе в виде неразумного, злого, но вечного стремления к идиотским, в сущности, целям. Прости меня, Господи, блядь...
LXXI
В этой, блядь, неоправданно, как всегда, буйной голове вам, милостивые государыни и царьки, будет предложено путанное изложение космогонической подоплеки всей этой ебаной поебени, коей я вас уже вне всяких сомнений невъебенно, блядь, наверняка утомил.
Все, конечно же, как вы понимаете коренится в моем взгляде на этот мир и в моем же, блядь, понимании того, что следовало бы считать ИСТИННЫМ БОЖЬИМ ПРОМЫСЛОМ, благодатью, если угодно и далее так же.
В начале тысяча девятьсот девяносто пятого года я понял для себя очень простую, как и все гениальное, штуку. Я пережил, блядь, в один из зимних, блядь, вечеров божественное откровение. Для меня стало ясно, как судный день, что все беды человечества заключаются во множественности обитаемых миров. Да-да! Не удивляйтесь!