Текст книги "Избранное"
Автор книги: Магда Сабо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
Ну, если дома у них картин не держали, то у Цукеров их было с избытком. И наверное, рисовал их сам дядюшка Цукер, думал Приемыш; над кушеткой висело большое полотно, запечатлевшее трех робких косуль; эту картину Приемыш видел еще не оконченной. В то время он не умел оценивать живопись, но вероятнее всего творения дядюшки Цукера были ужасны. Аннушке особенно нравился зимний пейзаж, висевший в спальне; все на картине было красного цвета, даже снег, потому что художник изобразил восход солнца. Картина страшно нравилась Аннушке, и дядюшка Цукер, который обожал Аннушку, в конце концов снял картину со стены и вручил девчонке: он дарит ей полотно, Аннушка может взять картину и повесить у себя дома. Аннушка остолбенела, потом завопила от радости и бросилась целовать всех подряд. «Gott im Himmel! [5] – горестно всплеснула руками тетушка Цукер. – Лучшее творение Ене!»
Но картина не надолго ушла из дома Цукеров: Папа в тот же день велел Анжу отнести подарок обратно, снабдив его чопорной запиской, где он приносил свои извинения за недостойное поведение дочери; конечно, ему, Приемышу, в конце концов пришлось рассказать Папочке, что вытворяет Аннушка у Цукеров и что она до тех пор разглядывала картину и восхищалась ею, пока не выманила ее у дядюшки Цукера. Дело закончилось поркой, как завершались почти все «художества» Аннушки; но доподлинная экзекуция состоялась не из-за этой картины, причиной тому послужила Библия, папина личная Библия, дорогое издание в кожаном переплете и с черной шелковой закладкой, на которой Мамочка во времена оны вышила бисером: «Бог есть любовь». Остается сожалеть, что столь благое наущение Папочка постоянно хранил заложенным в Библию, а не повесил его на стену в качестве украшения или повседневного руководства, как, к примеру, поступают с вырезками из стенной газеты: в жизни своей Приемыш не встречал дома, где на долю его обитателей выпадало бы меньше любви, чем в их собственном доме – в доме священника.
К тому году девчонки заметно вытянулись, и Аннушке и Эве было, должно быть, лет по четырнадцати – ну конечно, они тогда ходили в четвертый класс гимназии, а Приемыш заканчивал начальную школу. Той осенью Эва не пошла в пятый класс вместе с Аннушкой, а осталась в мастерской у отца, ученицей. День рождения Эвы был в феврале, их с Аннушкой пригласили на праздничный ужин. «Gott im Himmel! – вздыхала тетушка Цукер. – Что бы вам прийти пораньше, когда взбитые белки еще не опали». Эва получила в подарок Библию. Они с Аннушкой готовились тогда к конфирмации – на троицын день, – подарок преподносился по случаю этого события. Что это была за Библия! Аннушка, когда ее увидела, лишилась дара речи. Интересно, где отхватил старый Цукер такую роскошь? Он казался счастливейшим человеком в тот момент, когда извлек из обтянутого шелком футляра, освободил от пергамента и водрузил перед Эвой чудовищных размеров Библию. Величиной этот монстр был с полстола, и каждую вторую страницу книги украшала картинка. Незадачливый старик этот Цукер, он, должно быть, отвалил за Библию уйму денег. На первой странице, сразу же напротив титульного листа, парил сам господь бог с окладистой белой бородой и в развевающемся балахоне, прикрывающем ноги в сандалиях, а вокруг бога во всю ширь небес горели бесчисленные звезды. Среди картинок в книге были все пророки, и царь Соломон, и его храмы, дальше был изображен многострадальный Иов, который сидел на гноище, а рядом вертелись две тощие рыжие собаки; Иов, должно быть, ковырял себе руку осколком стекла. В главе о распятии Спасителя были изображены краснорожие разбойники, висящие на кресте, а у сосредоточенного и вроде бы даже чуть разгневанного Христа голова склонилась набок в смертной муке.
Аннушке даже лакомый кусок не шел в горло, она не в силах была оторваться от Библии. Дядюшка Цукер все время откашливался: сжимало горло, до того он расчувствовался; а сама Эва, виновница торжества, наряженная в белую матроску, сидела во главе стола, сдержанная и молчаливая, и непонятно было, как, собственно, она относится ко всей затее: к праздничному ужину, к гостям, к Библии. У него, Приемыша, было смутное чувство, будто она вовсе и не рада. Но потом Эва поцеловала отца в щеку и даже приложилась к руке, и тут все прослезились от умиления, вернее, трое Цукеров и Аннушка, ну да, впрочем, евреям ничего не стоит пустить слезу. Дядюшка Цукер расхлюпался и в тот момент, когда вручал ему шкатулку на хранение и просил передать Эве, когда той не надо будет скрываться. Старый ворон, заранее накаркал себе злую участь. Интересно бы взглянуть, какую физиономию скроила тетушка Цукер, когда ее загоняли в газовую камеру? Наверняка и тогда твердила свое излюбленное «Gott im Himmel!» Фу ты, нелегкая, и что за чертовщина лезет в голову! Словом, на торжестве у Цукеров Аннушка была совершенно не в себе от возбуждения. У Папы день рождения приходился на четвертое августа, и вот, когда они возвращались домой от Цукеров, Аннушка заявила, что придумала для Папы замечательный сюрприз. Четвертого августа тайна открылась. Накануне Аннушка выкрала из канцелярии любимую папочкину Библию, унесла в каморку к Анжу и ночью, пока весь дом спал, при свете свечи вклеила в Библию девять картинок на библейские сюжеты, наиболее интересные, с ее точки зрения. Он, Арпад, запомнил лишь два из девяти рисунков, на одном был изображен Иисус, въезжающий в град Иерусалим, причем сам Иисус получился совершенно неприметным, на него и внимания-то не обратишь, зато на переднем плане двое ребятишек дрались из-за корзинки смокв, и вся толпа, возбужденно размахивающая то ли пальмовыми ветвями, то ли просто руками, да и сам Спаситель гораздо меньше бросались в глаза, чем эти двое мальчишек с корзиной плодов. Другая картина, должно быть, потому врезалась в память, что Папочка из-за нее больше всего кричал и выходил из себя: на картине была нарисована женщина, облаченная в багряные одеяния; женщина сидела верхом на каком-то звере с красной шкурой, а у зверя было семь голов и десять рогов. Аннушка положила Библию к завтраку под салфетку Папочки. Такую порку, как тогда, Аннушка получила еще всего один раз в жизни, после чего и бежала из дому; впрочем, в тот, первый, раз ей, можно сказать, крупно повезло, потому что после экзекуции Папочка в сердцах спровадил ее в Женеву в монастырский пансион, чтобы там ее хоть как-то приструнили.
Дуреха была эта Аннушка! Вспоминаешь тогдашнюю их жизнь, и приходит на мысль, что, несмотря на частые побои и колотушки, она, пожалуй, была привязана к Папочке. Могла бы и сообразить: нельзя делать подарок Папочке по своему вкусу и стремиться порадовать священника картинами, которые, как известно, всегда приводили его в ужас. Хотя и то правда, откуда ей было это усвоить. В их доме искони было заведено так: если и покупались подарки, то каждый норовил осчастливить другого тем, чему был бы рад сам. Янка «радовала» рукодельным набором Аннушку, которую невозможно было засадить за штопку. Папочка, в свою очередь, покупал Янке новейший молитвенник вместо новейшей поваренной книги, о которой Янка тщетно мечтала полгода; тетушке Кати ежегодно в день ангела преподносилась очередная пара чулок, хотя Кати за несколько дней до именин принималась намекать, что ей хотелось бы душистое мыло или одеколон – с запахом сирени или роз. Если хорошенько припомнить, то из всей семьи только он один всегда получал в подарок именно то, что хотел, правда, он всегда заранее высказывал свою просьбу, не ограничиваясь намеками, как простушка Кати.
Остается надеяться, что Эва Цукер все-таки не придет на похороны. Малоприятно было бы встретиться с ней, да и что они могли бы сказать друг другу? Мастерскую разбомбили, стариков сожгли, Эва стала женой Шандора Береня, и незачем вспоминать теперь, что когда-то они росли вместе, умиляться тому, как, бывало, Аннушка мчалась по улице Чидер, нетерпеливо дергала дверной звонок и кричала: «Ене, открывай скорей, это я пришла, Ене!» – после чего выбегал дядюшка Цукер, распахивал дверь, и живот у него под зеленым фартуком колыхался от смеха, а Аннушка подставляла ему щеку и скороговоркой выпаливала: «Сервус, родной мой Ене, ведь правда же, ты разрешишь мне немного порисовать?» Черт бы побрал всех Цукеров, вместе взятых! Наверное, все-таки следовало отдать шкатулку Эве. Хотя интересно, на что бы они жили тогда во время инфляции?
5
На эту лохань Кати всегда смотрела с любовью, потому что при виде ее вспоминала мать. В родительском доме дальний угол двора занимала бочарня Тота, и они с Рози учились ходить, лавируя среди дуг и обручей для бочек. Дядюшка Тот однажды сделал ей крохотную игрушечную лоханочку, которая была совсем как у взрослых, только потом отец с руганью вышвырнул игрушку из дому, потому как, по правде говоря, дядюшка Тот вовсе и не ей хотел угодить, а матери.
Отец служил садовником при городском парниковом хозяйстве и возвращался домой под вечер, а дядюшка Тот был вдовцом, и мастерская на целые дни привязывала его к дому; что же касается матери, то она была раскрасавицей, одни косы чего стоили – длинные до пят. А эту лохань смастерил Михай, то бишь Анжуй, благослови господь Аннушку, которая наградила его этим мудреным прозвищем, даже у нее, Кати, язык не поворачивается в мыслях назвать его по-другому. А из мыслей его никак не выкинешь, уже хотя бы потому, что сарай, где живет теперь Кати, прежде служил прибежищем для Анжуя, а она, Кати, спала тогда в кухне на раскладушке; в те годы сюда не разрешалось совать нос ни одной живой душе, и даже его преподобие не раз, бывало, призадумается, прежде чем переступить порог сарая.
Анжуй досками перегородил длиннющий сарай, а в перегородке он прорубил дверцу, и получилось как будто две комнаты, одна впереди, другая позади, только в дальней она держит уголь и наколотые дрова вроде бакалейщика Сепеши, который зимой пучками продает лучину на растопку, и связки лучины торчат у него даже из-под кровати.
Пока Анжуй занимал сарай, она, Кати, спала в доме, и тут были свои хорошие стороны и свои недостатки. Главное удобство, что в доме, бывало, стоило лишь повернуть кран, и плескайся над раковиной сколько душе угодно, ну и тепло было на кухне всю зиму, хотя, как ни прикинь, кухня она и есть кухня. Кати любит ложиться рано, и если кому-то, случалось, приспичит попить воды или достать съестного из кладовки, то распахивалась дверь, включался на кухне свет, а она с головой залезала под перину, одним глазком выглядывая оттуда, и очень стеснялась, что она лежит тут, посреди кухни в постели, а хозяева вынуждены обходить ее со всех сторон. В сарае другое дело, тут ей никто не мешает. Захочется погреть старые косточки, можно протопить железную печурку; кровать, правда, не удалось сюда втиснуть, зато деревянную лавку, которую Анжуй когда-то приколотил к стене сарая, он отмерил не скупясь; лавка широченная, хоть матрац клади, хоть перину. Кроме лавки, стояли тут маленький столик и трехногая подставка для таза, словом, все, что и должно быть в настоящей комнате, но зато и жила она на отшибе не под одной крышей со всеми. Другой раз ночью, бывало, услышит во дворе какой-нибудь шорох, пугается до смерти и, не вздувая света, садится на лавке. Последние годы думалось ей и такое, что, случись с ней ночью худо – занеможет она или умрет, – и, не ровен час, пролежит тут в сарае хоть до полудня, никто ее и не хватится. Завтрак готовит Янка, молоко у молочника берет тоже Янка, и если заметит когда, что Кати не подмела двор, – и тут слова не скажет, возьмет метлу и пройдется по дорожкам. Не встань Кати в срок, и Янка подумала бы, что разоспалась она – старая стала, седьмой десяток доживает, вот Янка и жалеет ее. А ей и раз легче было бы, если б прикрикнули на нее, что без дела сидит; с тех пор, как Янка со всеми делами по хозяйству справляется без помощи Кати, старухе кажется, что теперь ей незачем жить на свете. За всю свою жизнь не хворала она столько, как прошлую зиму; и дел-то никаких не делала, а из хворей не вылезала, да коли разобраться, так, может, оттого и хворала она, что от работы ее вовсе отлучили, стирки и той не доверяют, приглашают Рози; та и всего-то на пяток лет моложе ее, а поглядеть, так и пышет здоровьем даже теперь, это в шестьдесят-то три года.
Вода была теплая, приятная, и старуха постанывала от блаженства, когда ноги ее упирались в гладкое дно лохани. Бедняжка госпожа, вот и прибрал ее бог. Дознаться бы, куда они денут ее платья, помнится, было у хозяйки серое платье, ну до чего ловко сшитое да красивое. И по сей день оно как новое, видела его Кати, когда Янка в начале лета пересыпала нафталином зимние вещи. Старуха неторопливо растирала свои ноги со вздутыми венами, опущенные в горячую воду, и так же неторопливо текли ее мысли. А ну, как вздумается им вдруг подарить ей то серое платье! Что ж, очень даже может быть. У Янки своих платьев столько, что вовек не сносить, а девочку ведь в серое не оденешь. Серый цвет – он для старухи.
У Анжуя была даже вешалка для полотенца – костяной рожок, прибитый над треножником. Чего только не мастерил этот Михай, какие гребешки, рукоятки для бритвы вырезал из рога! Кати достала полотенце, насухо вытерла ноги. Давно она не обувала туфли, трудно будет в них втиснуться, но сегодня надо быть одетой как положено. Когда она только поступила в дом священника, четыре десятка лет назад, – худющая тогда была девчонка и вечно кашляла, – с первой же платы, выданной за год, она справила себе черное платье и головной платок, чтобы было в чем в гроб положить. Отец у них умер в одночасье, в доме не было ни гроша, и пришлось хоронить отца в чем ходил – в тех же латаных штанах; они с матерью чуть со стыда не сгорели. Розика все похороны в голос ревела, так что ни слова было не слыхать из заупокойной молитвы, а уж до того складно да красиво говорил священник. Люди думали, Розика по отцу убивается, а у ней-то, бедной, слезы от стыда в три ручья, знала, что после похорон соседя им все косточки перемоют.
Неужто заколотят гроб до прощания с покойницей? Не должны бы, по обычаю так не положено. Что бы им тогда нарушить обычай, заколотить бы гроб с самого начала, вот и обошлось бы без пересудов, что и обрядить-то, мол, не могли покойника, как полагается, и саван-то у него бумажный, да и тот короток. Ну уж зато на ее счет языки не почешут, платье у нее припасено, вот и сейчас она в нем пойдет; до чего удачная попалась материя, который год ей ничего не делается: а ведь по большим праздникам она это платье каждый раз надевает, платок же носит не снимая, с тех пор, как не по годам ей стало рядиться в кашемировый с розами. Фигура у нее тоже почти не изменилась, разве что чуть сгорбилась и усохла; у них в роду полных не было. У Розики и теперь талия осиная, а уж в девках-то, господи, какая была писаная красавица, во сто крат краше матери.
Сейчас, когда мысли ее вернулись к Розике, вернулись и прежние страхи. Единственная надежда – увидеть сестру на похоронах и востребовать с нее назад аннушкину ложку. А ее преподобие, сердечная, хоть бы знать дала, что чует конец свой, глядишь, и не дошло бы до беды с этой ложкой, подыскала бы она для Розики что-нибудь другое. И Арпадик недоглядел: тот, как в последний раз проведал убогую, с тем и вернулся домой, что, мол, чувствует она себя по-прежнему; вот никому и невдомек было, что смерть близка. И то жалко родимого, выходит, парень второй раз осиротел. Теперь ей, Кати, одна забота: извернись, да вызволи ложку обратно, потому как уж если Аннушка заявится домой да к столу сядет, то ни одной другой ложки и ко рту не поднесет.
Кати уставилась на свои распухшие, искривленные ноги со вздутыми венами. Кабы набраться храбрости и выложить все, как на духу, глядишь и отдали бы ей эту ложку насовсем. Аннушки девять лет как и след простыл, а Янка – та добрая, чего ни попроси у нее, все готова отдать. Но тогда пришлось бы объяснять всю подноготную, для чего понадобилась ей серебряная ложка, а об этом Кати говорить не хотелось. У Янки сердце доброе, но даже Янке она нипочем не могла бы открыть правду и никому другому, ни Ласло Куну, ни старому священнику. Легче всего было бы открыться Арпаду, но его она в последнее время почти не видит. Арпадик бы ее понял, ему и самому всю жизнь от других перепадало, как говорится, на тебе небоже, что нам не гоже. Сколько раз, бывало, мальчонкой, присядет на корточки у ее постели в кухне и давай жаловаться на свою сиротскую долю. «Нету у меня ни отца, ни матери!» – плакался горемычный. Только ей одной он всегда и мог довериться, вот ведь и теперь у нее у единственной решился денег попросить; ну и счастье ее, что смогла выручить богом обиженного. Двадцать девять форинтов дала она ему в декабре прошлого года – все, что было отложено. Арпадик обещал вернуть с лихвою, и на том ему спасибо, жизнь дорожает на глазах. Уж до чего ему туго приходится, сироте убогому, а ведь две школы кончил; сроду не подумала бы, что учителям так скудно платят, вот и бьется Арпадик, чтобы свести концы с концами. Оно правда, денег не жалеет на покойных родителей, благослови его господь за благое дело. Книги свои, что накоплены, помаленьку сбывает через Розику, а деньги все до гроша отсылает в Эмече; вот бы хоть одним глазком поглядеть на могилку его матери утопшей, цветет небось холмик, что твой райский сад; еще бы, Арпадик столько денег туда угрохал, а баба эта, что за могилкой ухаживает, все тянет и тянет из него, бессовестная! Да, ему, Арпадику, она могла бы открыться, а больше никому, ни одной живой душе. Четыре десятка годов она терпела и вот дождалась: не осталось в Скоковой роще человека, кто помнил бы еще, что тогда вышло с Розикой, кто помнил бы, что отец их пропил свой праздничный костюм, а потому из-под савана торчала его латаная-перелатаная одежонка. И мать их покойная давно на том свете, уж не помянет, как встарь, ни дядюшку Тота, ни его мастерскую, что-де могла бы там стать полновластной хозяйкой, не будь она верной женой своему мужу. Да и дядюшка Тот, где он теперь, на каком свете, в какой земле; как забрили его в четырнадцатом году, с тех пор только его и видели. А уж какая бы им благодать была, женись он тогда на маме, и ей, Кати, глядишь, не пришлось бы доживать свой век на задворках у священника.
Розика плакала от радости, когда рассказывала, что Юлишка из продмага возле толкучки позвала ее в кумы, сроду она не мечтала, не думала, что ей такая честь выпадет. У Юлишки этой продмаговской родилась девочка, назовут ее Аннушкой, на завтра и крестины назначены, а крестными будут Рози и Яни, юлишкин дядя, который на бойне работает. В прошлом году, как свинью резать, тогда завязалась эта дружба промеж ними; Розика, почитай что, всем заправляла вместо соседки, и свинье, пока резать ее не надумали, корм всякий день она задавала. Юлишка – та домой приходила только к вечеру, в десятом часу, а муж ее и того позже.
Кабы выбрали девочке другое имя, может, и не дошел бы черед до ложки; Розика уж лет пятнадцать как торгует на барахолке, мало ли чего попадается среди старья, нашелся бы и какой другой подарок. По совести говоря, и про ложку-то вспомнила она, Кати, ложка серебряная, и на ней выгравировано имя Аннушки, сестра не знала, как и благодарить за ложку, потому как ясно было, что лучшего подарка не сыскать. А ведь этой магазинной Юлишке надобно хоть как-то угодить, уважение ей показать; родом Юлишка из другого комитата, работала на какой-то фабрике и только потом попала в их края и вышла замуж за здешнего парня; и трех лет не живет еще в городе. Юлишке ничего не известно об их семье. Рози для нее – «тетя Розика», которая помогает присмотреть за свиньей. Анжуя Юлишка тоже знает, а кто в Смоковой роще его не знает, но ей невдомек, что Анжуй и Розика когда-то были не чужие; не знает она давнишних обитателей улицы Гонвед, и о семье священника ей тоже ничего неизвестно. Да, как ни прикидывай, а ложку придется вытребовать обратно, серебряная ложка – не абы какая завалящая вещь, вроде бидона для жира, который она в прошлом году отыскала в кладовке и послала Юлишке, когда у них резали свинью.
Кати вздохнула. Священник не задумываясь сказал бы, что она крадет, а ведь она сроду гроша не присвоила из их денег, шкафы они потому не запирали, что у нее и в мыслях не было шарить по полкам. Тот большой бидон стоял без надобности; если у священника и резали свинью, то откармливали ее в Эмече и оттуда получали уже разделанную тушу, а жира присылали так мало, что и маленький бидон не удавалось наполнить доверху. Юлишка же осталась в уверенности, будто они с сестрой знавали когда-то лучшие времена, про бидон она решила, что он – Розики и что Розика прежде тоже держала свинью. Да разве священнику понять, какое это счастье для Розики, если о ней подумают, будто она когда-то откармливала свинью? Нипочем не понять!
Кати с трудом застегнула пряжку у туфель; ноги ее, после горячей ванны испытавшие было облегчение, тотчас стали гореть. Сроду она ничего не брала из дому, только бидон в прошлом году да вот теперь эту ложечку. Уж если Рози выпала такая честь, что пригласили ее в крестные матери, за это надо как-то отблагодарить людей. Когда с Розикой стряслась та беда, мать не раз говорила, что ей суждено умереть под забором, – ан нет, не сбылось материно пророчество. Ее, Кати, теперь уж продержат в доме священника до смертного часа, а у Розики свой угол, есть где притулиться на старости лет; а там, как загадывать, чем кончится это кумовство. У Юлишки нет своего дома, а у Розики есть: хоть и небольшой, а свой домишко в Смоковой роще; покойный зять дом содержал в порядке: недаром человек работал по строительной части. Да и то признать, уж чего другого, а досуга у него хватало, потому как работу ему нечасто удавалось заполучить. Если юлишкино семейство возьмет на себя заботы о Розике, под старость станет ее опекать как родную, то Рози может дом свой Юлишке отписать. Рози тоже недолго тянуть осталось.
Мысли шли невеселые, Кати машинально потрогала свои запястья. Руки в запястье широкие, жилистые, но Кати чувствовала – большую стирку ей теперь не поднять, ушли ее годы. А худо ли было бы, ловко да споро переделать все дела по дому, как в старину бывало! Никто ее тут не оговаривает, что она-де даром хлеб ест, а все же оно надежней, если бы она хоть что-то по хозяйству делала. Завтра, ужо как похороны пройдут, надо будет все постели вытащить из спальни, до настоящей-то уборки, почитай, уж сколько месяцев руки не доходили.
Кати надела черное платье, заколола пучок перед зеркалом. Оправа его разукрашена была ракушками: Анжуй всегда брился перед этим зеркалом. Что это, вроде бы она с лица немного спала. Хозяйка-покойница любила, бывало, поговорить с ней, с Кати, когда случалось им вдвоем вечерами сумерничать на кухне, а Янка и Анжуй возились с какой-нибудь работой по двору. «И никак ты у нас в тело не войдешь, Кати, сколько тебя ни корми!» Уж до чего кротка была, чисто голубка небесная, пока не прихватила ее злая немочь. Янка, та тоже кроткая да смирная, но на другой манер: Янка живет так, будто вся жизнь у ней прожита и теперь ей все судьбы одинаковы. Его преподобие – тоже нраву кроткого, но он вроде как прислушивается к чему-то и тихий-то оттого, что силится разобрать слова какие-то, а слов тех и не слыхать никому, кроме него одного. Как управятся с похоронами, она обязательно сходит в Смоковую рощу, Розика сказывала, женщина там одна живет – ясновидящая, – чего только не нагадает людям; надо будет выспросить у нее о покойнице: где-то теперь ее душенька? Розике она в позапрошлом году нагадала, будто муж ее покойный только о ней и печалится, забыть ее не может и что душа его и поныне все мается да кружит возле женина дома. Но Рози все эти речи как мимо ушей пропустила: закаменела сама и уставилась перед собой, будто совсем другое хотела услышать. А хотелось бы ей услыхать, что Анжуй рано ли, поздно ли, а постучится у ее калитки, идти-то всего ничего – на соседней улице век свой коротает. Но Анжуй вот уже сорок лет как с Розикой словом не перемолвится.
Кати вдруг рассердилась. Так она Розику любила, что всякий раз, как вспоминалась ей та давняя история, не могла сдержать себя. Обойди господь своей милостью старого дурня, уж больно высоко себя ставит! В ту пору как начал он приударять за Розикой, его выставили с фабрики. Сроду он ни с кем не уживался, но уж на этот раз мог бы и укротить свой норов, потому как мастером над ним был Карчи Юхас – святая душа, из иеговистов, и к людям не цеплялся попусту. Ну да ведь Анжую сам господь бог не угодил бы, вздумай он им командовать; все-то он знает лучше других, все-то его подмывало делать по-своему, что ни укажут, на все огрызается, последнее слово всегда оставалось за ним. Мать сразу потребовала, чтобы Розика дурь из головы выбросила и даже взглянуть на него не смела, как будто можно было мимо пройти и не взглянуть на него. Кати невольно улыбнулась, хотя и была раздосадована. Ну как тут не взглянешь, когда парень вымахал высоченный, с каланчу, а волосы у него точно смоль и густющие, что твоя львиная грива! У Розики волос был светлый. Анжуй сделал ей перламутровый гребень к русой косе. Этакой-то паре и не глядеть друг на друга – просто ли!
Ее самое, Кати, мать могла поучать сколько влезет, Кати никому не была нужна. Ни в жены, ни в зазнобы. Одному богу ведомо, отчего. Счастье еще, что характер у нее был покладистый, что не горевала она из-за этого. Бывало, конечно, что и всплакнет и расстроится, но оттого больше, что осталась одна, как перст; то, что мужики да парни к ней не липнут, не больно ее огорчало. У Рози все шло иначе, даже колечко было у Рози, красивое кольцо Анжуй вырезал ей из рога – вкруг пальца, будто кружево, пущено, да оно и сейчас цело, весной она видела его у Рози. Анжуй вырезал на нем целующихся голубков – истинно золотые руки были у парня! Конечно, до свадьбы дело так и не дошло, старая Йоо, мать Анжуя, терпеть не могла Розику так же, как их мать на дух не принимала Анжуя, а когда Михай вылетел с фабрики и начал перебиваться тем, что раньше мастерил на забаву – разными поделками, – тут уж мать сразу хваталась за скалку, едва только Рози пыталась вечером выскользнуть за дверь. Ну что ж, мать с вечера держала ее за подол, так Розика убегала к парню по ночам. Она, Кати, знала, что сестра ходит к милому, и тут же в момент смекнула, какая беда приключилась с Рози, когда где-то убили наследника, и оттого Анжуя забрили в солдаты. Кати и каустик прятала, и кухонный нож и даже по ночам вскакивала, если забывала навесить замок на колодец; мать стала думать, рехнулась девка, с чего бы это бегает каждый вечер колодец запирать, а Кати врала ей, будто боится, как бы кошка туда не свалилась. Анжуй и смолоду был чудной, как говорится, не все дома. И что он вбил себе в голову, какую такую несуразность? Розика, мол, ждать его будет, пока он не отвоюется, а до тех пор – ходи девка всем на посмешище с здоровенным брюхом, роди ему ребенка и прячься с глаз людских?
Хороший человек был зять, Ференц Халас, упокой господи его душу, повезло с ним Розике, хотя, по правде сказать, она и всегда была везучая, не то что Кати. Когда Этель с улицы Хомок помогла Розике извести грех, Рози поплакала, погоревала, а там утешилась, вышла замуж за Ференца Халаса; и мать их закрыла глаза покойно, зная, что обе дочки пристроены. Ее, Кати, тогда уже определили в служанки при доме священника. Никто не знает, не ведает про то, как трудно было ей привыкнуть к новым людям! Капеллан, Антал Гал, был человек добрый и тихий, а его преподобие всегда говорил до того серьезно, будто ему каждый будний день что страстная суббота. Любить он ото всей души любил только свою жену. А та, сколько жила, сроду никому слова худого не сказала. Пока Аннушка не родилась, никому и невдомек было, что она у них хворая. Сидит этак смирно, бывало, шьет себе да напевает псалмы божественные. И на рояле играть умела, а уж если гость какой в дом наведывался, до того обходительно могла занять, что даже Францишка, и та супротив нее ничего не способна была выдумать. Один был грех на ней: детей своих она не любила. А и то правда, особо любить их было не за что. Янку она не обижала, просто, почитай что не разговаривала с ней, а то и вовсе забудет про нее, оставит, бывало, на улице или на базаре, и приходилось бегать потом да разыскивать зареванную девчонку промеж корзин на базаре. Священника она тоже недолюбливала, но все молчком, только уставится, бывало, на него своими огромными глазищами. Горемычная душа, жила что сиротка, к ней, Кати, больше всех и была привязана. Не народись Аннушка, глядишь, все бы и обошлось добром. Но эта девчонка всем приносила одни несчастья. А уж реву-то было, если не могли найти ее ложку! Однажды запропала куда-то эта злосчастная ложка, как потом оказалось, Янка, когда вытряхивала скатерть, уронила на клумбу, однако ложку не могли отыскать до вечера. Так эта вредная Аннушка всю еду выплевывала, пока Анжуй не вернулся домой с виноградника и не покормил ее со своей ложки. Чудная у него была ложка: обыкновенная деревянная и не глубокая даже, а плоская; ложка покрыта была желтым лаком и по желтому разрисована вроде как бы черными мухами; Анжуй вынес ложку из плена, сказывал, будто русский какой-то ему подарил. Ну, так вот с этой чудной деревяшки Аннушка ела, потому что то была ложка Анжуя, и даже из кружки его она отпивала после Анжуя, а попробовали бы только священник или Янка сунуть ей какого питья из своей посудины – сей момент выплюнула бы. Чисто отрава росла, а не ребенок!
А куда бы, спрашивается, деться этому вражине старому, не зазови его Кати тогда в дом священника? В ту пору еще для мужика работы хватало: и участок земли был при доме, и виноградник немалый, да и по двору управиться надо; дела налезали одно на другое, прямо голова шла кругом, и в мыслях давно сидело, что пора бы подыскать работника. И тут попался ей на глаза этот Анжуй, бредет со станции, босиком, сапоги за спиной болтаются и котомка в руке. Той зимой бог прибрал старуху Йоо, и страшно было подумать, что может выйти, если служивый сейчас заявится домой, на улицу Гонвед, а по соседству с ним Розика хлопочет по двору – раздувает печку, печет хлеб для мужа. Многие солдаты вернулись тогда с войны в одно время с Анжуем, а она-то знала, что их ждет, горемычных: работы днем с огнем не сыщешь, почти все заводы тогда стояли. Анжуй и опомниться не успел, как очутился в работниках при доме священника. Так оно было лучше для всех: и для семьи священника, и для Анжуя, и для Розики. Всего только один раз между ними и был разговор. Розика потом уж сказывала, что он первым делом справился у нее о ребеночке, а едва узнал, как оно все вышло, то даже не сказал: «Прощай, бог тебе судья», – сей же момент и шасть за калитку. Давно это было, ох, давно! Рози тогда, наверное, еще и двадцати трех не сравнялось, а Михаю, должно, года тридцать четыре было. Много с тех пор воды утекло, уж и зятя Ференца давно нет в живых, а эти двое так ни разу и словечком не перекинулись. А на барахолке торгуют друг против друга, у Розики, поди, сердце кровью обливается, видючи, как зимой да в стужу Михай, злыдень этот, топчется с ноги на ногу в своих старых опорках, дует в кулак, а у самого и пальцы посинели от холода. Прошлую весну до чего дошел: продал на барахолке свою цитру, а ведь смолоду как выставлялся, только ею и гордился. Вот до чего довела заносчивость, несусветное его бахвальство что рано или поздно, а будет и у него своя лавка, не хуже чем у Кокаша, у стекольщика, возле самого базара; а теперь присмирел, сидит себе на барахолке и торгует поделками – шкатулками да птицами. Интересно, куда только могли деваться его денежки, ведь Анжуй давно копил на лавку, все время копил с тех пор, как попал в дом к священнику, и накоплено у него было немало, денежки свои он всегда носил при себе, в кумачовом мешочке на шее; и Аннушке тоже хотелось, чтобы у Анжуя была своя лавка, эти двое всегда дули в одну дудку. И вот что вышло из всей затеи, ни тебе лавки, ни богатства, перебивается теперь на старости лет с тыквы на картошку. Но куда все-таки уплыли его денежки? У самого Анжуя не дознаешься, вечно он все делал молчком, все в особицу; и с ней, Кати, не больно-то часто разговорится, даже когда на одном дворе жили. Рози, та и носу сюда не казала, пока Анжуя при доме держали. Зимой, в лютый мороз, Рози как-то раз подослала к нему на барахолке Эржи Фитори, чтобы та передала разогретый кирпич ему под ноги, а окаянный этот тем кирпичом да о стену, грохнул так, что и кирпич весь вдребезги разлетелся. Счастье еще, что на нее, Кати, он не держал обиды из-за сестры, ладно они с ним уживались в доме священника. Рози тоже хлебнула горюшка; мало той беды, что стряслась с нею, так еще и на всю округу ее ославили: стоило кому хоть раз ступить за порог к Этель на улице Хомок, а уж соседи знали о человеке всю подноготную.