355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Фердинанд Селин » Путешествие на край ночи » Текст книги (страница 9)
Путешествие на край ночи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Путешествие на край ночи"


Автор книги: Луи Фердинанд Селин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Лейтенант Граппа, откинувшись в жалобно скрипящее соломенное кресло, улыбался, смотря на это бессвязное собрание. Он вполне доверял переводчику, который бормотал ему потихоньку, а также и вслух какие-то неправдоподобные прошения.

Дело шло, например, о кривом баране, которого какие-то родственники отказывались вернуть, хотя их дочка, задорого проданная, никогда не была сдана на руки, оттого что ее брат за это время успел убить сестру того, у кого остался баран. И еще много сложнейших жалоб.

– Я их сейчас всех помирю! – заявлял наконец Граппа, которому разговоры и температура придавали решимости. – Где он, отец невесты? Приведите его!

– Вот он! – ответило разом двадцать помощников, выталкивая старого, довольно дряблого нефа, с достоинством, по-римски завернутого в желтую тряпку.

Старик подтверждал все, что говорилось вокруг него, потрясая сжатым кулаком. Казалось, он пришел сюда не для того, чтобы жаловаться, а чтобы развлечься по случаю процесса, от которого он не ожидал никакого положительного результата.

– Итак! – командовал Граппа. – Двадцать ударов! Кончайте! Двадцать ударов палкой старому своднику!.. Пускай знает, что значит ходить приставать ко мне второй месяц каждый четверг с этой своей историей о баранах.

Старик увидел четырех мускулистых полицейских. Сначала он не совсем понял, что им от него нужно, а потом стал вращать глазами, налившимися кровью, как у старого перепуганного животного, которого еще никогда не били. По правде сказать, он не пробовал сопротивляться, но он не знал, как повернуться, чтобы встретить удары правосудия наиболее безболезненно.

Полицейские тащили его за тряпку. Двое обязательно хотели, чтобы он стал на колени, остальные, наоборот, хотели, чтобы он лег на живот. Наконец они просто положили его на землю, задрали тряпку, и разом посыпались на спину и дряблые ягодицы удары гибкой палки, от которой здоровенный осел ревел бы неделю. Он вертелся, и тонкий песок разлетался брызгами вокруг его живота вместе с кровью; он плевался песком и орал, и казалось, будто мучают для собственного удовольствия огромную беременную таксу.

Присутствующие молчали, пока все это происходило. Слышен был только шум наказания. Когда оно было кончено, на совесть избитый старик старался встать и подобрать вокруг себя римскую тряпку. Кровь текла изо рта, носа и главным образом по спине… Толпа увела его, жужжали сплетни и комментарии, как на похоронах.

Лейтенант Граппа зажег потухшую сигарету. Он делал вид, что это все его мало трогает. Не думаю, чтобы в нем было больше от Нерона, чем предполагается, но он не любил, когда его заставляли соображать. Это его раздражало. То, что выводило его из себя в обязанностях судьи, – это были вопросы, которые ему задавали.

Мы присутствовали в тот же день еще при двух памятных избиениях, следовавших после двух нечленораздельных историй; отнятых приданых… обещанного яда… сомнительных клятв… недостоверных детей…

Развлекшись этими разнообразными происшествиями, я попрощался с Граппа, который пошел в свою хижину, где уже отдыхала его туземная хозяйка, вернувшись из деревни. У нее была красивая грудь, у этой негритоски, хорошо воспитанной «сестрами» в Габоне. Эта молодка не только умела говорить, сюсюкая, по-французски, она умела также подать хинин в варенье, вынимать блох «чиггер» из пяток. Она знала сотни способов быть приятной колонисту, не утомляя или утомляя его, по выбору.

Альсид ждал меня. Он был немного обижен. Должно быть, именно это приглашение лейтенанта Граппа толкнуло его на откровенность! Хорошенькие секреты он мне доверил! Я его об этом не просил, но он меня угостил прекрасным портретом Граппа из свежедымящегося дерьма. Я ему ответил, что таково было и мое мнение. Альсид, несмотря на военные правила, которые высказывались абсолютно против этого, вел торговлю с неграми окружающего леса и двенадцатью стрелками полиции. Это было его слабостью. Он снабжал эту кучку народа табаком. Когда полицейские получали свою часть табака, то им не приходилось больше платить жалованье, все было выкурено. Они даже выкуривали его заранее. Эта мелочная торговля, ввиду недостатка в стране звонкой монеты, шла за счет, уверял Граппа, платежа налогов.

В начале кредит в счет жалованья показался стрелкам странным и даже несколько жестоким, получалось, что они только для того и работали, чтобы курить табак Альсида, – но с помощью ударов в зад сапогом они привыкли. Теперь они не пробовали ходить за жалованьем, они выкуривали его заранее, спокойно, на завалинке хижины Альсида, среди непритязательных цветочков, между двумя воображаемыми упражнениями.

В Топо, несмотря на микроскопичность этого селения, все-таки нашлось место для двух систем цивилизации: романская цивилизация Граппа – он драл подчиненных, чтобы извлечь из них налог, из которого, по утверждению Альсида, он оставлял себе бесстыдно крупную долю; и система, так сказать, Альсида, более сложная, в которой уже намечались признаки второй стадии цивилизации: рождение клиента в каждом стрелке, в сущности, военно-коммерческая комбинация, гораздо более современная, более лицемерная – наша цивилизация.

Хотя в конце концов я не только привык к этим местам, но даже начал себя чувствовать там довольно приятно, мне все-таки надо было подумывать об отъезде из Топо ради обещанной мне лавочки, которая находилась на расстоянии нескольких дней плавания по реке, странствований по лесу.

Мы очень хорошо ужились с Альсидом. Мы ловили вместе рыбу, нечто вроде акулы. Вода так и кишела этой рыбой перед хижиной. Он так же плохо играл в эту игру, как и я. Нам никогда не удавалось поймать что-нибудь.

В хижине стояли только его складная кровать, моя кровать и несколько пустых и полных ящиков. Мне казалось, что он должен был накопить порядочно денег из торговых доходов.

– Куда ты их прячешь? – спрашивая я его несколько раз, чтобы позлить. – Куда ты его кладешь, свой паршивый клад? Ну и загуляешь же ты, когда вернешься домой! – дразнил я его.

Двадцать раз, пока мы открывали неизменную коробку консервов, я рисовал ему на радость все этапы потрясающего кутежа по возвращении в Бордо, триумфальное шествие из одного публичного дома в другой. Он ничего не отвечал. Он только посмеивался, будто ему все это было смешно.

Кроме ученья и заседания суда, в Топо действительно ничего не происходило, так что волей-неволей я часто повторял эти шутки за неимением другой темы.

В последние дни мне пришла мысль написать мосье Пюта, чтобы стрельнуть у него деньжат. Альсид согласился отправить мое письмо со следующим «Папаутой». Письменные принадлежности Альсид держал в коробке из-под бисквитов, совсем такой же, как коробки Бранледора. Очевидно, у всех сержантов одинаковые привычки. Но когда он увидел, что я открываю его коробку, Альсид сделал жест, чтобы остановить меня. Я был смущен и удивлен. Я не мог понять, почему он не хочет, чтобы я ее открыл, и поставил коробку обратно на стол.

– Да ну, открывай! – сказал он наконец. – Все равно уж, открывай.

На внутренней стороне крышки была наклеена голова девочки. Только голова, нежное личико с длинными локонами, которые тогда носили. Я взял бумагу, перо и быстро закрыл коробку. Я был очень смущен моей бестактностью, но не понимал, почему его это так взволновало.

Я сейчас же вообразил, что это его ребенок, о котором он до сих пор не хотел мне рассказать. Я не собирался его расспрашивать, но он продолжал за моей спиной рассказывать каким-то странным, незнакомым мне голосом что-то по поводу этой фотографии. Он заикался. Я не знал, куда мне деваться. Мне хотелось, чтобы это поскорее миновало. Я не сомневался, что исповедь будет мучительна. Мне вовсе не хотелось его слушать.

– Это неважно, – услышал я. – Это дочка моего брата… Они оба умерли…

– Родители?

– Да, родители…

– Кто же теперь ее воспитывает? Твоя мать? – спрашиваю я, чтобы проявить интерес.

– Матери у меня тоже уже нет.

– Кто же тогда?

– Я ее воспитываю!

Весь красный, он посмеивался, как будто сделал что-то неприличное. И поспешно продолжал:

– То есть я тебе объясню… Я ее отдал на воспитание к «сестрам» в Бордо. Но понимаешь – к «сестрам» не для бедных… К «сестрам» хорошего общества… Уж если я ею занялся, можешь быть спокоен! Я хочу, чтобы она не знала ни в чем недостатка. Ее зовут Жаннет. Хорошенькая девочка… Совсем в мать… Она мне пишет, делает успехи. Ты знаешь, такие пансионы дорого стоят… Тем более что ей теперь уже десять лет… Я хотел бы, чтоб она училась также и музыке… Что ты думаешь относительно рояля? Это подходяще для девочки – рояль? Ты не думаешь?.. А английский? Английский тоже полезно. Ты говоришь по-английски?

Я начал приглядываться к Альсиду, пока он не признавался в том, что ему казалось скупостью, к его нафабренным усикам, к его эксцентрическим бровям, к обожженной коже. Целомудренный Альсид! Сколько ему приходилось откладывать из скудного жалованья… из нищенских премий, из доходов микроскопической секретной торговли… месяцами, годами в этом адском Топо!

Я не знал, что ему отвечать, я был некомпетентен в таких вопросах, но он до такой степени превосходил меня сердцем, что я покраснел, как рак. Рядом с Альсидом я был только бессильным хамом, грубым и ненужным… Нечего прикидываться. Это было несомненно и ясно.

Вот почему Альсид просил, чтобы продлили его пребывание в Топо, – для маленькой племянницы, от которой он ничего не имел, кроме нескольких писем да портретика.

– Что меня огорчает, – заговорил он снова, когда мы ложились спать, – это что у нее там никого нет для каникул… Это тяжело для ребенка…

Было ясно, что Альсид передвигался в возвышенных сферах, как у себя дома, с ангелами он был на «ты», и это было совсем незаметно. Он подарил этой далекой девочке достаточно нежности, чтобы переделать целый мир, и это тоже было видно.

Он сразу заснул при свете свечки. Я даже встал, чтобы поглядеть на него. Он спал, как все. У него был совсем обыкновенный вид. Между тем было бы неглупо, если б можно было по какой-нибудь примете отличать злых от добрых.

Чтобы проникнуть в лес, есть два способа: либо прокладывать себе дорогу, как крыса через стог сена, – способ удушливый, на который я не был согласен; или плыть вверх по реке, скорчившись на дне выдолбленного дерева, и, обалдев от горланящих негров, доплыть куда надо в каком угодно состоянии.

Альсид на пристани, вдалеке, почти потерявшийся. Может быть, всего этого уже больше нет, может, в испарениях реки, в огромной массе колоколом, с лицом, словно сыр, и все тело Альсида, болтающееся в тужурке, повисло каким-то странным воспоминанием.

Вот все, что для меня осталось от Топо. Может быть, Конго мимоходом слизнуло Топо грязным языком вечернего вихря, и все это кончено, безвозвратно кончено, даже само название исчезло с карты. И только я еще помню Альсида… Племянница его забыла… А лейтенанту Граппа так и не удалось увидеть Тулузу… А лес, который давно грозил холмам, к концу сезона дождей все захватил, все раздавил тенью огромных красных деревьев, даже маленькие неожиданные цветочки, растущие на песке. Может быть, всего этого больше нет.

Долго буду я помнить эти десять дней, в течение которых мы плыли вверх по реке. В какое-то утро мы вылезли наконец из этой паршивой лодки дикарей и углубились в лес по укромной тропинке, которая вползала в зеленую сырую темь, только кое-где освещенную лучом солнца, падающим с самого верха бесконечного лиственного храма. Нам приходилось делать обход чудовищных упавших деревьев. Через дупло такого дерева свободно могло бы проходить… метро.

Наконец мы вышли из леса, и полный свет вернулся к нам. Пришлось опять карабкаться на гору, уже из последних сил. С высоты, на которую мы взобрались, был виден бесконечный лес, зыбь красных, желтых и зеленых верхушек, лес, подавляющий горы и долы своим чудовищным изобилием, как небо и вода. Человек, жилье которого мы искали, жил – объяснили мне – еще немного дальше, в другой долине. Там нас ждал человек.

Он устроил себе нечто вроде хижины, защищенной от восточных вихрей, самых вредных, самых бешеных. С этим я не спорил, что же касается хижины, то хуже не бывает: расщепленная со всех сторон, она существовала только в теории.

Я, конечно, ожидал чего-нибудь в этом роде, но реальность превзошла все мои ожидания.

По всей вероятности, у меня был растерянный вид, так как он меня довольно резко окликнул, чтобы вывести из задумчивости:

– Чего вы? Вам будет здесь не хуже, чем на войне. Здесь в конце концов жить можно! Харчи неважные, слов нет, и вода одна грязь, но спать можно сколько угодно… Пушек, дружище, здесь нет. Пуль тоже нет. Словом, вам повезло!

По тону разговора он несколько походил на агента, но глаза у него были голубые, как у Альсида.

Лет ему было около тридцати, он носил бороду. Сначала я на него даже не посмотрел: так я был озадачен убожеством пристанища, в котором мне придется провести, может быть, несколько лет. Но позже я заметил, что его резко очерченное лицо заставляет мечтать об авантюрах, что у него голова бунтаря, которая врезается в жизнь, вместо того чтобы катиться по ней, как, например, катятся круглоносые головы с круглыми, как лодки, щеками, которые с журчанием плещутся в судьбе. Это был несчастный человек.

– Правда, – заговорил я, – хуже войны ничего нет.

Для начала этого признания было достаточно, мне не хотелось распространяться на эту тему. Но он продолжал:

– Особенно теперь, когда мода пошла на такие длинные войны… – прибавил он. – Словом, друг мой, вы увидите, что хорошего здесь мало. Делать нечего… Это нечто вроде отпуска… Только, конечно, отпуск проводить здесь! Что и говорить! Словом, это, может быть, зависит от человека, этого уж я не знаю…

– А вода? – спросил я.

Вода в моей кружке, которую я сам себе налил, беспокоила меня – желтоватая, скверно пахнущая, теплая, совсем как вода в Топо.

– Это и есть вода?

Водные мучения начались снова.

– Да, здесь вся вода такая и еще дождевая… Только если будет дождь, хижина не долго устоит. Видите, в каком она состоянии, хижина-то!

Я видел.

– Насчет жратвы, – продолжал он, – одни консервы, целый год жру одни консервы. И ничего, жив! Туземцы жрут гнилую маниоку – это их дело, им это, очевидно, нравится… Меня рвет уже три месяца подряд. Понос тоже вот. К тому же еще и лихорадка. К пяти часам у меня просто в глазах мутится. Таким образом я догадываюсь, что у меня температура; жарче мне при такой жаре, как здесь, не делается. Скорее даже озноб как будто начинается при температуре… И потом как будто не так скучно… Но это, должно быть, тоже зависит от человека… Может быть, при этом хорошо бы выпить, но не люблю я, не впрок мне выпивка…

Он, очевидно, очень считался с индивидуальностью.

И уж так подряд:

– Днем, – стал он мне все рассказывать, – жара, но ночью труднее всего привыкнуть к шуму. Кажется, просто не может быть такого шума. Эти зверюги гоняются друг за другом, не то чтобы совокупляться, не то чтобы жрать друг друга, не знаю… но шуму! И самые шумные среди них гиены! Они прибегают под самую хижину. Тогда вы их услышите. Ошибки не может быть. Не спутаешь с шумом в ушах от хинина. Птиц еще можно спутать с большими мухами или хинином. Это случается. Но гиены так и покатываются, это ни на что не похоже… Чуют ваше мясо… Это, по-ихнему, смешно! Не дождутся, чтобы вы сдохли, зверюги!.. Говорят, что даже видно, как блестят их глаза. Они любят падаль. Я им в глаза не смотрел. Я немножко об этом жалею…

Но это были еще не все прелести ночи.

– Да еще деревня, – прибавил он. – Не больше ста негров, но шуму от них, как от десяти тысяч!.. Вы мне потом скажете, что вы об этом думаете. Если вы сюда приехали ради тамтама, то вы не ошиблись колонией. Здесь они играют и потому, что полнолуние, и потому, что не полнолуние, и потом еще, когда они ждут луну… Словом, всегда почему-нибудь… Будто бы сговорились со зверьем, сволочи этакие, чтобы нагадить вам. Сдохнуть можно, право слово! Устал я очень, а не то б я их всех одним ударом… Предпочитаю закладывать уши ватой. Сначала, когда у меня еще был вазелин в аптечке, я намазывал вату вазелином, теперь я кладу банановое масло вместо вазелина. Очень подходящее масло. Тогда пускай хоть громом небесным развлекаются, если им это нравится. Гады паршивые! Когда у меня вата в ушах, тогда я на них плевать хотел. Ничего не слышно. Негры, вот увидите, это сплошное гнилье и дохлятина. Днем сидят на корточках, – кажется, встать не могут пойти помочиться у дерева; а как только ночь – что делается!.. Сплошной грех! Сплошные нервы! Сплошная истерика! Истерические клочки ночи! Вот что такое негры, поверьте мне. Словом, паршивцы, дегенераты! И все тут!..

– Много они покупают у вас?

– Покупают? Поймите вы! Надо успеть обмануть их, пока они еще не обманули вас, – вот вам и вся коммерция, Конечно, ночью, когда у меня вата в ушах, чего же им стесняться! Дураками бы были… И потом вы сами видите, дверей у моей хижины нет, так они сами себя обслуживают, вот так… Не жизнь им тут, а масленица…

– А как же инвентарь? – спросил я, совсем сбитый с толку этими маленькими подробностями. – Главный директор очень настаивал на том, чтобы я составил инвентарь сейчас же по приезде, и очень тщательно.

– Что касается меня, то имею честь вам доложить, что он может убираться к любой матери, ваш главный директор…

– Но ведь вам придется встретиться с ним в Фор-Гоно?

– Никакого Фор-Гоно, ни директора… Лес, он большой, голубчик вы мой…

– Куда же вы в таком случае денетесь?

– Если вас об этом спросят, вы скажете, что ничего не знаете. Но так как вы, очевидно, человек любопытный, позвольте мне, пока не поздно, дать вам один чертовски полезный совет: наплюйте вы на дела общества, как оно плюет на ваши дела! Довольствуйтесь тем, что я вам оставлю немножко денег, и не спрашивайте меня больше ни о чем… Что же касается товара – если это правда, что он поручил вам заняться им… вы скажите ему, директору, что товара больше не было, и все тут! Если он вам не поверит, то это тоже неважно. Все равно все уверены, что мы воруем. Значит, общественное мнение о нас не изменится, а для нас может получиться раз в жизни маленькая польза… Да, кроме того, не беспокойтесь, директор во всех этих комбинациях знает толк, не стоит с ним спорить! Это мое мнение. А ваше мнение? Каждый знает, что для того, чтобы забраться сюда, нужно быть готовым зарезать отца и мать. В таком случае…

Я не был вполне уверен, что все то, что он рассказывает, – правда, но, во всяком случае, мой предшественник произвел на меня впечатление настоящего шакала.

Я себя чувствовал беспокойно. «Опять впутался в грязное дело», – признался я себе. Я перестал разговаривать с этим пиратом. В углу я нашел сваленный в кучу товар, который он согласился мне оставить: бумажные материи и обувь, перец в коробках, клистир и открытку с видом Парижа.

– Около косяка свалены каучук и слоновая кость, которые я купил у негров… Вначале я старался. И потом, вот держи, триста франков… Мы в расчете!

Я не знал, о каком расчете идет речь, но я не стал даже его расспрашивать.

Несмотря на жизнь, полную лишений, он был окружен прислугой. Она состояла почти исключительно из мальчиков, которые наперебой подавали ему единственную ложку или кружку и вынимали из подошв голых ног неугомонных, глубоко въедающихся классических блох «чиггер». Он в свою очередь каждую минуту поглаживал мальчиков между ногами. Лично он занимался только тем, что чесался, но зато не хуже лавочника в Фор-Гоно, с совершенно поразительной ловкостью, которой можно достигнуть только в колониях.

Мебель, которую он оставил мне в наследство, показала, что можно сделать при некоторой изобретательности из ящиков из-под мыла, в смысле стульев, столиков и этажерок. Этот мрачный тип научил меня для развлечения отбрасывать одним резким движением ноги тяжелых гусениц в панцире, которые, дрожа и пуская слюни, безостановочно брали приступом нашу лесную хижину. Если по неловкости их раздавить, то держись! В наказание целую неделю подряд необычайнейшая вонь медленно поднимается от незабываемо мерзкой каши. Он прочел в каком-то журнале, что эти чудища – потомки самых древних животных мира. Они происходят, утверждал он, из второго геологического периода! «Когда мы сами будем происходить из таких далеких времен, дружище, чем только мы не будем вонять!» Крепко сказано!

Сумерки в этом африканском аду оказались великолепными. Избежать их было невозможно. Они бывали каждый раз трагичны, как огромные убийства солнца. Но одному человеку не вместить так много восхищения. Целый час на небе, от края до края, в брызгах обезумевшей злости, шел парад, а потом зелень деревьев взлетала дрожащими дорожками к первым звездам. Потом горизонт серел, потом опять розовел; хрупкая розовость. Так оно кончалось. Все цвета обмякшими лохмотьями висели над лесом – мишурные лохмотья после сотого представления. Это случалось каждый день около шести часов.

И ночь, и все чудовища ночи начинали пляску среди тысяч и тысяч шумов. Сигнал подавали жабы.

Лес только и ждет этого сигнала, чтобы начать дрожать, свистеть, рычать всеми своими глубинами. Огромный любовный вокзал без света, переполненный до отказа. В конце концов мне приходилось орать в хижине через стол, как дикой кошке, чтобы мой приятель мог разобрать, что я говорю. С меня, который не любит природу, природы было вполне достаточно.

– Как вас зовут? Вы как будто сказали Робинзон? – спросил я его.

Он как раз рассказывал мне, что туземцы в этих краях болеют всеми болезнями, которые только можно подцепить, и пока мы разговаривали о неграх, насекомые и мухи в таком количестве облепили наш фонарь, что пришлось его потушить.

Лицо Робинзона, завешенное темной сеткой из насекомых, мелькнуло передо мной еще раз перед тем, как я потушил свет. Может, оттого его черты более четко определились у меня в памяти, тогда как раньше они мне ничего не напоминали. Он продолжал говорить со мной в темноте, в то время как я шел за его голосом куда-то в прошлое, как будто он звал меня из-за дверей годов, и месяцев, и дней, и я спрашивал себя, где же я встречал этого человека? Но я ничего не мог найти. Мне не отвечали. Бредя в потемках, думаешь, сколько людей и вещей замерли в нашем прошлом! Живые, потерявшиеся в склепе времен, так крепко спят вместе с мертвыми, что общая тень покрыла их навсегда.

И под старость не знаешь, кого будить, не то живых, не то мертвых.

Я старался вспомнить, кто такой Робинзон, когда нечто вроде смеха, ужасающе преувеличенного, где-то далеко в ночи, заставило меня подскочить. Потом все замерло. Он меня предупредил: это, должно быть, были гиены.

После шумели только негры в деревне и их тамтам, беспорядочные удары по выдолбленному дереву.

Вдруг на меня напал дикий страх, что, перед тем как скрыться, он убьет меня, вот так, на моей раскладушке, унося с собой все, что оставалось в кассе. Я был в смятении. Но что же делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов из деревни?.. Пропал без вести!.. Я на самом деле уже почти пропал. В Париже, не имея ни долгов, ни наследства, ни состояния, едва-едва существуешь и трудно не пропасть без вести… Что же тогда здесь? Кто же потрудится поехать в Бикомимбо? Что там делать? В воду плевать? Меня помянуть?.. Никто, конечно.

Время шло в страхе и ужасе. Он не храпел. Шум и крики, идущие из леса, мешали мне слышать его дыхание и без ваты в ушах. Это имя – Робинзон – в конце концов так долго стучало мне в голову, что наконец выявилась фигура, походка, даже знакомый мне голос… И потом, в тот самый момент, когда я собрался заснуть, весь человек целиком встал передо мной, мне удалось зацепить его – не его, но воспоминание о нем, вот именно об этом самом Робинзоне, человеке из Нуарсер-на-Лисе, там, во Фландрии; я проводил его тогда на край той ночи, когда мы искали уголок, куда бы скрыться от войны, и еще раз я видел его в Париже. Я вспомнил все. Годы разом прошли передо мной. Я ведь долго болел головой, трудно было мне вспомнить что-нибудь. Теперь, когда я знал, когда я вспомнил, я уже совсем не мог себя пересилить, мне стало совсем страшно. Узнал ли он меня? Во всяком случае, он мог рассчитывать на то, что я буду молчать, на мое полное сочувствие.

– Робинзон! Робинзон! – позвал я его игриво, словно собирался сообщить веселую новость. – Эй, старина! Эй, Робинзон!..

Никакого ответа.

Я встал с бьющимся сердцем, готовясь получить удар. Ничего. Тогда довольно смело я рискнул пройти ощупью на другой конец хижины, где он должен был находиться. Его там не было.

Я дождался света, зажигая время от времени спички. День ворвался ураганом света и негритянской прислугой. Они радостно пришли, предлагая мне всю свою грандиозную ненужность, если не считать веселья. Они уже начинали учить меня легкомыслию. Как я ни старался рядом продуманных жестов объяснить им, как меня беспокоит исчезновение Робинзона, это не мешало им плевать на меня окончательно. Конечно, не отрицаю – безумно заниматься чем-нибудь иным, кроме того, что у вас перед глазами. Во всем этом деле меня больше всего огорчало исчезновение кассы. Но это случается нечасто, чтобы люди, которые унесли деньги, возвращались… Исходя из этих соображений я решил, что вряд ли Робинзон вернется, чтобы убить меня. Значит, это было до известной степени мне на пользу.

Теперь весь пейзаж принадлежал мне одному. Вяло обойдя раз-другой вокруг моей хижины, я вернулся, свалился и замолчал. Солнце… Опять оно!.. Все молчит, все боится сгореть в этот полдень: травы, животные, люди – все перегреты. Полуденная апоплексия.

Моя единственная курица, наследство после Робинзона, тоже боялась этого часа и возвращалась со мною. Эта курица целых три недели гуляла со мною, ходила за мной, как собака, кудахтала, везде напарывалась на змей. Как-то, когда мне было очень скучно, я ее съел. Она была совершенно безвкусна, мясо ее вылиняло на солнце, как коленкор. Может быть, это из-за нее я и заболел. Как бы то ни было, но на следующий день после этого обеда я не мог больше встать. В полдень, совсем обалдевший, я насилу добрался до аптечки. В ней остался йод и план парижского метро. Я еще не видел ни одного покупателя в моей лавке; приходили черные зеваки, они безостановочно размахивали руками и жевали какую-то жвачку, возбужденные и лихорадочные. Теперь они ввалились и стояли вокруг меня, как будто совещались относительно моего убийственного вида. Да, я был совсем болен, до того, что, казалось, ноги мои мне были не нужны и они просто свисали с кровати, как вещи ненужные и немножко смешные.

Из Фор-Гоно приходили письма от директора, вонявшие нагоняями и угрозами, и от моей матери из Франции. Она просила меня следить за моим здоровьем, точно так же, как она просила меня об этом во время войны. Если б я был под ножом, моя мать сделала бы мне выговор, что я без кашне. Она никогда не пропускала случая постараться доказать мне, что мир это вещь безвредная и что она прекрасно сделала, что зачала меня. Это один из трюков материнского легкомыслия. Мне было, кстати сказать, очень легко не отвечать на весь этот вздор и хозяину, и матери, и я никогда не отвечал. Но все это нисколько не улучшало моего положения.

Большие и маленькие негры приходили ко мне из деревни, как к себе домой. Они прислуживали мне, дрались вокруг оставшегося товара. Свобода! Если б не жар, я, может быть, стал бы даже изучать их язык. Как только мне становилось лучше, меня охватывал ужас при воспоминании об отчетах перед обществом. Я предпочитал лежать в сорокоградусном жару, чем воображать, что меня ожидает в Фор-Гоно. Я даже переставал принимать хинин, чтобы жар лучше загораживал меня от жизни.

Пока я так варился в собственном соку, днями и неделями, у нас вышли все спички. Я любовался на моего повара, когда он разжигал огонь между двумя камнями и сухой травой. Несмотря на мою прирожденную неловкость, через неделю я умел, как всякий негр, высекать огонь из двух острых камней.

Когда я не плесневел от жара на моей складной кровати и не высекал огня, я думал исключительно о том, как я буду отчитываться перед обществом. Странно, как трудно отделаться от страха перед обществом. Странно, как трудно отделаться от страха перед растратами. Несомненно, я этот страх унаследовал от матери, которая заразила меня своей традицией: «Сначала крадешь яйцо, затем быка и кончаешь тем, что убиваешь собственную мать…» От этих вещей нам всем очень трудно отделаться. Мы научились им еще совсем маленькими, и потом они возвращаются и нагоняют на нас страх в ответственные минуты жизни. Какая слабость? Для того чтобы от них отделаться, можно рассчитывать только на ход вещей. К счастью, ход вещей обладает большой силой. Пока что моя лавка и я понемножку уходили в землю. Мы погружались в грязь, все более клейкую, более густую после каждого дождя. Это было во время сезона дождей. То, что вчера еще казалось скалой, сегодня превращалось в тряскую патоку. Теплая вода с обмякших веток катилась водопадами, разливаясь по хижине и повсюду кругом, как будто возвращаясь в покинутое когда-то русло. Все таяло и превращалось в кашу из всякой требухи, надежд и расчетов, в сырую жару. Дождь шел такой частый, что он наваливался на вас, затыкал вам рот теплым кляпом. Этот потоп не мешал животным льнуть друг к другу. Соловьи подымали шум хуже шакалов. Полная анархия, и в ковчеге – я в качестве вполне обалдевшего Ноя. Я решил, что наступило время покончить со всем этим.

Мать моя знала поговорки на все случаи жизни. Она говорила – я вспомнил об этом очень кстати, – когда жгла старые бинты: «Огонь очистит все!» Момент настал. Мои камни были не очень хорошо выбраны, недостаточно остры, искры падали мне на руки. Но все-таки наконец какой-то товар загорелся, несмотря на сырость. Это была партия абсолютно промокших носков.

Солнце уже взошло. Пламя взвилось быстрое, неистовое. Туземцы из деревни собрались вокруг, бешено лопоча. Каучук, купленный Робинзоном, потрескивал в центре пламени, и запах его мне неудержимо напоминал знаменитый пожар Телефонного общества на набережной Гренель. Я ходил смотреть его с моим дядей Шарлем, который очень хорошо пел романсы. Это было за год до выставки, той – Большой, я был еще совсем маленький. Ничто так не вызывает воспоминаний, как запах и пламя. Моя хижина пахла совсем так же. Несмотря на то, что она насквозь промокла, она сгорела целиком, начисто, со всем товаром и всем прочим. Вот и все счеты.

Лес на этот раз молчал. Полная тишина. Это, должно быть, произвело на них впечатление, на сов, на леопардов, на жаб и попугаев. Чтобы их удивить, надо что-нибудь совсем особенное. Вроде как для нас война.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю