355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Фердинанд Селин » Путешествие на край ночи » Текст книги (страница 2)
Путешествие на край ночи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Путешествие на край ночи"


Автор книги: Луи Фердинанд Селин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

Селин лучше, чем кто-либо другой, заклеймил глупость войны, а свои острые когти вонзил в современный мир.

За исключением нескольких ошибок и жестокостей, которые он позволил себе совершить, Селин обнаружил талант прозаика такой грубой силы, проявил дар художника, сразу и столь наблюдательного, и колоритного, сперва столь вдохновенного, но зачастую и такого правдивого, что его персонажи позднее составят некое подобие мифологической вселенной. Чем больше человечество будет излениваться от своих преступлений и низостей, тем больше будут признавать заслугу Селина – бичевателя людских пороков. Потеряет значение его экстравагантность и то, что он иногда выдумывал себя так же, как разыгрывал скандалиста! Селин сам в определенной мере есть создание литературы: у него бывает так, что искусственность, заранее продуманные кокетливые условности примешиваются к некоему арго, к чрезмерным неологизмам, к хлещущему через край бессознательному; но его вдохновение величественно, и если человек, более других одинокий и подозреваемый в безумии, испытывал слабости и сбивался с пути, то художник никогда не терял контроль над собой. Литературный успех Селина не помешает принимать всерьез этот его подвиг: не только потому, что Селин щедро рассказал о некотором кризисе нравов и упадке духовной дисциплины в современном обществе, но и потому, что он, даже если признать его случайным эпизодом, представляет собой исторический факт, который беспристрастность обязана констатировать, прежде чем судить о нем.

В заключение я позволю себе воспроизвести несколько строк, написанных мною в свое время: «После многих лет раздумья, когда зарубцевались острые раны, Селин создал два необыкновенных шедевра – „Путешествие на край ночи“ и „Смерть в кредит“. Его непогрешимая память, его гениальная наблюдательность, его мощные, как водопад, словесные запасы, его мужество в поисках истины, его заразительная комическая дерзость в рассказе о глупости и жестокости людей, об окружающих нас абсурдности, непристойности, лицемерии вызвали восхищение и создали литературную школу.

Селин не стал только однодневкой или грозой в истории литературы, чьи владения и средства он расширил. Это произошло потому, что за его пророческими угрозами и чудовищными выводами угадывается бесконечная жалость и, подобно левкоям на могильном холмике, вызывает восторг лиризм красок и интонаций.

Когда пришла вторая война, могло показаться, что пролом в черепе, полученный на первой, резко разойдется или боль снова обострится… Но великий увечный дорого оплатил крайность и бред своего неистового гнева. После страшного испытания изгнанием что осталось от последних его сил? Талант недавних книг, в которых мощь и виртуозность стиля уже не раскрываются с прежней легкостью или намеренно смягчены.

Под знаком высшей изначальной триады – рок, поэзия, магия – Селин, забившийся в свой угол, у дверей которого его подстерегает ненависть, теперь предстает перед нами как прежде всего проклятый писатель. Но разве в одной газете, которую нельзя заподозрить в том, что она любит или прощает Селина, недавно не было написано: „Говорить о современном романе, не называя Селина, все равно что рассказывать о романтизме, не упоминая Виктора Гюго“?»

Декабрь. 1959 г.

Предисловие Селина к изданию 1932 г

Путешествовать очень полезно; это заставляет воображение трудиться. Все прочее – лишь разочарование и усталость. Вот и наше с вами путешествие – полностью воображаемое. И в этом его сила.

Это путь от жизни к смерти. Люди, животные, города и вещи, – все здесь плод воображения. Это роман, а роман есть не что иное, как вымышленная история. Так его определяет Литтре, который никогда не ошибается.

И потом, важнее всего то, что путешествие это может проделать каждый. Стоит лишь закрыть глаза.

Оно – по ту сторону жизни.

ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ НОЧИ
Перевод Эльзы Триоле

Элизабет Крэг



 
Всю жизнь нам суждено брести
Сквозь холод, в мгле промозглой,
На небе ищем мы пути,
Но там не светят звезды.
 
Песня швейцарских гвардейцев, 1793 г.

Началось это так. Я никогда ничего не говорил. Ничего. Это Артур Ганат меня за язык тянул. Артур тоже студент и товарищ. Встретились мы, значит, на площади Клиши. Было это после завтрака. Ему надо было со мной поговорить. Слушаю.

Не стоит на улице! – говорит он мне. – Пойдем сядем на террасе.

Вошли мы.

– Ну, здесь, – говорит он, – только яйца всмятку варить. Пойдем отсюда в кафе.

Тут мы замечаем, что из-за жары на улицах пусто, ни извозчиков, никого. Когда очень холодно, то на улицах тоже никого нет; помню, Артур сказал мне по этому поводу:

– У людей в Париже всегда такой вид, будто они заняты, а на самом деле они просто гуляют с утра до ночи. А когда для гулянья погода неподходящая – либо слишком жарко, либо слишком холодно, – то их больше не видно: они все сидят по кафе и попивают кофе и пиво. Это не подлежит сомнению! Говорят: век скорости! Где же это? Рассказывают: большие перемены! Какие? В сущности, ничего не изменилось. Все продолжают заниматься самолюбованием, и все… И это тоже не ново. Одни слова! Но даже слова, и те не очень изменились. Так, кое-где, два-три маленьких…

Изрекши несколько таких звонких, полезных истин, мы продолжали самодовольно сидеть и глазеть на женщин в кафе.

Потом разговор перешел на президента Пуанкаре, который как раз в то утро собирался почтить своим присутствием выставку собачек; потом, слово за слово, заговорили о газете «Тан», где об этом было написано.

– «Тан» – классная газета! – начинает меня дразнить Артур Ганат. – Чтобы защищать французскую расу, другой такой не сыщешь!

– А поскольку французской расы не существует, она в этом сильно нуждается! – ответил я, чтобы показать свою образованность и срезать его.

– А вот и существует! И как еще! И какая красавица раса! Всем расам раса! И сволочь тот, кто от нее отрекается! – И пошел меня крыть.

Ну, конечно, я не уступал.

– Врешь ты все. То, что ты называешь расой, – это просто большая куча изъеденных молью, гнойноглазых, вшивых, продрогших субъектов вроде меня. Они бежали со всех концов света, за ними по пятам – голод, холод, чума, гнойники – и докатились сюда. Дальше им бежать было некуда: в море уперлись! Вот что такое Франция и французы.

– Бардамю, отцы наши были не хуже нас, – как-то серьезно и немного печально возразил он, – не говори о них плохо!..

– Ты прав, Артур, здесь ты прав! Их насиловали, обкрадывали, выпускали им кишки, а они, неизменно злобные и послушные, конечно, были не хуже нас. Не спорю. Мы не меняем ни носков, ни хозяев, ни убеждений, разве совсем напоследок, когда и не стоит больше их менять. Преданными мы родились, преданными и сдохнем. Для всех мы пушечное мясо, герои, говорящие обезьяны – вот они, слова, от которых больно. Мы любимчики Короля Нищеты! Он над нами голова. Когда мы начинаем шалить, он нас приструнивает… Его пальцы всегда на нашем горле, они мешают нам говорить, а для того, чтобы глотать, приходится изворачиваться вовсю… Чуть что, он душит… Разве это жизнь?

– Ну а любовь, Бардамю!

– Артур, любовь – это вечность, доступная пуделям, а у меня чувство собственного достоинства.

– У тебя? Анархист ты после этого, и больше никто!

– Правильно, анархист! И наилучшее тому доказательство – молитва собственного сочинения и социального содержания, молитва о мести, которую я тебе прочту. Суди сам. Называется она: «Золотые крылья». – И я декламирую: – «Бог, который считает минуты и деньги, Бог отчаянный, чувственный и хрюкающий, как свинья. Свинья с золотыми крыльями, которая падает куда попало, животом кверху, готовая ко всякой ласке. Вот он, наш господин. Облобызаем же друг друга!»

– Вся эта твоя декламация не имеет ничего общего с жизнью, я стою за существующий строй и не люблю политики. И в тот день, когда родине понадобится моя жизнь, я отдам ее ей, до последней капли крови. – Так отвечал он мне.

Война как раз приближалась к нам обоим потихоньку. У меня кружилась голова; этот короткий, но горячий спор утомил меня. И потом я был немножко взволнован тем, что официант обозвал меня жадюгой за то, что я ему мало дал на чай. Наконец мы совсем помирились с Артуром. Почти по всем пунктам мы думали одинаково.

– В общем, ты прав, – согласился я умиротворяюще, – в конце концов мы все плывем в одной галере, гребем мы все вместе – с этим ты ведь спорить не будешь. И что же мы получаем взамен? Ничего! Удары хлыстом, неприятности, россказни и еще всяческие гадости. Они говорят: «Надо работать!» Ну а работа их еще отвратительней, чем все остальное. Сидим в трюме, вонючие, потные, отдуваемся – и это все. А наверху, на палубе, на свежем воздухе, беспечные баре гуляют с красивыми, розовыми, надушенными женщинами. Нас вызывают на палубу. Они надевают цилиндры и начинают нам пышно наворачивать: «Сволочье! Война объявлена. Мы доберемся до негодяев родины № 2 и изничтожим их. Вперед! Вперед! На пароходе есть все необходимое. Ну-ка, хором! Ну-ка, гаркните для начала так, чтобы все дрожало: Да здравствует родина № 1. Чтобы вас было слышно всюду! Тот, кто будет кричать громче всех, получит медаль и Христов гостинец! Черт побери!.. И, кстати, те, которым не нравится подыхать на море, пусть дохнут на суше: там это еще проще, чем здесь».

– Совершенно верно! – одобрил Артур, которого вдруг стало ужасно легко убедить.

Но должно же было случиться, что как раз перед кафе, в котором мы сидели, прошел полк с полковником на лошади впереди, и даже очень симпатичным, такой лихой парень, полковник этот самый! Меня так и подбросило от восторга.

– Хочу посмотреть, похоже ли это на правду! – кричу я Артуру и бегу бегом записываться добровольцем.

– Ну и кретин же ты, Фердинанд! – кричит он мне в ответ, должно быть, обиженный впечатлением, которое мой героизм произвел на публику вокруг нас.

Меня немножко обидело такое отношение с его стороны, но остановить не могло.

– Это мы еще увидим, недотепа! – успел я даже крикнуть ему, перед тем как завернуть за угол вслед за полком, полковником и музыкой. Вот совершенно точное описание того, как именно это случилось.

Шли мы тогда долго. Только кончится одна улица – другая начинается, а на улицах штатские и их жены, которые приветствуют нас и бросают нам цветы, а на террасах перед вокзалами публика и церкви переполненные. Сколько этих патриотов было! Потом патриотов стало меньше… Потом пошел дождь, и их становилось все меньше и меньше, потом приветствия кончились. Ни единого на всем пути!

Что же, остались, значит, только свои. Музыка перестала играть. «В результате, – сказал я себе тогда, когда увидел, какой оборот принимает дело, – это совсем не смешно! Надо бы все начать сначала». Я собирался ретироваться. Поздно! Штатские потихоньку захлопнули за нами дверь. Попались мы, как крысы в мышеловку.

Если попадешься, то всерьез и надолго. Они заставили нас сесть на лошадей, а через два месяца велели спешиться. Может быть, им показалось, что лошади – это дороговато. Словом, как-то утром полковнику пришлось искать своего рысака: денщик его пропал вместе с ним. Куда он девался, неизвестно: видимо, куда пули попадают реже, чем на дорогу. Так как именно посреди дороги мы в конце концов и остановились, полковник и я, прямо посередине. При мне находился журнал, в который он записывал приказы.

Вдалеке на дороге, совсем вдалеке, виднелись две черные точки, посередине, как и мы. Но то были немцы, уже целых четверть часа очень занятые стрельбой.

Полковник наш, может быть, и знал, почему эти двое стреляют, опять-таки и немцы, может быть, знали почему, но я, по совести скажу, не знал. Сколько я ни старался вспомнить, я ничего худого этим немцам не сделал. Я всегда был с ними очень вежлив, очень любезен. Немцев я немножко знал, я даже учился у них в школе, когда был маленьким, где-то под Ганновером. Я говорил на их языке. Тогда это была куча маленьких крикливых кретинов с бледными глазами, как у волков; мы вместе ходили баловаться с девчонками после школы в ближайший лесок, где также стреляли из пистолета, который, как сейчас помню, стоил четыре марки. Пили сладкое пиво. Но это – одно, а другое дело – стрелять в нас, как теперь: разница огромная, целая пропасть, и так вот, ни о чем предварительно не поговорив, прямо посреди дороги… Слишком велика разница.

В общем – война была непонятна. Так продолжаться не могло. Наверное, с этими людьми случилось что-нибудь особенное, чего я совсем не ощущал. Может быть, я что-то проглядел.

Как бы то ни было, мои чувства по отношению к ним не изменились. Мне даже как будто хотелось попробовать понять их грубость, но еще больше мне хотелось уйти, ужасно, дозарезу хотелось: до того мне все это вдруг показалось результатом какой-то грандиозной ошибки.

«В этакой истории ничего другого не остается, как смыться», – говорил я себе.

Над нашими головами, в двух миллиметрах, может быть, на один миллиметр от виска, гудели одна за другой стальные нити, протянутые пулями сквозь жаркий летний воздух.

Никогда я еще не чувствовал себя таким ненужным, как среди этих пуль и солнечного света. Грандиозная мировая насмешка.

И было мне тогда двадцать лет. Вдали – пустынные фермы, открытые настежь церкви, как будто крестьяне ушли только на день, может быть, на праздник в том конце кантона, и доверчиво оставили нам все свое имущество: землю, телеги с задранными оглоблями, вспаханные поля, сады, дорогу, деревья и даже коров, собаку на цепи, одним словом – все, как есть. Чтобы во время их отсутствия мы себя чувствовали как дома. Это как будто было даже очень мило с их стороны. «Если бы они были здесь! – думал я про себя. – Если бы здесь был еще народ, то люди не стали бы все-таки вести себя так гнусно! Так плохо! Не посмели бы у всех на глазах!» Но никого не было, некому было за ними присмотреть. Остались мы одни, как новобрачные, которые ждут, чтобы все ушли, и начать заниматься гадостями.

И думал я, стоя за деревом, что хорошо бы посмотреть на Деруледа, о котором я столько слышал, и чтоб объяснил он мне, как он себя вел, когда ему в кишки попала пуля.

Немцы, пригнувшись к дороге, упрямо стреляли. Стреляли плохо, но зато пуль у них было сколько угодно. Сомнения не было: война еще не кончилась. Нужно сказать правду, что полковник наш проявлял поразительную храбрость. Он расхаживал по самой середине дороги взад и вперед под снарядами, как будто он поджидает на вокзале приятеля и ему немного скучно.

Скажу сразу, что деревню я терпеть не могу. Грустно там, канавам нет конца, в домах никогда нет людей, и дороги никуда не ведут. Но если к ней еще прибавить войну, то это просто невыносимо. Поднялся резкий ветер; по обе стороны насыпей порывы ветра в листьях тополей сливались с сухим потрескиванием, которое доносилось до нас со стороны немцев. Эти неизвестные солдаты стреляли мимо, но они окружали нас тысячью смертей, которые опутывали нас, как плащи. Я боялся двинуться.

А полковник? Неужели он – чудовище? Я уверен, что он даже представить себе не мог собственной кончины, он был хуже собаки. И в то же время я понял, что таких, как он, храбрецов должно быть в нашей армии много и, верно, столько же в армии напротив. Кто ж их знает – сколько? Один, два, может быть, несколько миллионов. С тех пор страх мой превратился в панику. С такими людьми эта дьявольская бессмыслица могла продолжаться без конца… По какой причине они остановятся? Никогда еще не приходилось мне чувствовать так остро всю неумолимость приговора людям и вещам.

Неужели же я единственный трус на всем свете? Можно быть девственным по отношению к ужасу, как к наслаждению.

Когда я бежал с площади Клиши, я даже представить себе не мог, что такой ужас существует. Кто мог угадать, не попробовавши войны, всю грязь героической и праздной человеческой души. Теперь меня втянуло это поголовное стремление ко всеобщему убийству, к огню…

Полковник, все так же невозмутимо стоя на откосе, получал записочки от генерала. Он рвал их на мельчайшие кусочки, неспешно прочитав под пулями. Неужели ни в одной из них не было приказа остановить эту мерзость? Неужели полковнику не сообщали, что произошла ошибка, гнусное недоразумение? Что это должны были быть только маневры шутки ради, а не убийства. Однако нет! «Продолжайте, полковник, Вы на правильном пути». Вот что, наверное, ему писал дивизионный генерал дез-Антрей, главный начальник над всеми нами. Каждые пять минут полковник получал от генерала конверт через связиста, который с каждым разом становился все зеленее, все расхлябанней со страху. Я чуял в этом парне братскую душу. Но брататься тоже было некогда.

Значит, это не ошибка? Значит, не запрещено стрелять друг в друга так, даже не видя кто в кого. Это было одной из разрешенных вещей. Это было вещью признанной, которую поддерживали серьезные люди, как они поддерживают лотереи, помолвки, охоту… Ничего не скажешь. Внезапно война открылась передо мной целиком. Я потерял девственность. Нужно оказаться с ней наедине, чтобы хорошенько разглядеть ее, эту суку, в фас и в профиль. Война между нами и теми, что напротив, зажглась и теперь будет гореть. Как ток между двумя углями в дуговой лампе. И уголь не собирался погаснуть. Все там будем, и полковник тоже, и из его туши выйдет такое же жаркое, как из моей, когда ток ударит в него между плечами.

Есть много способов быть приговоренным к смерти. Фи! Чего бы я ни дал, кретин я этакий, чтобы быть теперь в тюрьме, а не здесь!.. Как легко было предусмотрительно украсть что-нибудь где-нибудь и сесть в тюрьму!.. Ни о чем никогда заранее не думаешь. Из тюрьмы выходишь живым, а из войны не выйти… Все прочее – одни слова.

Если бы было еще время. Но времени больше не было, красть было нечего. Как хорошо в уютной тюрьме, думал я, куда не попадают пули! Не попадают никогда! Я знал одну такую тюрьму – на солнце, в тепле! В мечтах я представлял себе эту тюрьму, в Сен-Жермене, рядом с лесом. Я часто проходил мимо раньше. Как человек меняется! Я был тогда ребенком, боялся ее. Это оттого, что тогда я еще не знал людей. Я никогда больше не смогу верить тому, что они говорят, думают. Надо бояться только людей, только их, всегда.

Сколько же времени будет продолжаться этот бред, когда же они наконец, обессилев, остановятся, эти чудовища? И раз уж дело приняло такой безнадежный оборот, я решил все поставить на карту, сделать последнюю отчаянную попытку, остановить войну собственными средствами. По крайней мере в том углу, в котором я находился.

Полковник ходил взад и вперед в двух шагах от меня. Я решился с ним поговорить. Я никогда этого еще не делал. Настал момент рискнуть. В нашем положении почти нечего было больше терять. «Что вам надо?» – спросит он /так это я себе представлял/, удивленный, конечно, моим дерзким появлением. Тогда я ему объясню, как я все это понимаю. Там видно будет, что он об этом подумает. В жизни главное – это объясниться.

Я уже решился на этот шаг, но в эту минуту я увидел бегущего к нам гимнастическим шагом измученного, расхлябанного «пешего кавалериста» /так их тогда называли/ с перевернутой каской в руках, словно Велизарий, дрожащего и всего в грязи, с лицом еще более зеленым, чем у прочих связистов.

Он бормотал что-то нечленораздельное, и казалось, что ему мучительно, до тошноты хочется вылезти из могилы. Значит, этот призрак тоже не любит пуль?

– В чем дело? – резко остановил его полковник – ему помешали – и бросил на это привидение какой-то стальной взгляд.

Вид этого мерзкого кавалериста в таком некорректном виде, пускающего в штаны от волнения, наполнял нашего полковника гневом. Страх ему был противен. Это было ясно. И главное – эта каска в руке, как котелок, это уж было ни на что не похоже, особенно для ударного полка, стремительно летящего в бой! Похоже было, что этот пеший кавалерист низко кланяется войне, перед тем как вступить в нее.

Под порицающим взглядом полковника дрожащий гонец вытянул руки по швам, как принято в таких случаях. Напрягшись, он покачивался на откосе, пот катился вдоль щек, и челюсти его дрожали так сильно, что он повизгивал, как собачонка во сне. Нельзя было разобрать, собирается ли он заговорить или плачет.

Немцы наши, скорчившись в самом конце дороги, как раз сменили инструмент. Теперь они продолжали заниматься своими глупостями на пулемете; они как будто чиркали целой пачкой спичек за раз, и вокруг нас летели рои озлившихся пуль, надоедливых, как осы.

Человек в конце концов все-таки выдавил из себя что-то более внятное.

– Вахмистр Барусс только что убит, ваше высокородие, – выпалил он.

– Ну и что же?

– Он убит по дороге за фургоном хлеба, ваше высокородие!

– Ну и что же?

– Его разорвало снарядом!

– Ну и что же, черт возьми!

– Вот, ваше высокородие…

– Это все?

– Да, все, ваше высокородие.

– А хлеб? – спросил полковник.

Так кончился этот диалог. Я помню, что он один раз еще успел сказать: «А хлеб». И это было все. После этого – только огонь и грохот. Но какой грохот! Не поверить, что такой грохот существует! Полны глаза, уши, нос, рот, так много грохота, что я-то был уверен, что все кончено и я сам превратился в огонь и грохот.

Но ничего, огонь прошел, а грохот еще долго оставался в голове, дрожали руки и ноги, как будто кто-то стоит сзади и трясет вас. Мне казалось, что руки и ноги мои отвалятся, но в результате они все-таки остались при мне. Еще долго дым щипал мне глаза, острый запах пороха и серы держался, как будто во всем мире морили клопов.

Сейчас же после этого я подумал о взорвавшемся вахмистре Баруссе. Это была приятная новость. «Тем лучше, – сейчас же подумал я, – одной падалью меньше в полку!» Он хотел меня предать военному суду за банку консервов. «У каждого своя война!» – сказал я себе. С другой стороны, нужно признать, война изредка на что-нибудь могла пригодиться. Было еще двое или трое таких же в полку, которым я с удовольствием помог бы напороться на снаряд, как Баруссу.

Что касается полковника, я ему зла не желал. Но тем не менее и он был мертв. Дело в том, что его отнесло на откос и бросило в объятия гонца, тоже погибшего. Они обнимались и так вот будут вечно обниматься, но кавалерист теперь был без головы – одна только дыра на месте шеи, а в ней тихо булькала кровь, как варенье в кастрюле. У полковника был разворочен живот, от этого он скорчил скверную гримасу. Когда удар пришелся по нему, верно, ему было больно. Тем хуже для него. Если бы он убрался, когда прилетели первые пули, этого бы с ним не случилось.

Из всех этих туш текло ужасно много крови.

Не задерживаясь, я покинул эти места, и до чего же я был счастлив, что у меня такой хороший предлог, чтобы смыться!

На дороге никого не было, немцы ушли. Тем не менее я давно уже знал, что теперь можно ходить только вдоль деревьев. Я спешил в лагерь, чтобы узнать, есть ли в полку еще убитые во время разведки. Убегая, я заметил, что кровь сочится из моего рукава, но только немножко – царапина, ранение никак не достаточное. Все приходилось начинать сначала.

Опять пошел дождь, поля Фландрии пускали, как слюни, грязную воду. Я никого не встретил, кроме ветра и потом еще солнца. Время от времени неизвестно откуда востренькая пуля искала меня среди солнца и воздуха, настойчиво стараясь убить в моем одиночестве. Зачем? Никогда, даже если я проживу еще сто лет – поклялся я себе, – я не буду гулять среди природы.

И я опять вспоминал полковника, такого храброго в своей броне, каске и усах. Показать бы публике в мюзик-холле, как он гулял под пулями и снарядами! Такой спектакль дал бы полный сбор в «Альгамбре» того времени, и мой полковник затмил бы даже Фрагсона, который был в те времена звездой колоссальной величины.

Так я шел осторожно в течение многих часов, пока не увидел наконец наших солдат возле деревеньки. Это был аванпост нашего эскадрона, который здесь был расквартирован. Ни одного убитого, доложили мне. Все живы. А у меня такая новость!

– Полковник убит! – закричал я, как только немножко приблизился к посту.

– Полковников всегда хоть завались, – срезал меня унтер Пистиль, который как раз был дежурным.

– А покуда не заместили полковника, поди-кась, кочерыжка, с Ампуем и Кердонкюфом на раздачу говядины вон туда, за церковь… Возьмите каждый по два мешка… Да смотрите в оба, чтоб вам опять не всучили одни кости, как вчера!.. И постарайтесь обернуться к ночи!

Значит, вышли мы втроем на дорогу.

«Никогда не буду им больше ничего рассказывать», – обиженно решил я. Ясно, что не стоило им ничего рассказывать, что драма вроде той, которую я видел, просто не доходила до таких сопляков, что это уже больше никого не интересовало. Подумать только, неделей раньше за такую смерть полковника мне бы отвели четыре столбца в газетах, да еще с фотографией! Болваны!

На августовском лугу происходило распределение мяса для всего полка – под тенью вишневых деревьев, спаленных последними летними днями. На мешках и полотнищах палаток, разостланных на траве, лежали – счета нет, сколько кило потрохов, хлопья бледно-желтого жира, бараны с развороченным брюхом, из которого вываливались перепутанные внутренности и просачивались причудливые кровавые ручейки, убегающие в зелень. Целый бык, разрезанный надвое, висел на дереве, и четыре полковых мясника продолжали, сквернословя, упражняться, стараясь еще вырезать из него голье. Отряды здорово грызлись из-за жира и особенно из-за почек, а вокруг летали мухи, которые появляются только в таких вот случаях, крупные и музыкальные, как птички.

А потом еще кровь везде и всюду на траве вязкими стекающими лужами, которые ищут удобного наклона. Неподалеку резали последнюю свинью. Мясник и четыре солдата ссорились из-за каких-то потрохов.

– Это ты, иуда, вчера стащил филейную часть!..

Я успел еще, прислонившись к дереву, взглянуть раз, другой на эти продуктовые драки, и потом меня начало рвать – да как! – до обморока.

Меня принесли в лагерь на носилках, но пока что успели спереть мои мешки.

Я пришел в себя, как раз когда унтер кого-то разносил. Война еще не кончилась.

Все случается, и наконец подошла моя очередь, и меня произвели в унтеры, в конце этого же самого месяца августа. Меня прикомандировали как связиста с пятью рядовыми к генералу дез-Антрею. Он был маленького роста, молчалив и на первый взгляд не казался ни жестоким, ни героическим. Но следовало держать ухо востро… Всему прочему он предпочитал свои удобства. Даже можно сказать, что о них он никогда не забывал, так что, несмотря на то, что мы уже целый месяц занимались отступлением, он все-таки всех распекал, если его денщик не устраивал ему сразу же на каждом новом этапе чистую кровать и кухню со всеми новейшими удобствами.

Эта забота о комфорте доставляла начальнику генерального штаба массу хлопот. Хозяйственные претензии генерала дез-Антрея раздражали его. Тем более что он сам, весь желтый, страдающий какими-то желудочными болезнями и запором, едой не интересовался. Тем не менее ему приходилось есть яйца всмятку за столом генерала и слушать его нытье. Если уж ты военный, то терпи и будь военным до конца. Все-таки я как-то не мог его пожалеть, потому что как офицер это был ужаснейший гад. Посудите: топтались мы до вечера по дорогам и холмам через пень-колоду и в конце концов все-таки где-нибудь останавливались, чтобы генерал мог переночевать. Для него искали и находили тихую деревеньку в сторонке, где спокойно, еще не занятую солдатами; а если она была уже занята, то ее быстро освобождали: солдат просто выкидывали под открытое небо, даже если их уже расквартировали.

Деревня была исключительно для генерального штаба с его лошадьми, обозом, чемоданами и еще для этого подлюги командира. Его звали Пенсон, этого подлеца, майора Пенсона. Надеюсь, что сейчас он безвозвратно околел и какой-нибудь неважной смертью. Но в те времена, о которых я говорю, он был живехонек, этот Пенсон. Он собирал каждый вечер нас, связистов, и распекал, чтобы подтянуть и попробовать раздуть былой пыл, а потом посылал куда-нибудь к черту на рога, нас, которые и так целый день таскались за генералом. Садись!.. На лошадь!.. Слазь!.. Вот таким манером мы развозили его приказы. Когда этому приходил конец, то нас с таким же успехом можно было бы просто бросить в воду. Это было бы гораздо практичнее для всех.

– Убирайтесь! По полкам! Живо! – орал он.

– Где ж он, полк-то, ваше высокородие? – спрашивали мы.

– В Барбаньи.

– Где же это Барбаньи?

– Вон там!

Там, куда он показывал, была только ночь, как, впрочем, и везде, – огромная ночь, проглатывавшая дорогу в двух шагах от нас, так что от этой дороги оставался всего малюсенький кусочек, с язычок, не больше.

Подите-ка, поищите на краю света это Барбаньи! Для этого надо было бы пожертвовать целым эскадроном! Да еще эскадроном смельчаков. А я вовсе не был смельчаком. Да я и не вижу причины, зачем мне было быть смельчаком. Мне еще меньше, чем кому бы то ни было, хотелось разыскать Барбаньи, о котором командир, кстати, и сам говорил просто на всякий случай. Это было похоже на то, что кто-то старается криком убедить меня покончить жизнь самоубийством. Это ведь либо хочется, либо нет.

Иногда мы находили это самое Барбаньи и свой полк, а иногда не находили. Находили мы его главным образом по ошибке, потому что часовые сторожевого эскадрона стреляли в нас, когда мы приближались. Но чаще всего мы его не находили и просто ждали, кружа вокруг деревень по незнакомым дорогам, вдоль эвакуированных сел и опасного кустарника, когда взойдет день. Мы старались их избегать как только могли из-за немецких патрулей. Но надо ж нам было куда-нибудь деваться в ожидании утра. Всего избежать было невозможно. С тех пор я знаю, что должен испытывать заяц во время охоты.

Я бы с удовольствием бросил акулам майора Пенсона вместе с его жандармом, чтобы научить его, как себя надо вести в жизни, а вместе с ним и моего коня, чтобы он перестал страдать, потому что у этого долговязого мученика просто не было больше спины. Ему было очень больно; под седлом из ран величиной с две моих руки гной струйками бежал к копытам. И все-таки приходилось ехать на нем. От рыси его всего так и сводило.

Генерал дез-Антрей в отведенном ему доме ждал обеда. Стол был накрыт, лампа на месте.

– Убирайтесь к чертовой матери, – объявил нам еще раз Пенсон, раскачивая свой фонарь под самым нашим носом. – Сейчас сядут за стол. Сколько раз мне вам повторять одно и то же! Уберется ли эта сволочь когда-нибудь!

Вот он даже какие слова орал. Он с таким бешенством посылал нас на смерть, что, обычно весь прозрачный, даже несколько розовел.

Иногда повар совал нам перед нашим отъездом кусок с генеральского стола. У него было слишком много еды, у генерала: по уставу полагалось сорок порций на него одного! А он уже был человеком немолодым, даже должен был скоро подавать в отставку. На ходу он сгибал колени и, должно быть, подкрашивал усы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю