355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магда Сабо » Избранное » Текст книги (страница 33)
Избранное
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:00

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Магда Сабо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Он говорил с расстановкой, медленно. Его речь не походила на любовный шепот жениха, это был приказ. Я слушала внимательно, но в голове царила полная сумятица, я не могла отделаться от мысли, – значит, все это опять не для меня – ни этот единственный вечер, ни весь этот день, речь снова о Генриэтте, о ее спасении, и Балинт больше не поцелует меня. Что Балинт влюблен в меня, я знала давно, и все-таки почувствовала, как что-то вдруг испортилось в наших отношениях, но тут же вознегодовала сама на себя, – какая я подлая, нашла о чем думать, когда Хельдов забрали и под угрозой жизнь Генриэтты, как же можно завидовать, что Балинт взял ее под свое покровительство. «Ведь он любит меня», – утешалась я, и потом мы снова целовались, но как-то не по-настоящему, потому что меж нами стояли тени дядюшки Хельда и его жены, и в голову лезли мысли о том, что теперь Генриэтта будет жить с Балинтом у майора, а комната Темеш находится совсем в другой части дома, на втором этаже они будут одни, и что тогда может случиться? Ничего. Я чувствовала, что ничего, была уверена в них обоих, оба они любили меня. Теперь-то я уже точно знаю, почему обижалась на Генриэтту: она могла пробудить в Балинте нечто такое, чего я никогда не умела, что не зависело от моего желания или моей любви.

Первая ночь моей помолвки прошла как в тумане, я никак не могла успокоиться. Бланка немного похныкала и заснула, а я долго не ложилась, стояла, облокотившись на подоконник, и, как утром, смотрела в сад. Думала о том, что Генриэтта уже спит под одной крышей с Балинтом, а я когда еще буду.

Майор – мне так и не пришлось назвать его папой, не представилось случая, он погиб через две-три недели после нашей помолвки, – назавтра уехал, Балинт почти весь день провел в больнице. Я, как обещала, не пошла в университет, отцу соврала, будто у меня нет там никаких дел, из-за налетов никто не работает. Бланка напихивала голову экзаменационной премудростью, время тянулось медленно. Генриэтту я увидела еще один-единственный раз, и снова вышло так, что она об этом не узнала.

В тот вечер собирался дождь, луну закрыли тучи, и вечер был необыкновенно тихим и теплым. После ужина я пробралась в сад, раздвинула нарочно отбитые доски и прокралась в покинутый дом Хельдов. Я не чувствовала страха, мне было только грустно; молчаливый и сумрачный дом Хельдов представился мне столь же нереальным, как позже, во время одной экскурсии – древние Помпеи. Если бы в тот момент какой-нибудь демон или ангел, в общем некто, кому приходится сопровождать нас на каждом шагу и нашептывать хорошие или дурные мысли, оказался добрым духом, он шепнул бы мне на ухо: тотчас вернись домой и, если даже тебе запрещено, все равно поговори со своим отцом, – он ведь порядочный человек, хоть его волю и парализовал тот непривычный факт, что закон, которому он подчинял свою жизнь, оказался беззаконием – и скажи ему, что семья Балинта прячет Генриэтту, тогда может быть, уже сегодня все пойдет по-другому, и жизнь наша с Балинтом сложится лучше, ведь теперь-то я уже доподлинно знаю, что для каждого из нас все сходилось на смерти Генриэтты. Однако за моей спиной стоял злой демон, и он подбил меня пройти в сад майора, взглянуть, что там происходит, ведь, когда мы поженимся, этот дом будет мой, а не Генриэтты, да и Балинту уже давно пора бы быть у меня, а его все еще нет, и, когда я звонила в больницу, мне ответили, что он ушел домой.

Я приподняла доску в заборе у Биро, она отодвинулась, и я оказалась у них в саду, позади плетня. Темеш тут, наверное, поливала, земля за плетнем была мокрая и мягкая. И первым, кого я увидела, был Балинт, он сидел в тени на каменном парапете у фонтана, а рядом сидела Генриэтта. Я остановилась и стала ждать. Не понимая, чего хочу. Человек не всегда знает, чего он хочет.

Вечер стоял мягкий-мягкий; казалось, будто и воздух, и ветер, и тени можно смять рукой. Из дома не так уж много можно увидеть, мне и нынче снятся иногда те совершенно черные, затемненные дни, во сне я все еще вижу слепые окна и иногда плачу. В такие минуты Балинт просыпается и трясет меня за плечо. Никогда не спрашивает, отчего я плачу, и я никогда не рассказываю. К чему?

Они разговаривали тихо, и все-таки я слышала их голоса. Темеш с ними не было, но я знала, где она, потому что до меня доносилось ее пение: народная песенка слышалась из кухни, из-за жалюзи. На какой-то миг я снова удивилась тому, что Темеш можно доверить Генриэтту, а моей семье нет, и только позднее мне стало больно.

Их тени сливались в одну, словно от единого тела. Балинт, обращаясь к Генриэтте, вновь называл ее так, как мы называли ее в далеком детстве, когда хотели подразнить, хотя я и не знаю, что она находила обидного в прозвище «Генрик». Вот и сейчас он снова звал ее «Генриком», но я чувствовала, что теперь Генриэтте это не обидно, а скорее приятно, словно ее ласкают. Когда родилась Кинга, и я, еще молодая мама, обрела на время независимость от мира и людей и чувствовала себя счастливой, то с моей дочуркой я разговаривала именно так, как Балинт разговаривал с Генриэттой. В словах, с которыми они обращались друг к другу, даже гласные и согласные различались лишь условно, но такая в них звучала сила чувства, что все было понятно и без слов.

«Генрик, – слышалось из полумрака, – этот глупый Генрик наденет свое красивое синее платье, и мы увезем его, и покажем ему все, поедем вместе с ним в Зальцбург, послушаем Моцарта, и глупый Генрик будет сидеть в первом ряду и хлопать в ладоши, а потом он отправится в Париж смотреть картины и скульптуру, и так будет ездить повсюду, и на глупом Генрике будет красивая белая шляпа и лакированные туфли, а перчатки мы повесим ему на шею, потому что глупый Генрик еще малютка и все теряет, и если он потеряет перчатки, то в Риме его не пустят к папе, который хоть и горюет, но ждет глупого Генрика и скажет ему: «Барышня, если бы я мог жениться…»

Я не расслышала, что она на это ответила, услышала только, как она рассмеялась, да меня уж ничто больше и не интересовало. Со мной Балинт никогда так не говорил, меня он только целовал или гладил по груди. До той минуты, пока я не услышала их разговор у фонтана, я и не знала, что одного этого мне от Балинта мало, мне нужно и то, что выпало на долю Генриэтты. Через сад Хельдов я вернулась к себе домой, где меня уже хватились, что-то пробормотав, села в гостиной и стала ждать, когда же наконец он придет и что скажет. «Вот уже девять часов, – подумалось мне, – глупого Генрика с тех пор уже, конечно, накормили, теперь они, наверное, играют с Темеш в домино, развлекают глупого Генрика». Тут я выбежала Балинту навстречу, и в передней мы поцеловались.

Я так молилась, чтобы он не вздумал лгать, признался, что идет из дому, и начал так: «Ирэн, сегодня мне так не хотелось оставлять Генриэтту в одиночестве, вот я в саду и пытался хоть чуточку утешить бедняжку». Он посмотрел на меня, словно снимая мерку, словно решая, чего я стою, потом поцеловал еще раз и сказал, что у него в больнице трудный случай, пришлось задержаться возле больного, и он только что оттуда. Я кивнула, – все понятно. Он поужинал с нами, я видела, какой он в самом деле голодный, и подумала – наверное, свою порцию тоже отдал глупому Генрику, ведь формально Генрика просто не существует, а у Марии Киш продовольственных карточек нет.

Поймите меня правильно, я любила Генриэтту и действительно хотела, чтоб она жила. Чтоб жила до тысячи лет и чтоб жизнь вознаградила ее за все – и за Хельдов, и за гнусные законы, за то безымянное нечто, из-за чего Балинт сегодня солгал мне, а сам сидел с ней у фонтана с полоротой рыбой, и обещал повезти ее в Зальцбург, и говорил о том, как влюбится в нее римский папа. Но поймите и то что за этими моими мыслями стояли и другие, целый строй мыслей, столь глубоко укоренившихся во мне, что до той поры я и не подозревала об их существовании, да и сама они знали, что едва ли найдут себе выражение, едва ли достигнут когда-нибудь моего сознания. Но при всем при том они жили во мне, наблюдали и выжидали.

В тот день, когда из дома Хельдов вынесли мебель и какая-то воинская часть устроила там перевязочный пункт я страшно изругала Бланку. Она опять надела и испортила что-то из моих вещей, и возбуждение, в котором я находилась из-за Генриэтты и Балинта, стыд, что я не могу войти в положение этой несчастной девочки, которую люблю, что завидую ей из-за нескольких слов человеческого участья, которые она слышала от Балинта, – все это привело к взрыву. Чулки в то время можно было получить только по талону, накануне Бланка ходила сниматься на общую карточку с другими выпускниками, ей хотелось быть очень красивой, – вот она и взяла мои самые лучшие чулки, которые я впервые надела в день помолвки; как можно было понять из ее рыданий – она взяла их в расчете, что я все равно потом разрешу, ведь у ней нет ни одной пары целых чулок; в трамвае ей оттоптали ноги, и, когда она вернулась домой, чулки были все в дырах. Я заметила это только утром, когда уже собиралась их надеть, – она, конечно, не осмелилась показать их мне сама.

Человек всегда срывается из-за нелепых мелочей, ведь, очевидно, не из-за чулок я плакала так горько, что отец в испуге прибежал узнать, что случилось. Бланка молча уставилась на меня, и у нее тут же задрожали губы, глаза вдруг сделались очень большие – от страха у нее всегда делались большие глаза. Протянула мне свой маленький кошелек, в котором едва ли что было, но эта малость составляла все ее состояние, протянула, – забирай, мол, все до последнего филлера, наказывай, – такой она выглядела виноватой и беспомощной. Я понемногу успокоилась, перестала плакать, убрала порванные чулки в шкаф. Уже вполне твердым тоном велела ей взять себя в руки, сказала, что не выношу той вечной суматохи и грязи, которую они с мамой разводят в доме. Розы теперь нет, все делаю я да отец, матери я указывать не могу, но если Бланка хочет жить со мной в мире, то пусть не злит меня и впредь. Она такая неряха, что даже дышать с нею одним воздухом уже невозможно. Хотя бы вместо отдыха между занятиями взяла бы иногда да и подмела, нечего сваливать все на меня, уж если она хочет, чтоб я забыла про порванные чулки, пусть наведет везде порядок и чистоту, вот и сегодня свое белье по всему саду разбросала – как у цыган, смотреть противно, не постыдилась веревку прямо к кустам привязать и на ней свои комбинации развешать, лень небось на чердак подняться. Чтоб я этих тряпок в саду не видела, не то пусть пеняет на себя. Бланка ушла, не промолвив ни слова.

Мы пообедали вместе, потом ей понадобилось пойти к одной школьной подружке, с которой они вместе учили физику, ее все еще не было, когда я на некоторое время тоже вышла из дому, это был первый и единственный случай, когда я вопреки наставлению Балинта отлучилась надолго; я не могла пропустить занятия по противовоздушной обороне, за это меня бы наказали. Когда я вернулась, дома как раз собирались ужинать, Бланка притихла, робела со мной разговаривать. Сказала, что ужин приготовила сама, я порадовалась – она готовила гораздо лучше, чем мама. Левая рука у Бланки была безобразно обмотана грязным бинтом, Бланка демонстративно обращала на нее мое внимание, но я нарочно не спросила, чем это она поранилась, – слишком уж она того хотела. Между прочим, такое повторялось изо дня в день: готовя, Бланка всегда умудрялась порезаться, обжечься или ошпарить себя кипятком.

Балинт все еще не звонил, я попыталась связаться с больницей сама, мне ответили, что он там, но его трудно найти. Я собиралась спросить, не знает ли он, что происходит в доме Хельдов и как было бы хорошо, если бы он вернулся пораньше и мы бы договорились, как теперь обеспечить безопасность Генриэтты. Утренняя буря сняла напряжение, мне было уже стыдно, что я устроила такой цирк из-за чулок. Бланка убирала со стола, отец попросил меня ей помочь, разве я не вижу, как ей мешает перевязанная рука.

Бланка возилась на кухне, я пошла и отстранила ее от работы. Левая рука у Бланки была перевязана и прибинтована большим бинтом, она не могла как следует ни мыть, ни вытирать. Вспомнив, какой испуг изобразился на ее лице утром, когда она протягивала мне кошелек, я уже готова была рассмеяться; к счастью, за моей спиной стоял добрый ангел, шепотом подсказавший мне на ухо мягкие слова. Я повернулась к Бланке, она поняла, что я больше не сержусь, обняла меня, повисла на шее и расцеловала, потом схватила табуретку и уселась на нее с сияющим видом. Она так радовалась, что сегодня ей больше не нужно работать; когда я уходила на занятия по противовоздушной обороне, вся домашняя работа и днем и вечером, даже во время подготовки к экзаменам, ложилась на нее. Она улыбалась, нянча свою руку, и тараторила без умолку: какая она хорошая девочка, так много выучила и сверх того приготовила ужин и прибрала в комнатах, посмотри, как везде чисто. И еще у нее есть сюрприз для меня, а я еще так некрасиво разговаривала с нею утром, называя ее лодырем и неряхой.

Ох уж эти Бланкины сюрпризы! Взяв чистую тряпку, я продолжала работать. Бланка размотала на пальцах бинт и показала мне руку. Рана была страшная, рука была глубоко рассечена, на кухне так не поранишься.

– Теперь в саду порядок, – с сияющим лицом объявила Бланка, – тебе не нравилась веревка для белья, я ее сняла; весь день, пока ты была на занятиях по обороне, я работала как батрак. Подстригла траву, подобрала за плетнем черепицу, подмела. Порядок навела жуткий.

– Давно пора, – заметила я, продолжая работу.

– Я и гвозди забила, – сообщила Бланка и снова показала мне раненую руку. – Тогда и поранилась. Но забила все до одного.

– Какие еще гвозди? – спросила я. Не то чтобы меня это особенно заинтересовало, я спросила скорее из вежливости и из чувства раскаяния, ведь утром бедняжке так от меня попало.

– С нашей стороны в заборе отстали доски, – объяснила Бланка, поглядывая на меня с видом собаки, которая ждет, чтоб ее похвалили. – Вот я их все и прибила на место.

Грохот тарелки, выскользнувшей из моих рук, раздался одновременно с криками, и сразу же прогремели два выстрела.

При звуке звонка она вздрогнула.

Вновь ее охватило отчаяние, которое уже столько раз пришлось пережить, отчаяние от того, что ни на кого, кроме самой себя, нельзя полагаться; в семье из четырех человек она может рассчитывать только на себя, в сущности, она совсем сирота. С тех пор как случилась беда, она ни разу не могла расслабиться как бы хотелось, потому как помимо амплуа члена семьи, пребывающего в дурном расположении духа, в доме всегда находился претендент на роль несчастного, нуждающегося в уходе и утешении. В этом отношении не составлял исключение даже Элекеш, – он был совершенно убежден в том, что моральное основание его профессии неколебимо, а справедливость, пусть даже после невероятных испытаний, все-таки восторжествует, и потому падал духом всякий раз, когда будни опровергали его теорию: государственные деятели объявляли недействительным только что заключенный договор, у рядовых граждан с каждым днем становилось все меньше прав, а на родильные дома с пищащими грудными младенцами взрослые мужчины бросали фосфорные бомбы. Когда после ареста Хельдов он узнал о гибели Генриэтты, чье неожиданное появление на старой квартире уже никак не мог себе объяснить, – выдержка изменила ему, он окончательно потерял под ногами почву. Ирэн видела, как он ищет успокоительное, подолгу тупо смотрит на таблетку, и лекарство прыгает в его трясущейся ладони, будто круглое геометрическое тело во время землетрясения.

Смерть Генриэтты тяжело отразилась на сознании Ирэн – словно какую-то часть тела, заморозив, лишили чувствительности; хотя мысль об этом терзала ее с первой секунды, настоящую боль она почувствовала лишь позднее. Бланку, которая после ухода Темеш всюду ходила за нею с зареванным лицом, то и дело принимаясь заново объяснять то, что страстно хотелось забыть, она прогоняла в постель, и сестренка лежала в их комнате, размазывая по лицу слезы и шмыгая носом, левой рукой тормоша своего старого, от детских лет сохранившегося мишку, которого теперь, уже став девушкой, все равно держала на своей ночной тумбочке. Ирэн хотела бы остаться одна, запереться хоть в ванной, чтобы не заботиться ни о чьих реакциях, кроме своих собственных, но Бланка непрестанно о чем-то просила или спрашивала ее. Был миг, когда Ирэн почувствовала, что дальше терпеть не в силах, – сейчас она бросится на Бланку и заорет ей в лицо – замолчишь ли наконец, убийца!

Меньше всего забот было с матерью. В исключительных обстоятельствах мать выжимала из себя исключительную энергию – если недавно, в день помолвки, надев красивые, но тесные туфли, она чинно позавтракала и постаралась вести себя с достоинством, то теперь, всплакнув, она беспристрастно, почти без всяких эмоций, прокляла неприличными словами всех, из-за кого такое могло случиться; Элекеш, побледнев и подавляя тошноту, сбежал от жены в свою комнату, в их доме никогда не дозволялось произносить даже такие слова, как «псих» или «зараза»; услышанные из уст жены непристойные глаголы и существительные, которых она бог знает где набралась и помнила до сих пор, вызвали у него почти физическое недомогание. Госпожа Элекеш ложилась спать в урочное время и умудрялась тут же задремать; во всей семье только она, забравшись в постель, могла сразу заснуть, даже если была почти уверена, что тут же начнется воздушная тревога; природа наделила ее долгими и приятными снами, и, когда их прерывали, вынуждая ее идти в убежище, она приходила в такую дикую ярость, – какого черта из-за войны превращать ее жизнь в сплошную пытку, тащить из теплой постели в погреб, – что в своем возмущении забывала о страхе. Ирэн искала себе занятье, что-то тупо собирала, заворачивала, не думая о сне, ей казалось невозможным, чтоб этот день закончился так же, как и любой другой. Элекеш, приняв лекарство, долго не спал, сидел под Цицероном, просматривая старые тетрадки; в одном из начальных классов он был учителем дочери Хельда, и в его архиве сохранились старые работы Генриэтты. Ирэн было невыносимо смотреть, как в аккуратно переплетенных тетрадках он пытается найти ответ, почему же эту девочку следовало в шестнадцать лет застрелить. За успокоительным перелистыванием его и настиг сон; когда раздался звонок, он дремал, уронив голову на стол, на тетради Генриэтты.

Ирэн попыталась его встряхнуть, не удалось. Отец поднял было на нее глаза, но веки снова смежились; из спальни слышался храп матери. Хотя Бланка не спала, но полагаться на нее не приходилось, даже если она все еще была одета; с тех пор как началась война и облавы, ею с наступлением сумерек овладевал такой страх, что при каждом звонке она тотчас пряталась, причем в самых нелепых местах – в ванной или в кладовке. Ирэн выбежала к воротам, но прежде чем отодвинуть засов, подождала, прислушалась. Молилась бессвязно и невнятно, обращаясь странным образом не к богу, а к Генриэтте, молила ее, чтоб за воротами стоял не Балинт. Кто угодно, только не он.

Звонок заливался надрывно, хотя с улицы не доносилось никаких звуков – ни бряцанья оружия, ни шепота. Значит, это не облава. Надеяться было наивно, но сознание уцепилось и за это: если не облава, то звонить мог какой-нибудь пьяница. Или озорник. Наверное, решил попугать, подшутить. Разве не может случиться, что в тысяча девятьсот сорок четвертом году кому-то пришла охота пошутить?

Конечно, она знала, что это он. Не потому, что не отнимал пальца от звонка, хотя такое нетерпение и настойчивость в его характере, а потому, что в такой день это было неприлично. Она прервала молчание, спросила, кто там, и, не получив ответа, в конце концов открыла. С улицы Каталин проник синий свет. Балинт был в военной форме, входя, отшвырнул сигарету.

Он явно пришел из дому, от Темеш, потому что по лицу его было видно – он знает о случившемся. Сначала они замерли на месте, словно два актера, которым режиссер запретил сделать хотя бы шаг вперед или назад, но стояли так близко, что слышали дыхание друг друга. Потом Балинт закрыл калитку и притянул Ирэн к себе. В то первое мгновение в его прикосновении не было ничего мужского. Им и детьми часто случалось стоять вот так, когда одному становилось грустно или зябко и второму хотелось утешить его или согреть; вот и теперь тела их, соприкасаясь, оставались словно бесполыми, искали иного тепла и иной поддержки, чем много лет до сих пор, но потом, словно вдруг опомнившись, эти два прижавшиеся друг к другу человека обнаружили, что детство осталось в прошлом, один из них уже мужчина, а другой – молодая женщина, и тогда дикое желание пронзило обоих. В ту минуту они были поглощены не сами собой и не друг другом, а мыслью о Генриэтте и ее смерти; цепляясь друг за друга и целуясь, они словно поддерживали друг друга на краю пропасти, держались за свою страсть, чтоб не рухнуть в бездну. Позднее Ирэн сообразила, что как раз тогда, в той подворотне, между поцелуями, и следовало бы рассказать Балинту про все – про занятие по ПВО, про забитые доски забора, про ту роль, которую она и Бланка сыграли в гибели Генриэтты, – возможно, тогда все сложилось бы по-другому. Но она не смела заговорить, ей было страшно. Уже потом она поняла, что рассказать всю правду о самой себе, даже если бы она ее знала, хватило бы смелости только у одного человека – у Бланки.

Они вошли в дом. Молча – разговаривать было не о чем. О том, как представлял себе гибель Генриэтты Балинт, Ирэн узнала из объяснений Темеш: Генриэтта, для того, наверное, чтобы проститься со своим бывшим домом, пренебрегла всеми запретами и обещаниями, тайком перебежала к дому Хельдов, и часовой, поставленный в тот день, увидел ее и застрелил, когда она еще не успела добежать до забора Элекешей. Балинт ходил взад-вперед по квартире, Ирэн знала эту его привычку – он любил расхаживать по комнатам. Но сейчас привычка эта вдруг бросилась ей в глаза, потому, верно, что в эту ночь он бродил по их квартире менее уверенно, словно бы не знал ее с мальчишеских лет. Сначала она не могла понять, чем его прежние прогулки по дому отличаются от нынешних, не сразу сообразила, что, бывая у них прежде, Балинт почти никогда не выдвигал ящиков и не открывал без стука дверей. Теперь же он сновал из комнаты в комнату, взглянул на Элекеша, совершенно бесчувственного ко всему, смахнул на пол несколько попавшихся под руку тетрадок, перешел в спальню, где было темно и слышалось только сопение госпожи Элекеш. Что-то непонятное, нечеловеческое было в его метаниях. Сунулся он и в девичью комнату, но Бланки там уже не было, одна лишь заправленная постель, Ирэн и сама не знала, куда она спряталась, может, за штору, может, и под кровать, и даже если узнала Балинта, выйти не осмеливается, стыдится, что он увидит ее в ночной рубашке.

Ирэн не знала, что он ищет, но он явно что-то искал. Она была взвинчена, несчастна, без сил, ей бы наконец отдохнуть, расслабиться, но нельзя. Балинт не хотел войти в ее положение. Он заглянул и в кладовую, – тогда она подумала, что ему, наверное, хочется есть, и уже потянулась за хлебом, но Балинт покачал головой. В углу, за капустной кадкой стояла длинная трубка в форме вытянутой тыквы. Балинт взял ее, словно это была прогулочная трость, и забрал с собой. Ирэн удивленно глядела, как он расхаживал в военной форме, держа под мышкой пустую стеклянную тыкву. Так как он намеревался бродить по дому и дальше, она загородила ему проход, но Балинт отстранил ее, бестрепетно, почти грубо, в его жесте не было ни капли нежности или желания. Так, с трубкой в руках, он продолжал слоняться из комнаты в комнату, пока наконец не открыл дверь в сад и не выбежал во двор. Ирэн спустилась следом, теряясь в догадках, – что еще у него на уме. Увидев, как он открывает дверцу погреба, немного успокоилась. Девушка любила это бомбоубежище, чувствовала себя в безопасности под городской крепостью, меж толстых, выдолбленных в скале стен. Разумеется, она знала, что там, внизу, им лишь несколько минут удастся побыть вдвоем и поговорить, отец не отпустил бы их туда, хоть они и помолвлены. И все-таки она пошла за ним.

Она заговорила с Балинтом, тот буркнул в ответ что-то невнятное, он торопился дальше, открыл винный погреб, зажег внутри свет, Ирэн пришлось чуть ли не бегом поспевать за ним по длинному коридору, так быстро он шел. Когда наконец она догнала его и увидела, на этот раз со спины, его фигуру в форме, и впервые отдельно от знакомых черт лица восприняла его изменившуюся походку, чужие, коротко остриженные на затылке волосы, ей вдруг показалось, что человек, которого она впустила в дом, вовсе не Балинт, а солдат, пусть даже он знает ее с рождения, знает всех домочадцев и квартиру, знает каждый предмет обстановки, не зря же он выдвигал у столов ящики, заглядывал в кладовую, а когда захотелось пить, спустился в погреб. Ирэн так и стояла позади него, глядела, как он через тыкву отсасывает из бочки вино и переливает его в праздничный кувшин Элекеша.

И тут он стал страшен ей, хотя таких, каким он был теперь, она никогда, ни прежде, ни после, не боялась, страшен, ибо наконец она поняла то, чего никогда не могла постичь прежде, о чем из гордости не спрашивала и что для Балинта или майора было совершенно естественным, и, как им казалось, не требовало разъяснений: поняла, что Генриэтта – дитя Балинта, ведь родственные отношения зависят не от того, кто и насколько старше, а от чего-то другого, и что тот солдат, который теперь проник к ним в дом и с такой страстью поцеловал ее под воротами, нынешней ночью способен на все, ведь у него отняли его ребенка.

Балинт, не выпуская кувшин, обернулся. Возможно, он что-то прочел во взгляде девушки, и улыбнулся. Улыбка была нехорошей, Ирэн тотчас отвела взгляд и решила, что, как только они вернутся в дом, она безжалостно разбудит Элекеша. Увидев, что Балинт направляется в сторону убежища, включает там освещение, ставит на стол кувшин и оглядывает сделанную им при оборудовании убежища полку в поисках стакана, – она решила бросить его и убежать. Но убежать не смогла, Балинт ухватил ее за запястье и усадил на скамью рядом с собой. Налил себе, налил Ирэн, вложил стакан девушке в руку. Выпил; Ирэн пить не стала, только сидела рядом, и тут Балинт, отвернувшись от нее, заплакал.

Убежище оборудовал Элекеш, его заботливая рука чувствовалась во всем, на столе лежал молитвенник, в углу стояли разного рода инструменты, кирки, лопаты, карманные фонари, на полке возле водопроводного крана консервы, непочатые пачки печенья, аптечка, на стене распятие, а вдоль стен – трое нар, на которые были брошены одеяла и подушки. Среди этого наивного реквизита, проникнутого надеждой на спасение жизни, из души Балинта исторглась наконец смертельная тоска, и он заговорил, однако понять его было невозможно, волнение исказило его голос, одно лишь имя Генриэтты улавливалось в потоке слов. Девушку поразило, что еще несколько дней назад при этом имени у нее сжималось сердце, что в ее душе могла жить ревность к этому ребенку. Теперь она уже плакала сама, они оба справляли поминки по Генриэтте, и Ирэн выпила наконец вино, которое налил ей Балинт.

В своей жизни они не часто говорили о любви, слишком давно они любили друг друга. Пытаться выразить или хотя бы проанализировать свои отношения было бы столь же бессмысленно, как утверждать, что по утрам наступает рассвет; родители видели и знали, что происходит меж ними, считались с их чувствами и скорее, чем они сами, определили, чем кончится это взаимное увлечение. Балинт не успел еще сказать Ирэн о своей любви, как те уже договорились их поженить, не откладывая помолвки до конца войны. Да и руки ее Балинт просил так, как обычно сообщают о пустяках – меж двух ничего не значащих фраз вдруг обмолвился: «Ирэн, я на тебе женюсь». Предложение, которого девушка ждала столько лет, получилось таким обыкновенным, что она даже не удивилась, почему Балинт не выразился поэтичнее, почему не объяснил своих слов. Она просто знала, что он ее любит, объяснения оказались бы лишними.

Однако в ту ночь он все-таки сказал ей: «Я люблю тебя, Ирэн».

Девушка поставила стакан, недоумевая, как в такую горькую минуту может вместиться столько сладости и как она может быть так бессовестно счастлива в ночь смерти Генриэтты. Она не ответила, только смотрела, с какой жадностью он пьет. Балинт пил редко, да и то понемногу, но Ирэн знала, почему теперь он пьет, глотая вино почти с отвращением, как обычно глотают лекарства: пьет, чтоб забыться, чтоб на пять минут оглушить себя. Она отвернулась; запах спиртного был ей неприятен, однако в ту ночь ей не хотелось ни поучать Балинта, ни призывать его взять себя в руки. Балинт обнял ее за шею, снова привлек к себе, еще раз поцеловал. Этот поцелуй был уже лишним – не только потому, что получилось грубо и у поцелуя был спиртной привкус, но и потому, что губы, целовавшие ее, вдруг сделались чужими. И опять к ней вернулось то чувство, которое она, плача вместе с Балинтом, начала было забывать, – чувство, что рядом с ней не Балинт, а кто-то совсем незнакомый. Она с трудом высвободилась, он долго удерживал ее, прежде чем отпустить. Девушка тут же встала, ей хотелось вернуться домой, убежище уже не казалось ей безопасным, она тосковала по тем, кто оставался наверху. Балинт поднялся тоже.

– Я люблю тебя, – повторил он. Ирэн кивнула головой – понимаю, уже слышала, – и направилась было к выходу, но юноша преградил ей дорогу. Девушка испугалась. Балинт обнял ее за плечи, заглянул в лицо, девушка не могла угадать, что он хочет в нем увидеть, и снова ей стало страшно, она вновь попыталась высвободиться из его объятий, но он не выпускал ее. Ирэн уперлась руками в его грудь, хотела оттолкнуть, но юноша был сильнее, повалил ее на нары.

– Я-то думал, ты любишь, – проговорил он, и в голосе слышалось удивление, словно он чего-то не понимает, а именно, не понимает, что и почему может быть неясно, когда перед тобой девушка. Балинт уже наполовину подмял ее под себя, – они лежали, как раз на том спальном месте, которое было отведено для ее матери. Ирэн плакала, царапалась, отбивалась. Балинт со свойственной ему основательностью и терпением ждал и осторожно, чтоб не причинить сопротивляющейся девушке боли, пытался стянуть с нее платье.

Ирэн всегда хотела принадлежать ему, никому другому, только ему. Но не так, не теперь, не в убежище, и не потому, что другой сходил с ума от горя по убитой Генриэтте. В эту ночь она не хотела мужчины, и это было так очевидно, что руки Балинта вдруг разжались, – он выпустил ее. И вдруг разом сверкнули в свете лампы их обручальные кольца. Ирэн, судорожно хватая воздух, поднялась, села, привела в порядок платье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю