355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Фердинанд Селин » Путешествие на край ночи » Текст книги (страница 5)
Путешествие на край ночи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Путешествие на край ночи"


Автор книги: Луи Фердинанд Селин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

И старые и молодые думали – так мне тогда казалось, – что в задних комнатах бельево-книжных лавок можно по дешевке побаловаться. Каких-нибудь двадцать лет тому назад это так и было, но с тех пор много чего больше не делается, особенно из приятных вещей. Англо-саксонский пуританизм так нас высушил, что от этих экспромтов в задних комнатах магазинов почти что ничего не осталось. Все сейчас же превращается в брак.

Мадам Эрот сумела воспользоваться последними льготами касательно того, чтобы получать удовольствие на ходу, по дешевке.

Как-то в воскресенье некий комиссар прошел мимо ее магазина, зашел и так остался там. Счастье их шуму не наделало. В тени бредовых воззваний газет, требующих последних патриотических жертв, размеренная, предусмотрительная жизнь продолжалась, маскируясь еще более обыкновенного. Таковы лицо и изнанка, как тень и свет, той же медали.

Комиссар мадам Эрот отдавал капиталы своих друзей и, когда они подружились, капиталы мадам Эрот под проценты в Голландию. Галстуки, бюстгальтеры, рубашонки, которые она продавала, привлекали клиенток и клиентов.

Сколько встреч, чужестранных и национальных, произошло в розовом свете занавесочек, под путанные фразы хозяйки! Болтливая, надушенная до обморока, она могла бы внушить фривольность самому прогорклому, больному печенью человеку. Во всей этой мешанине мадам Эрот не только не теряла головы, а даже получала выгоду – деньгами, во-первых, оттого что она брала некоторую долю с состоявшихся сентиментальных сделок, потом уж от одного того, что вокруг нее происходило столько любовных историй: она беспрестанно соединяла и разъединяла парочки сплетнями, намеками, предательством.

Не останавливаясь ни перед чем, она безостановочно выдумывала драмы и безоблачное счастье. Она поддерживала жизнь страстей. Торговала она от этого еще бойчей.

Пруст, сам полупризрак, с необычайным упорством плутал в бесконечно расслабляющей суете обычаев и поступков, в которых путаются люди большого света, призраки желаний, нерешительные развратники, без конца ожидающие какого-то своего Ватто, вялые искатели маловероятных Цитер. Мадам Эрот вышла из народа и крепко держалась за землю солидными вожделениями, тупыми и точными.

Она была не хуже, чем большинство коммерсантов, но она так старалась доказать обратное, что невольно запоминалась. Магазинчик ее был не только местом встреч, он был также чем-то вроде лазейки в мир богатства и роскоши, куда, несмотря на все мое желание, я никогда раньше не мог попасть и откуда, кстати сказать, меня быстро и болезненно удалили после краткого в него вторжения, первого и единственного.

Богатые люди в Париже живут все вместе; принадлежащие им кварталы составляют как бы кусок, вырезанный из круглого торта, на который похож город: острый конец этого куска подходит к Лувру, а широкий, круглый край останавливается у деревьев между мостом Отей и заставой Терн.

Это хороший кусок города. Все остальное лишь страдание и навоз.

Когда переходишь на ту сторону, где живут богатые, то сначала не замечаешь большой разницы с другими кварталами, разве что улицы немного чище, и все. Чтобы сделать экскурсию во внутренний мир этих людей и этих вещей, нужно рассчитывать на случай или близость с ними.

Через магазинчик мадам Эрот можно было подойти немного ближе к этим неприступным местам благодаря аргентинцам, которые спускались сюда из привилегированных кварталов, чтобы покупать кальсоны и рубашки и побаловаться с прекрасным ассортиментом тщеславных подруг мадам Эрот, артисток и музыкантш, хорошо сложенных и привлеченных ею специально для этого дела.

К одной из них, должен сказать, я привязался слишком сильно – я, который мог предложить ей, как говорится, только мою молодость. В этом круге ее называли Мюзин.

В тупике Березина все друг друга знали, все магазины были знакомы друг с другом, совсем как в провинции. Забившись в щель между двумя улицами Парижа, все друг за другом подсматривали и по-человечески клеветали друг на друга до безумия.

Много магазинов прогорело из-за войны, в то время как магазин мадам Эрот благодаря молодым аргентинцам, денежным офицерам и советам друга процветал, что давало повод для всяческих комментариев, выраженных ужаснейшими словами.

Отметим, например, что в этот же период знаменитая кондитерская № 112 потеряла всех своих красавиц клиенток вследствие мобилизации. Прекрасным посетительницам в длинных перчатках приходилось теперь ходить пешком (так много реквизировали лошадей), и они перестали посещать кондитерскую: они так никогда и не вернулись.

Что касается Самбане, переплетчика нот, он никак не мог отказать себе в удовольствии изнасиловать какого-нибудь солдата. Эта дерзость, которая так некстати обуяла его в один прекрасный вечер, страшно ему повредила во мнении некоторых патриотов, которые тут же обвинили его в шпионстве. Ему пришлось прикрыть магазин. В сущности, одна только мадам Эрот на пороге новой эры, в которую вступало белье, тонкое и демократическое, с легкостью составила себе состояние.

Магазины посылали друг другу анонимные письма – и какие! Что касается мадам Эрот, то она предпочитала посылать письма высокопоставленным лицам. Премьеру, например, она писала лишь для того, чтобы уверить его в том, что ему изменяет жена, а генералу Петену по-английски, с помощью словаря, чтобы позлить его.

Среди ее клиентов и протеже было много маленьких актрисочек, у которых за душой было больше долгов, чем платьев. Мадам Эрот давала всем советы, и советы эти всегда оказывались очень полезными. Между ними оказалась и Мюзин, самая прелестная из всех, по-моему. Настоящий музыкальный ангелочек, не скрипочка, а восторг – восторг не без опыта, должен сказать, она мне это потом доказала. Непоколебимая в своем желании добиться всех земных благ, не надеясь на блага небесные, она, как могла, играла в одноактной пьесе театра «Варьете», совершенно очаровательной, очень парижской пьесе, сейчас всеми забытой.

Она появлялась со скрипкой в певучем прологе в стихах. Очаровательный и сложный жанр.

Чувство мое к ней было так сильно, что я проводил время в большой спешке между госпиталем и ее выходом после окончания театра. Кстати, обычно не я один ее поджидал. Сухопутные военные уводили ее один за другим; с еще большей легкостью это удавалось авиаторам, но пальма первенства, несомненно, оставалась за аргентинцами. Их торговля молодым мороженым мясом благодаря новым обстоятельствам принимала размеры стихийной силы природы. Мюзин хорошо попользовалась этими днями спекуляции. И хорошо сделала: аргентинцы больше не существуют.

Я ничего не понимал. Она мне изменяла со всем и всеми, с женщинами, деньгами и мыслями. И грустно мне это было. Теперь мне случается встретить Мюзин раз в два года или даже реже, как почти всегда это бывает с людьми, которых очень хорошо знал. Два года – это срок, необходимый для того, чтобы с первого взгляда, безошибочно, как будто инстинктивно, отдать себе отчет во всех уродствах, которые заклеймили лицо, даже в свое время очаровательное.

С минуту сомневаешься и потом наконец принимаешь его таким, каким оно стало, это лицо, со всей его отвратительной, растущей дисгармонией. Нужно смириться, признать эту старательно, медленно выгравированную двумя годами карикатуру. Признать время, наше подобие. Только тогда можно сказать, что вполне узнал человека (как иностранную монету, которую сначала не знаешь – брать, нет ли), что стоишь на верной дороге, что не ошибся направлением и что, не сговариваясь, мы еще два года шли по той же неминуемой дороге, дороге гниения. Вот и все.

Когда Мюзин встречала меня вот так, случайно, она старалась избежать меня, отвернуться, что-нибудь сделать: такой мы на нее наводили ужас, я и моя большая голова… От меня дурно попахивало всем ее прошлым, но я слишком много лет ее знаю, знаю ее возраст, и, что бы она ни делала, ей от меня не уйти. И она не смеет уйти, смущенная моим, для нее чудовищным, существованием. Ей кажется необходимым, ей, такой деликатной, задавать мне идиотские, нелепые вопросы, она ведет себя, как прислуга, которую застаешь на месте преступления. У женщин – душа прислуги. Но, может быть, это отвращение ко мне существует больше в ее воображении, чем на самом деле: так пробую я себя утешать. Может быть, это я сам внушаю ей, что я отвратителен. Может быть, у меня в этом отношении особое дарование. В конце концов, может быть, в уродстве столько же возможностей для искусства, сколько в красоте? Нужно просто начать культивировать этот жанр, только и всего.

Долгое время я думал, что Мюзин дурочка, но это было точкой зрения самолюбивого и отвергнутого человека. Понимаете, во время войны мы были еще невежественней и самовлюбленней, чем сегодня. Мы тогда почти ничего не знали о том, что вообще делается на свете; словом, люди мы были несознательные…

Субчики в моем роде тогда еще легче, чем сейчас, принимали черное за белое. Оттого, что я был влюблен в Мюзин, оттого, что она была так прелестна, мне казалось, что я приобретаю всяческие возможности, в особенности храбрость, которой мне так недоставало, и все это потому, что моя милая была так прелестна и что она была такой прекрасной музыкантшей. Любовь – как спиртные напитки: чем человек беспомощней и пьянее, тем он чувствует себя могущественнее, и хитрее, и увереннее в своих правах.

Мадам Эрот, двоюродная сестра многочисленных погибших героев, никогда больше не выходила из своего тупика иначе, как в глубоком трауре; и то она бывала в городе очень редко, так как ее комиссар был довольно-таки ревнив. Мы собирались в столовой за магазином, которая благодаря прекрасным делам начинала смахивать на настоящий маленький салон. Мы приходили туда поболтать, мило, прилично поразвлечься при свете газовой лампы. Мюзиночка за роялем нас очаровывала классиками, одними лишь классиками, считаясь с приличиями тяжелых дней. Мы просиживали плечом к плечу, лелея наши общие секреты, наши страхи и наши надежды.

Служанка мадам Эрот, недавно к ней поступившая, очень интересовалась тем, когда же все наконец переженятся. У нее в деревне свободная любовь была не в ходу. Все эти аргентинцы, офицеры, все эти рыскающие взад и вперед клиенты наводили на нее почти животный страх.

Мюзин все чаще проводила время с аргентинскими клиентами. Таким образом я досконально изучил и кухни, и прислуг этих господ: так часто мне приходилось поджидать мою любимую в лакейской. Кстати, лакеи принимали меня за кота. А потом вообще стали принимать меня за кота, включая Мюзин, одновременно, кажется, и все завсегдатаи магазинчика мадам Эрот. Я тут был ни при чем. Кроме того, все равно рано или поздно приходится в глазах людей занять какое-нибудь социальное положение.

Я получил от военных властей еще раз отсрочку на два месяца, и даже поговаривали о том, чтобы окончательно меня забраковать. Мы решили с Мюзин поселиться вместе в Бийанкуре. На самом деле это было просто хитростью с ее стороны, чтобы отделаться от меня: она пользовалась тем, что мы жили так далеко, и домой возвращалась все реже и реже. Она всегда находила какой-нибудь предлог, чтобы остаться ночевать в Париже.

Тихие ночи Бийанкура оживлялись иногда пустяковыми тревогами по поводу аэропланов и цеппелинов, благодаря которым городские жители могли себе позволить испытать некоторую дрожь. Поджидая любимую, я шел, когда темнело, к мосту Гренель; тень от реки доползает до полотна метро, где в полнейшей мгле четками натянуты фонари и груда металла с грохотом вонзается прямо в чрево больших домов набережной Пасси.

В городе есть такие уголки, до того по-глупому безобразные, что там почти никогда никого не встречаешь.

В конце концов Мюзин стала возвращаться к нам домой только раз в неделю. Все чаще и чаще стала она сопровождать певцов к аргентинцам. Она могла бы играть и зарабатывать на жизнь в кинематографах, куда мне было гораздо проще заходить за ней, но аргентинцы были веселы и хорошо платили, в то время как в кинематографах было грустно и платили плохо. Предпочитать одно другому – это и есть жизнь.

Тогда, чтобы окончательно меня погубить, появился «Театр для армии». Мюзин тут же завела все необходимые связи в министерстве и все чаще и чаще стала уезжать на фронт развлекать наших солдатиков – и это по целым неделям. Там она преподносила сонату и всякие адажио генеральному штабу, расположившемуся в партере, чтобы удобнее было любоваться ее ногами. Солдаты, в амфитеатре за ними, получали только слуховое удовольствие. После этого она, естественно, проводила какие-то очень сложные ночи в гостиницах военной зоны. Раз как-то вернулась ко мне веселая, с дипломом за храбрость в руках, подписанным одним из самых славных генералов, не кем-нибудь! Этот диплом положил начало ее карьере. Повсюду ее чествовали. Все сходили с ума по ней, по моей Мюзин, по очаровательной «скрипачке войны»! Такая свежая, кудрявая, да еще героиня. От этого кокетливого героизма можно было положительно голову потерять. Ах! Уверяю вас, судовладельцы из Рио готовы были подарить свое имя, все свои акции этой девушке, которая придавала столько женской прелести воинственной французской доблести.

Нельзя отрицать, что Мюзин сумела составить себе очаровательный репертуар из военных авантюр, которые, как кокетливая шляпка, ей были очень к лицу. Она часто удивляла меня самого чувством такта, и я должен был признать, что рядом с ней, когда начинал плести что-нибудь про фронт, сам себе казался грубым симулянтом. Она обладала необычайной способностью находчиво переносить свои рассказы в какую-то драматическую даль, где все становилось драгоценным и значительным. Все, что мы, вояки, – я это внезапно понял, – могли натворить, было грубо и недолговечно. Красавица работала на вечность.

Поверь Клоду Лоррену – первый план картины всегда внушает отвращение, и искусство требует, чтобы весь интерес произведения сосредоточивался вдали, в неуловимом, там, где укрылась ложь, эта мечта, заимствованная у действительности, – единственная любовь человека. Женщина, которая умеет считаться с вашей натурой, с легкостью становится необходимой нам, высшей надеждой. Мы ждем от нее, чтобы она сохранила для нас обманчивый смысл существования, но пока что, исполняя эту волшебную обязанность, она может зарабатывать себе на пропитание… Мюзин так и поступала, совершенно инстинктивно.

Аргентинцы эти расположились около заставы Терн, у входа в Булонский лес, в маленьких, плотно закрытых блестящих особнячках, где зимой так уютно и тепло, что, не заходя туда с улицы, вы невольно вдруг начинаете чувствовать себя оптимистом.

В трепетном отчаянии я решил, как я уже говорил, для того, чтобы проделать все глупости подряд, не пропустив ни одной, ходить возможно чаще в лакейские поджидать мою подругу. Иногда я терпеливо ждал до утра, но ревность не давала мне спать, также и белое вино, которое прислуга мне щедро подливала. Аргентинских господ я видел редко, я слышал их песни, трескучий испанский язык и безостановочную игру на рояле, на котором большей частью играли другие руки, не руки Мюзин. Что же эта стерва делала в это время своими руками?

Когда она меня встречала утром у дверей, она делала гримасу. В те времена я еще был примитивен и не хотел отдавать мою красавицу, как пес не хочет отдать кость…

Большую часть молодости теряешь по собственной неловкости. Было совершенно очевидно, что любимая скоро бросит меня, и навсегда. Тогда еще меня не научили тому, что есть два человечества, ничего общего друг с другом не имеющие: богатые и бедные. Мне понадобилось, как многим другим, двадцать лет и война, чтобы научить меня оставаться в моей категории, спрашивать, сколько стоят вещи и живые существа, прежде чем дотронуться до них, а главное, прежде чем привязаться к ним.

Греясь в лакейской рядом с моими приятелями лакеями, я не понимал, что над моей головой танцуют американские боги; они могли бы быть и немцами, французами, китайцами – это было неважно, но это были боги: богатые. Вот что следовало понять. Они наверху – с Мюзин, я внизу – ни с чем. Мюзин серьезно задумывалась относительно своего будущего; она предпочитала соединить его с богами. Я тоже, конечно, думал о моем будущем, но в какой-то горячке, потому что все время под сурдинку во мне сидел страх быть убитым на войне и страх умереть с голоду в мирные времена. Смерть выпустила меня на поруки, и я был влюблен. Это вовсе не было кошмаром. Недалеко от нас, меньше чем за сто километров, миллионы людей, храбрых, хорошо вооруженных, образованных, ждали меня, чтобы расправиться со мной: ждали и французы, чтобы содрать с меня шкуру в том случае, если я не соглашусь отдать себя на растерзание тем, кто напротив.

Для человека бедного на этом свете есть два способа, чтобы околеть: либо от абсолютного равнодушия себе подобных, либо от человекоубийственной мании тех же самых во время войны. Если их мысли останавливаются на вас, они сейчас же думают о пытках, только об этом. Они интересуются вами, только когда вы окровавлены, сволочи!

Так как Мюзин меня избегала, я начал принимать себя за идеалиста. Так называешь свои собственные мелкие инстинкты, ты одеваешь их в громкие слова. Моя отсрочка подходила к концу. Газеты били в набат, требуя призыва всех бойцов, которых только можно было пригнать, и, конечно, в первую голову тех, у которых не было связей. Официально нельзя было думать ни о чем другом, кроме как о том, чтобы выиграть войну. Мюзин очень хотелось, в точности как и Лоле, чтобы я живехонько, без промедлений был отправлен на фронт, а так как я все задерживался, она начала действовать сама и довольно решительно, что вообще было не в ее привычках.

Раз как-то вечером, когда мы случайно возвращались вместе в Бийанкур, проезжают трубачи-пожарные, и все жильцы нашего дома кидаются в подвал в честь какого-то цеппелина.

Эта пустяковая паника, во время которой целый квартал в пижамах, со свечками исчезал в каких-то глубинах, чтобы спастись от почти что воображаемой опасности, показывала всю страшную пустоту этой банды, которая превращалась то в испуганных кур, то в самовлюбленных благосклонных баранов.

С первым же ударом Мюзин забыла, что в «Театре для армии» ее только что благодарили за храбрость. Так как я сопротивлялся и не хотел прятаться, Мюзин начала хныкать. Жильцы тоже стали настаивать, и я наконец согласился. Стали думать, в какой подвал скрыться. Наконец порешили на погребе мясника, говорили, что он лежит глубже всех остальных. Уже на пороге в нос ударил острый залах, хорошо мне знакомый и совершенно невыносимый.

– Мюзин, ты спустишься туда, где висит столько мяса на крючках? – спросил я ее.

– Почему же мне не спуститься? – ответила она почти удивленно.

– Ну, а мне это многое напоминает, и я предпочитаю остаться наверху.

– Значит, ты уйдешь?

– Ты придешь ко мне наверх, как только это кончится.

– Но ведь это может продолжаться очень долго…

– Я предпочитаю ждать тебя наверху, – сказал я ей. – Я не люблю мяса, и это скоро кончится.

Во время тревоги жильцы обменивались легкомысленными любезностями. Некоторые дамы в капотах, прибежавшие последними, прислонялись уверенно и элегантно к пахучим сводам, под которыми их любезно принимали мясник и мясничиха, извиняясь за искусственный холод, необходимый для того, чтобы товар их хорошо сохранялся.

Мюзин не вернулась. Я ждал ее наверху ночь, целый день, год… Она никогда больше ко мне не пришла.

Лично меня с тех пор стало очень трудно удовлетворить. У меня были только две мысли в голове: спасти свою шкуру и уехать в Америку. Но для начала пришлось в течение многих месяцев заниматься до потери сознания тем, чтобы увиливать от войны.

«Пушек! Людей! Оружия!» – вот что без устали требовали патриоты. Представьте, нельзя было больше спокойно спать, пока бедная Бельгия и невинный маленький Эльзас будут находиться под немецким игом. Все были одержимы этой мыслью, и лучшим среди нас она мешала дышать, есть, делать детей. Делать дела она как будто не мешала. Настроение в тылу было бодрое, это не подлежало сомнению.

Надо было спешно возвращаться в полк. Но после первого же осмотра состояние мое было признано ниже среднего: я был годен только на отправку в госпиталь, на этот раз – в госпиталь для нервно– и костнобольных. Как-то утром мы вшестером вышли из депо, три артиллериста и три драгуна, раненные и больные, в поисках того места, где чинят потерянную доблесть, утраченные рефлексы и сломанные руки. Сначала мы прошли, как все раненные в эту эпоху, через контроль в Валь-де-Грас, благородную пузатую крепость с бородой из деревьев, где в коридорах сильно пахло омнибусом – запах, сегодня, должно быть, навсегда исчезнувший, смесь из запаха ног, соломы и масляных светильников. В Валь-де-Грас мы не задержались. Едва мы появились, как на нас наорали два офицера, переутомленные и покрытые перхотью. Они пригрозили нам военно-полевым судом, а какие-то другие администраторы выбросили нас на улицу. Здесь для нас не было места, сказали они нами показали дорогу в каком-то неопределенном направлении: бастион где-то в окрестностях города.

Так, от одного трактира к другому, от одного бастиона к другому, от абсента к чашке кофе, шли мы вшестером на произвол случайных направлений, в поисках того нового убежища, которое как будто специализировалось на бездарных героях в нашем роде.

Только у одного из нас шестерых было кое-какое имущество, которое, нужно сказать, помещалось целиком в жестяной коробке из-под бисквитов Перно. В то время марка Перно была очень знаменита, с тех пор я больше о ней не слыхал. В коробке наш товарищ держал папиросы и зубную щетку; мы даже над ним смеялись, что он так заботится о своих зубах – в то время это случалось нечасто. Нам казалось это настолько необычайно утонченным, что мы называли его за это педерастом.

Наконец мы подошли после долгих колебаний, уже к середине ночи, к набухшим тьмою насыпям бастиона Бисетр – его называли 43-м. Его-то мы и искали…

Он только что был отремонтирован для приема инвалидов и стариков. Сад даже еще не был закончен. Когда мы прибыли, то в качестве жителей там на военной половине находилась одна только консьержка.

Шел здоровый дождь. Консьержка нас испугалась, но мы сразу ее насмешили, ухватив за причинное место.

– Я думала, что это немцы! – воскликнула она.

– Они далеко, – отвечали мы.

– Что у вас болит? – беспокоилась она.

– Все, кроме… – ответил один из артиллеристов. Ну, это, надо отдать справедливость, было остроумно, и консьержка это очень оценила. Позже в этом самом бастионе жили с нами старики из «Общественного призрения». Для них спешно выстроили новые здания, где были стены почти сплошь из стекла, и их держали там до конца неприятельских действий, как насекомых.

В госпитале у нас было чисто, как это бывает, в течение нескольких недель, в самом начале. Надо торопиться, чтобы увидеть вещи в таком состоянии, так как у нас никто не любит ухаживать за вещами, можно даже сказать, что все ведут себя в этом отношении как настоящие пачкуны. Значит, говорю я, легли мы кое-как при лунном свете на металлические кровати; помещение было такое новое, что электричество к нему еще не подвели.

С утра пришел познакомиться с нами наш новый главный врач, очень довольный, что видит нас, очень радушный. У этого человека были прекраснейшие в мире глаза, бархатные, сверхъестественные. Он ими широко пользовался, волнуя наших добровольных сестер милосердия, которые, все четыре, окружали его вниманием и жестами, не спускали глаз со своего главного врача. С первой же встречи он нас предупредил, что завладеет нашей психикой. Просто, фамильярно, положив руку на плечо одного из нас, ободряющим голосом он начертил нам правила и самую короткую дорогу, чтобы решительно и быстро идти на смерть.

Откуда бы врачи ни происходили, они, очевидно, думали об одном и том же. Как будто им от этого было легче. Это было новейшее извращение.

Франция доверилась вам, друзья мои. Это женщина, это прекраснейшая из женщин, Франция! – начал он. – Франция, жертва самого подлого, самого ужасного нападения, надеется на ваш героизм! Она вправе ожидать от своих сынов, что они отомстят за нее. Франция вправе надеяться на то, что ей целиком вернут ее владения, даже ценой величайших жертв! Что касается нас, то все мы здесь исполним наш долг, исполните же и вы его! Наша наука принадлежит вам! Она ваша! Все средства будут отданы на ваше излечение! Помогите и вы нам своей доброй волей! Я знаю, что вы нам в ней не откажете! И да вернется к вам скорее возможность занять ваше место в окопах рядом с вашими дорогими товарищами! Ваше священное место! На защиту столь любимой вами земли. Да здравствует Франция! Вперед!

Он знал, как надо говорить с солдатами.

Каждый из нас стоял навытяжку в ногах у своей кровати, слушая его. Стоящая за ним брюнетка из группы хорошеньких сестер плохо справлялась со своим волнением, слезы выдавали ее. Остальные сестры, ее подруги, кинулись к ней и сейчас же:

– Милая! Дорогая! Поверьте!.. Он вернется… Перестаньте!..

Лучше всего ее утешала ее кузина, пухленькая блондинка. Проходя мимо, она шепнула нам, что ее душка-кузина была в таком состоянии из-за близкого отъезда жениха, мобилизованного во флот. Темпераментный, несколько потерявшийся мэтр старался как-нибудь исправить это прекрасное и трагическое волнение, вызванное его коротким и полным чувства воззванием. Смущенный и огорченный, стоял он перед ней. Он разбудил слишком мучительное беспокойство в редчайшем из сердец, полном пафоса, нежности и чувствительности..

– Если бы вы знали, мэтр, – продолжала шептать белокурая кузина, – мы бы вас предупредили… Они так нежно друг друга любят!..

Группа сестер и сам мэтр исчезли, переговариваясь и шебурша по коридору. Нами больше не занимались.

Здесь, в госпитале, так же как в хаосе Фландрии, нас мучила мысль о смерти; только здесь она грозила нам издалека, но здесь, так же как и там, непреклонная смерть, которую заботами администрации науськивали на нас.

Сестры, эти стервы, не делили с нами нашей участи. Они, наоборот, для контраста думали о том, как долго они еще проживут; жить и любить – вот о чем они думали, это ясно, гулять и тысячи, десятки тысяч раз заниматься любовью. У каждой из этих ангельских существ был, как у каторжников, свой план на будущее время, свой любовный план на то время, когда мы уже будем гнить в грязи Фландрии, погибнув Бог знает как!

Они только будут испускать специально поминальные вздохи нежности, которые им очень к лицу; взволнованным молчанием они воздадут должное трагическим дням войны, видениям… «Вы помните этого Бардамю? – будут говорить в сумерки, вспоминая меня. – Тот самый, который все кашлял, несмотря на лекарства… У него было такое тяжелое настроение, у бедненького… Интересно, чем он кончил…»

Несколько поэтических воспоминаний, вовремя вызванных, ложатся на женщин, как лунный свет на пушистые волосы.

За каждым их словом, за их вниманием крылось, и надо было понимать это, следующее: «Пожалуйста, поскорее околей, миленький военный… Пускай война кончится скорей, чтоб можно было выйти замуж за одного из ваших приятных офицеров. Особенно за брюнета… Да здравствует родина! – как говорит папа… Как хорошо будет его любить, когда он вернется с войны!.. У моего мужа будут ордена… Он будет благороден… Вы сможете почистить его сапоги в день нашей свадьбы, если вы тогда еще будете живы, солдатик… Разве вы не будете радоваться нашему счастью, солдатик?»

Каждое утро нас навещал главный врач, окруженный сестрами. Мы узнали, что он ученый.

Вокруг отведенных нам зал хромали старички из соседней богадельни. Как только было решено, что мы, солдаты, будем делить с этими стариками относительный комфорт бастиона, они принялись нас ненавидеть хором, не переставая в то же время клянчить у нас остатки табака и огрызки упавшего под лавки хлеба. Во время обеда их восковые лица прилипали к окнам нашей столовой.

Наш главный врач с прекрасными глазами, профессор Бестомб, оборудовал госпиталь блестящими сложнейшими электрическими машинами, с помощью которых он собирался вернуть нам душу. Мы подвергались лечению электричеством. Считалось, что ток имеет укрепляющее действие, и надо было его терпеть под страхом исключения из госпиталя. По всей вероятности, Бестомб был очень богат: надо было быть очень богатым, чтобы закупить весь этот дорогой электрический хлам. Его тесть, крупный политический деятель, столько накрал во время покупки земли государством, что доктор мог себе это позволить.

Надо было этим пользоваться. Все улаживается. Преступления и наказания. Мы довольствовались тем, какой он есть, и ненавидели его. Он с необычайным вниманием исследовал нашу нервную систему и задавал нам вопросы вежливо – фамильярным тоном. Это тщательно наигранное добродушие приятно развлекало наших аристократических сестер милосердия. Барышни каждое утро ждали этого момента, их радовала его приветливость – мед, да и только! Все мы играли в пьесе, в которой Бестомб выбрал себе роль доброго и глубоко человечного ученого; дело стало за одним: надо было сговориться.

В этом новом госпитале я лежал в одной палате с сержантом Бранледором, вторично призванным; он был давним гостем госпиталей, этот Бранледор. Уже много месяцев таскал он свой продырявленный кишечник из одного отделения в другое.

За время своего пребывания в госпиталях он научился приобретать симпатии и привязывать к себе сиделок. Его рвало, он мочился, и его поносило кровью довольно часто, ему было также очень трудно дышать, но всего этого было еще недостаточно для того, чтобы завоевать симпатии видавшего виды персонала. Тогда между двумя приступами удушья, если поблизости проходил врач или сиделка, Бранледор начинал шептать или выкрикивать во всю силу своих легких, в зависимости от случая: «Победа! Победа! Мы победим!» Таким образом он находился в соответствии с пламенной наступательной литературой и с помощью удачной инсценировки добился наивысшей моральной котировки. Да, это был трюк хоть куда!

Так как все кругом было театром и везде надо было играть, то Бранледор был совершенно прав: ничего не может быть глупее и ничто так не раздражает, как бездействующий, случайно попавший на сцену зритель. Уж раз ты туда попал, то нужно говорить в тон, оживляться, играть или же исчезнуть со сцены. Особенно женщины требовали зрелищ; они были безжалостны, стервы, по отношению к смущенным любителям. Несомненно, война действовала на яичники, они требовали героев, и те, которые не были героями, либо должны были объявить это с самого начала, либо подвергнуться самой ужасной, самой отвратительной участи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю