Текст книги "Путешествие на край ночи"
Автор книги: Луи Фердинанд Селин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Невестка боялась, что старуху слышно на улице, и требовала, чтобы она замолчала. Несмотря на положение вещей, невестка как будто не растерялась; она казалась только очень недовольной тем, что ничего не вышло, но от мысли своей не отказывалась. Она даже была совершенно уверена в своей правоте.
– Вы только послушайте, что она говорит, доктор! Разве это не обидно? А я-то старалась всегда облегчить ей жизнь! Ведь вы это знаете… Я ей постоянно предлагала послать ее к монашкам…
Но опять слушать про монашек было для старухи невыносимо.
– В рай! Вот куда вы хотели меня послать, все! Ах, бандитка! Вот для чего вы его вызвали, ты и твой муж, этого негодяя, который лежит наверху! Чтобы убить меня – вот для чего, а не для того, чтобы послать к монашкам.
Если невестка не казалась подавленной, то свекровь и подавно нет. Покушение чуть было не стоило ей жизни, но она больше прикидывалась возмущенной, чем была на самом деле. Она кривлялась.
Неудавшееся убийство даже скорее сыграло роль стимула, вырвало ее из могилы, из глубины заплеванного сада, где она была похоронена в течение стольких лет. В ее возрасте упрямая живучесть вернулась к ней. Она непрестанно радовалась своей победе и тому, что у нее оказался способ вечно мучить сварливую невестку. Теперь она у нее в руках! Она горела желанием посвятить меня во все подробности этого горе-покушения.
– И потом, знаете, – продолжала она все так же взволнованно, – я с ним познакомилась у вас, с убийцей, у вас. Хоть он и показался мне подозрительным. До чего подозрительным! Знаете, что он мне предложил сначала? Успокоить вас, дочь моя! Вас, стерву! И за недорогую плату. Уверяю вас. Кстати, он это предлагает всем. Это давно известно… Теперь понятно, шлюха несчастная, что я хорошо знаю, чем он занимается, твой труженик! Что я хорошо осведомлена! Робинзоном его зовут. Верно? Посмей только сказать, что у него другая фамилия! Как только он повадился к вам, у меня сейчас же явились подозрения. К счастью… Если бы я не остерегалась, что бы со мной теперь было?
И старуха снова и снова рассказывала мне, как все произошло. Кролик дернулся в то время, как он привязывал заряд к дверце клетки. Старуха следила за ним в это время из лачуги, «из ложи бенуара», как она говорила. И заряд дроби взорвался прямо ему в лицо, прямо в глаза, в то время как он приготовлял этот подвох.
– Когда занимаешься убийством, конечно, нервничаешь, понятно! – заключила она.
Словом, в смысле бездарности и неудачи это сделано великолепно.
– Вот что сделали с людьми в наши дни! Именно сделали! Приучили их! – настаивала на своем старуха. – Сегодня, чтобы есть, приходится убивать. Воровать уже мало… Убивать, да еще бабушек!.. Слыханное ли это дело? Это конец света. Одна злость осталась в теле, и больше ничего… И теперь вам из этой чертовщины не вылезть! И ослеп-то он. И у вас на шее навсегда!.. А? И это еще не конец. Что еще будет!
Невестка не разжимала рта, но, должно быть, в уме выработала план, как выпутаться из этого дела. Эта падаль хорошо соображала. Пока мы были погружены в наши мысли, старуха искала по комнатам своего сына.
– Кстати, доктор, у меня ведь сын есть. Где он? Что он еще замышляет? – Ее шатало по коридору от неудержимого смеха.
– Моя смерть, – орала теперь старуха. – Посмотрела бы я на мою собственную смерть! Слышишь! У меня есть глаза, чтобы видеть ее! У меня еще есть глаза! Я хочу хорошенько на нее посмотреть!
Она не хотела умирать, никогда. Это было ясно. Она не верила больше в свою смерть.
Известно, что такие вещи всегда трудно устроить и что устраивать их стоит очень дорого. Для начала неизвестно даже было, куда его девать, Робинзона… В больницу? Это, конечно, могло вызвать сплетни, пересуды… Послать его домой? Об этом и думать было нечего из-за состояния его лица. С охотой или без, но Анруйям пришлось оставить его у себя.
Он лежал в их постели, в спальне наверху. Ужас охватывал его при мысли, что его могут отсюда выгнать и возбудить против него дело. Это было понятно. Такую историю действительно нельзя было никому рассказать. Ставни его комнаты были плотно закрыты, но соседи и другие люди проходили мимо чаще, чем обычно, только чтобы взглянуть на ставни и спросить, как поживает раненный. Им рассказывали, как он поживает, рассказывали, что придет в голову. Но как заставить их не удивляться, не сплетничать? Как избежать догадок и предположений? К счастью, никто не подал в суд. И на том спасибо!
С его лицом я кое-как справлялся. Удалось предупредить инфекцию, несмотря на то, что раны были донельзя грязны. Что касается глаз, то я предполагал существование рубцов на самой роговой оболочке, через которые свет будет проникать с трудом в том случае, если он вообще будет проникать.
Так или иначе, надо будет приспособить ему кое-какое зрение, если только осталось что приспособлять. В настоящий момент нам приходилось срочно отражать удары, и главным образом – не допустить, чтобы старуха скомпрометировала нас всех в глазах соседей и зевак своей паршивой визготней. Хоть ее и считали сумасшедшей, нельзя было этим объяснять решительно все.
Если полиция вмешается в наши дела, то неизвестно, к чему это нас приведет.
Я навешал Робинзона по крайней мере два раза в день. Как только он слышал мои шаги на лестнице, из-под его перевязок начинали доноситься стоны. Он несомненно страдал, но хотел мне доказать, что он страдает еще сильнее. Я предвидел, что ему будет над чем погоревать, особенно когда он поймет, что сталось с его глазами. Я всегда увиливал от ответа на вопрос о будущем. Он чувствовал сильное подергиванье в веках и воображал, что ничего не видит из-за этого.
Анруйи добросовестно ухаживали за ним по моим указаниям. С этой стороны все было в порядке.
О покушении больше не говорили. О будущем тоже перестали говорить. Но надо сказать, что каждый раз, прощаясь вечером, мы все так упорно смотрели друг на друга, так пристально, что мне всегда казалось, что мы немедля должны изничтожить друг друга раз и навсегда. С трудом мог я себе представить, как проходит ночь в этом доме. Тем не менее утром все снова встречались и вместе продолжали наши дела с того места, на котором остановились накануне вечером. Вместе с мадам Анруй мы меняли перевязку и приоткрывали для пробы ставни. Каждый раз безрезультатно: Робинзон даже и не замечал, что ставни приоткрыты…
Так вертится вселенная посреди огромной угрозы и молчания ночи.
А сын каждое утро приветствовал меня словами крестьянина:
– Ну вот, доктор. Вот и последние морозы подошли, – говорил он, смотря на небо. Как будто это имело какое-нибудь значение, какая на дворе стоит погода.
Жена его шла уговаривать свекровь через запертую дверь, но это только усиливало ярость старухи.
Пока он так лежал, перевязанный, Робинзон рассказал мне свои жизненные дебюты. Он начал с коммерции. Родители с одиннадцати лет отдали его в элегантный магазин обуви, где он был на побегушках. В один прекрасный день его послали к заказчице, которая пригласила его разделить с ней удовольствие, о котором он до сих пор только слышал. Он не вернулся к хозяину: до того его собственное поведение показалось ему ужасным. Действительно, в те времена, о которых идет речь, поцеловать заказчицу казалось поступком непростительным. Главным образом на него произвела впечатление муслиновая рубашка заказчицы. Через тридцать лет он еще в точности помнил эту рубашку. С этой шуршащей шелками дамой, в квартире, набитой подушками и портьерами с бахромой, с этим розовым надушенным телом маленький Робинзон начал и продолжал всю жизнь делать приводящие в отчаяние сравнения.
А ведь потом случилось многое. Видал он и материки, и войны, но никак не мог прийти в себя от этого откровения. Ему было забавно вспоминать об этом, рассказывать мне об этой минуте молодости, которую он провел с заказчицей.
– Когда у тебя закрыты глаза, это наводит на размышления, – замечал он. – Так все и мелькает. Будто у тебя кинематограф в башке…
Я еще не смел сказать ему, что он успеет устать от своего кино. Так все мысли ведут к смерти, придет момент, когда только она с ним и останется в этом кино.
В течение нескольких недель я еще мог обманывать его всякими сказками по поводу его глаз и будущего. То я утверждал, что окно закрыто, когда оно было настежь, то говорил, что на улице темно. Но раз как-то, когда я стоял к нему спиной, он сам подошел к окну, чтобы отдать себе отчет, и прежде чем я успел его остановить, сорвал повязку с глаз. Он понял не сразу, он сомневался. Он трогал справа и слева оконную раму, он не хотел верить сначала, но потом все-таки пришлось. Пришлось.
– Бардамю! – заорал он тогда. – Бардамю! Оно открыто! Я тебе говорю: окно открыто!
Я не знал, что ему ответить, стоял как дурак. Он протянул руки в окно, на свежий воздух. И он ничего не видел, но он чувствовал свежий воздух. И он протягивал руки в свою мглу, как будто стараясь дотянуться до дна. Он не хотел верить. Вся тьма принадлежала ему. Я подтолкнул его к кровати и начал снова кормить его утешениями, но он меня больше не слушал. Он плакал. Он тоже подошел к концу-краю. Нечего было больше говорить. Когда подходишь к самому краю того, что с вами может случиться, наступает момент полного одиночества. Это край света. Даже само горе, ваше горе, ничего больше вам не отвечает, и приходится вернуться вспять к людям, все равно – к каким. В такие минуты перестаешь быть разборчивым, потому что даже для того, чтобы плакать, нужно вернуться туда, где все начинается сызнова, нужно вернуться к ним.
– И что же вы собираетесь с ним делать, когда он поправится? – спросил я у мадам Анруй во время завтрака, вслед за этой сценой.
Они как раз пригласили меня позавтракать с ними у них в кухне. В сущности, ни он, ни она не знали, как выйти из этого положения. Платить за его содержание пугало их, особенно ее, потому что она была лучше его осведомлена о том, сколько стоят все эти убежища для калек. Она даже уже начала хлопотать насчет Общественного призрения. Хлопоты, о которых со мной не говорили.
Как-то вечером, после моего второго визита, Робинзон все не отпускал меня, всячески хитрил, чтобы только задержать меня немножко. Конца не было его рассказам обо всем, что он только мог вспомнить из наших путешествий вдвоем, о всяких вещах, о которых мы еще никогда не пробовали вспоминать. В его уединении свет, который он объездил, стекался к нему со всех сторон с жалобами, с улыбками, со старым платьем, с потерянными друзьями – настоящая ярмарка устаревших переживаний, которая открывалась в его безглазой голове.
– Я покончу с собой! – предупреждал он меня, когда горе его казалось ему слишком велико.
И все-таки он нес его дальше, это горе, как слишком тяжелую, ненужную ношу, по этой дороге, где ему не с кем было поговорить о своем горе: так оно было огромно и многообразно. Он не сумел бы этого объяснить – его горе превосходило его образование.
Робинзон не хотел умирать: случай, который ему представился, не нравился ему. Возразить против этого нечего.
Он посвящал меня в свои сомнения относительно обещанных десяти тысяч франков.
– Пожалуй, не стоит на это рассчитывать, – говорил я ему.
Я предпочитал подготовить его к следующему разочарованию.
Дробинки, оставшиеся от заряда, появлялись на поверхности ранок. Я извлекал их по нескольку в день. Ему было очень больно. Несмотря на все предосторожности, кругом все-таки начали болтать то да се. К счастью, Робинзон этого не подозревал: он бы еще хуже захворал. Что говорить, со всех сторон нас окружали подозрения. Анруй-младшая все бесшумней передвигалась по дому в своих шлепанцах. Совершенно неожиданно она оказывалась рядом.
Мы находились среди подводных камней; мельчайшего подозрения было теперь достаточно, чтобы все мы пошли ко дну. Все тогда затрещит, лопнет, развалится, рассыплется по берегу у всех на глазах. Робинзон, старуха, заряд, кролик, глаза, невероятный сын, невестка-убийца – все мы окажемся на глазах у всех, у них, дрожащих от любопытства, без прикрытия, среди нашей собственной грязи и паршивой действительности. Гордиться мне было нечем. Не то чтобы я совершил какое-нибудь преступление по-настоящему. Нет. Но все-таки я себя чувствовал преступником. Главное мое преступление заключалось в том, что мне хотелось, чтобы это продолжалось. И у меня даже было желание продолжать вместе эту прогулку все дальше и дальше в ночь.
Кроме того, нечего было и желать: она и так продолжалась, да еще как!
Богатым не приходится самим убивать, чтобы жрать. Они, как говорится, работодатели. Сами они не делают ничего плохого. Они платят. Все на все согласны, чтобы угодить им, и все очень довольны. В то время, как их жены хороши собой, жены бедняков уродливы. Это результат столетий, и даже не зависит от того, как они одеты. Красотки, хорошо упитанные, хорошо вымытые. Сколько времени она уже тянется, жизнь, и это все, чего она достигла.
– Правда, ведь женщины в Америке лучше здешних?
С тех пор, как он копался в своих воспоминаниях, Робинзон часто задавал мне вопросы в таком роде. У него появились интересы, он даже стал говорить о женщинах.
Я теперь бывал у него реже, потому что как раз в это время меня назначили врачом небольшого бесплатного диспансера. Будем называть вещи своими именами: мне это приносило восемьсот франков в месяц. Больные были по большей части люди «зоны», этой деревни, которая никак не может отделаться от непролазной грязи, зажатая между отбросами и помоями и окаймленная тропинками, где сопливые и не по летам развитые девчонки убегают из школы, чтобы заработать под забором двадцать су, жареную картошку и триппер.
За несколько месяцев работы мне по по моей линии не пришлось совершить никакого чуда. Но мои больные вовсе не хотели чуда; наоборот, они рассчитывали на свой туберкулез, чтобы перейти от абсолютной нужды, которая их душила с рождения, к нужде относительной, которая дается крошечной правительственной помощью. Надежда на выздоровление для них гораздо менее существенна; они думают о том, чтобы выздороветь, но очень редко. Пожить как рантье хотя бы немного, при каких угодно условиях кажется им ослепительным счастьем. Даже смерть по сравнению с этим становилась чем-то второстепенным, риском, неизбежным при всяком виде спорта. Смерть – ведь это дело нескольких часов, даже минут, в то время как пенсия – это как нужда: она – на всю жизнь. Богатые опьянены другими вожделениями, они не могут понять этой неистовой потребности в обеспеченности.
Мало-помалу я отучился от дурной привычки обещать моим больным, что они выздоровеют. Эта перспектива не могла их особенно радовать. Быть здоровым приходится за неимением лучшего. Быть здоровым – значит, нужно работать; ну и что же из того? А государственная пенсия, самая крошечная, вот это – просто божественно!
Когда вы бедному не можете дать денег, то лучше всего молчать. Когда с ним говоришь о другом, не о деньгах, то почти всегда обманываешь, врешь. Богатых легко развлечь хотя бы, например, зеркалами: пускай любуются на самих себя, ведь на свете нет ничего приятнее с виду, чем богачи. Для поддержания бодрости их духа богатым каждые десять лет выдается по ордену Почетного легиона, и это их развлекает на следующие десять лет. И все. Мои клиенты были эгоистами, бедняками, материалистами, измельчавшими в своих пошлых мечтах о пенсии, в своих кровавых материальных плевках. Все остальное их не трогало, даже времена года.
Когда я задавал им вопросы, они улыбались мне лакейской улыбкой, но они не любили меня, во-первых, за то, что я приносил им облегчение, и еще оттого, что я не был богат и то, что они лечились у меня, означало даровое лечение, а это вовсе не льстит больным, даже когда они лечатся на пенсию. Не было такой гадости, которую бы они про меня ни говорили за спиной. Стоило их только немножко разгорячить – а мои коллеги себе в этом не отказывали, – как мои больные словно мстили мне за всю мою услужливость, преданность, ласку. Все это в порядке вещей.
Но время все-таки шло. Как-то вечером, когда моя приемная почти опустела, появился священник, которому надо было со мной поговорить. Я его не знал, этого священника, и чуть было не выгнал. Я не любил попов, у меня на то были свои основания. Я старался вспомнить, где я мог его видеть, чтобы иметь определенную причину выгнать его. Но я действительно никогда его не встречал. Между тем он, должно быть, так же как и я, часто ходил по Ранси ночью, раз он был из этих краев. Может быть, он избегал меня? Во всяком случае, его, должно быть, предупреждали, что я не люблю попов. Это чувствовалось по вкрадчивости, с которой он завел разговор. Нам никогда не пришлось толкаться вокруг одних и тех же больных. Его церковь рядом, вот уже двадцать лет, как он в этом приходе – рассказал он мне. В общем, нищенского типа поп. Это нас сблизило. Ряса его мне показалась очень неудобной драпировкой для того, чтобы расхаживать в нашей зоне. Я заметил это вслух. Я даже настаивал на экстравагантности такого костюма.
– Привыкаешь! – ответил он мне.
Нахальство моего замечания не изменило его любезности. Было ясно, что он пришел о чем-то просить меня.
Во время разговора поп назвал себя. Его звали Протистом. Умалчивая кое-что, он наконец сообщил мне, что уже некоторое время, как хлопочет вместе с мадам Анруй о принятии старухи и Робинзона, обоих вместе, в духовную общину, недорогую. Они искали что-нибудь подходящее.
Если приглядеться, то с натяжкой аббата Протиста можно было бы принять за нечто вроде приказчика, подмокшего, зеленоватого и высохшего.
Мадам Анруй, рассказывал он мне для начала, пришла к нему на дом через некоторое время после покушения, для того чтобы он помог им выпутаться из дела, в которое они влипли. Рассказывая, он как будто извинялся, старался что-то объяснить, точно ему было стыдно своего сообщничества; по отношению ко мне это, право, было совсем лишнее. Мы эти дела знаем. Он пришел к нам, в нашу ночь. Вот и все. Кстати сказать, тем хуже для него, для попа. Какая-то скверная наглость охватила вдруг и его, как только он почуял, что дело пахнет деньгами. Тем хуже! Вся моя лечебница молчала, ночь смыкалась над зоной, и он говорил совсем шепотом, чтобы все его признания доходили только до меня. Но сколько бы он ни шептал, все, что он рассказывал, казалось мне огромным, невыносимым, должно быть, из-за тишины вокруг нас, насыщенной эхом.
Может быть, эхо было только во мне? «Ш-ш-ш!» – хотелось мне все время остановить его. От страха у меня даже немного дрожали губы, и к концу фраз мысль останавливалась.
С чего начать? Во-первых, тихонько организовать поездку на Юг. Как Робинзон к этому отнесется? К поездке со старухой, которую он чуть было не убил… Я буду настаивать… Вот и все. Было необходимо, чтобы он согласился по разным причинам, неуважительным, но основательным.
Для них, для Робинзона и для старухи, нашли странное занятие на Юге. В Тулузе. Красивый город Тулуза. Мы увидим этот город. Мы поедем их навестить. Было дано обещание, что я поеду в Тулузу, как только они там устроятся и дома, И на работе.
Подумав, я все-таки жалел, что Робинзон так скоро туда уедет, и в то же время меня это радовало, особенно потому, что на этот раз я действительно должен был заработать изрядную сумму. Мне дадут тысячу франков. Это было решено. Все, что я должен был сделать, – это уговорить Робинзона уехать на Юг, уверив его, что нет климата, более подходящего для глазных ранений, что ему там будет очень хорошо и, в общем, ему положительно везет, раз он так легко отделался. Это должно его убедить.
После пятиминутного размышления я сам себя в этом вполне уверил и был вполне подготовлен к решительному свиданию. Куй железо, пока горячо! Я придерживаюсь этого мнения. В конце концов ему там будет не хуже, чем здесь. Мысль этого Протиста, если вдуматься в нее, оказывалась очень разумной. Эти попы все-таки умеют замять самые ужасные скандалы.
Робинзону и старухе предлагали заняться одним вовсе не плохим, коммерческим предприятием. Если я только правильно понял – нечто вроде подземелья с мумиями. Подземелье под церковью показывали за деньги туристам. Отличное дело, уверял Протист. Я почти что сам уверовал в него и даже начал завидовать. Нечасто случается, что можно заставить работать на себя мертвецов.
Я запер диспансер, и мы отправились к Анруйям. Нас вела надежда на тысячу франков! Я переменил свое мнение относительно попа. В домике мы застали супругов Анруй возле Робинзона в спальне на втором этаже. Но какого Робинзона, в каком состоянии!
– Это ты? – говорит он, изнемогая от волнения, как только услышал, что я поднимаюсь по лестнице. – Я чувствую: что-то случится… Правда? – спрашивает он, задыхаясь.
И начал всхлипывать, прежде чем мне удалось слово сказать. Анруйи делают мне знаки, пока он взывает ко мне. «Дела! – думаю я себе. – А все потому, что спешат… Вечная спешка. Так сразу и навалились на него?.. Не подготовив?.. Не подождав меня?..»
К счастью, мне удалось поправить ошибку, рассказав все заною своими словами. Робинзон только того и ждал, чтобы ему то же самое представили в другом свете. Этого было достаточно. Поп стоял в коридоре, не смея войти в комнату. Его так и качало с перепугу.
– Входите! – пригласила его наконец мадам Анруй. – Да входите же! Врач и священник… Во все тяжелые минуты жизни они встречаются.
Совсем растерявшийся поп начал что-то лопотать, оставаясь на почтительном расстоянии от больного. Его волнение передалось Робинзону, который опять впал в транс.
– Они меня обманывают! Все обманывают! – орал он.
Пустая болтовня по поводу несуществующих вещей. Треволнения. Вечно то же самое! Меня это образумило и вернуло мне нахальство. Я увел мадам Анруй в угол и напрямик предложил ей сделку. Она поняла и всунула мне в руку тысячефранковую бумажку и потом еще одну, для верности. Так, с нахрапу, удалось мне это дело. Тогда я стал уговаривать Робинзона. Необходимо было, чтобы он смирился и согласился ехать на Юг.
Предать! Это легко сказать. Нужно еще суметь воспользоваться случаем. Предать – это все равно что открыть окно в тюрьме. Всем хочется этого, но это не всегда возможно.
После отъезда Робинзона из Ранси я действительно думал, что жизнь налаживается, что, например, у меня будет больше больных, чем раньше. Но ничего подобного. Во-первых, началась безработица, кризис в окрестностях, а это хуже всего. Потом установилась сухая, теплая погода, несмотря на то, что была зима, а медицине нужны сырость и холод. Эпидемий тоже не было, словом – неудачный сезон.
Я даже видел нескольких коллег, которые делали визиты пешком (а это что-нибудь да значит) с таким видом, как будто им приятно прогуляться; на самом же деле им это очень обидно и они ходят пешком из экономии. У меня же для прогулок было только непромокаемое пальто. Может быть, оттого я и схватил такой упорный насморк. Или, может быть, я приучился уж очень мало есть? Все возможно. Может быть, вернулась лихорадка? Как бы то ни было, но перед наступлением весны я как-то раз продрог, начал кашлять и жестоко заболел. Катастрофа! В одно прекрасное утро я не мог встать. Тетка Бебера как раз проходила мимо моего подъезда. Я попросил позвать ее. Она поднялась, ко мне. Я сейчас же послал ее за деньгами, которые мне следовало получить по соседству. Единственные, последние деньги. Я получил только половину, и мне хватило их на десять дней, которые я провалялся.
За десять дней можно успеть многое передумать. Как только мне станет немножко лучше, я оставлю Ранси, решил я. Кстати, я уже давно пропустил срок квартирной платы. Значит, с жалкой моей мебелью придется проститься. Ничего никому не сказав, я потихоньку удеру, и меня никогда больше не увидят в Гаренн-Ранси. Уеду, не оставив ни следа, ни адреса. Когда вонючее животное – нужда – преследует вас, зачем тогда спорить? Ничего не говорить и смыться – самый мудрый поступок.
С моим дипломом я мог начать практиковать где угодно, это правда. Но везде было бы то же самое, ни хуже, ни приятней. Вначале будет немножко лучше, конечно, потому что нужен какой-то срок, прежде чем люди познакомятся с вами, чтобы потом уже с разбегу начать вам гадить. В общем, самый приятный момент – это в новом месте, пока тебя еще не знают. Потом начинается обычное хамство. Это в их природе. Все дело в том, чтобы не ждать слишком долго, чтобы они не успели проведать, где ваше слабое место, эти друзья-приятели. Нужно давить клопов, пока они еще не уползли в щели. Правда ведь?
Как бы то ни было, но я потихонечку смылся из моей квартирки в Ранси…
О Больших бульварах вспоминаешь в трудную минуту: кажется, будто бы там не так холодно. Я плохо соображал, у меня был сильный жар, и только силой воли я заставлял себя не терять голову.
Совсем в тумане я причалил в каком-то маленьком-маленьком кафе. Смотрю – за соседним столиком сидит Парапин, мой бывший профессор, пьет пиво, и перхоть его при нем, и все. Мы поздоровались. Оба довольны. Он мне рассказывает, что в его жизни произошли большие перемены. За десять минут он успевает все выложить. Веселого мало. Профессор Жониссе при институте так на него озлился, так его преследовал, что Парапину пришлось уйти, подать в отставку, покинуть лабораторию; потом матери гимназисток тоже пришли к дверям института, чтобы исколошматить его. Неприятности. Расследование. Перепуг.
В самый последний момент он успел зацепиться за какое-то местечко по сомнительному объявлению в медицинском журнале. Ничего блестящего, правда, но работа неутомительная и вполне подходящая. Он занимался хитроумным применением новейших теорий профессора Баритона: развитие маленьких кретинов при помощи кино. Это было большим шагом вперед в подсознательной жизни. В городе только об этом и говорили. Это было в моде.
Парапин сопровождал этих специальных клиентов во вполне современное кино «Тарапут». Он заходил за ними во вполне современную лечебницу Баритона, которая находилась за городом, и сопровождал их туда же после спектакля, счастливых, благополучных и еще более современных. Вот и все. Усадив их перед экраном, он ими больше не занимался. Что ни покажи этой публике – все хорошо. Все довольны, в восторге от фильма, который им показывают в десятый раз. У них совершенно отсутствовала память. Каждый раз фильм был для них сюрпризом.
Семьи их были в восторге. Парапин тоже. Я тоже. Мы решили, что уйдем только в два часа ночи, после последнего сеанса в «Тарапуте», забрав там его кретинов и отправив их спешным порядком в автомобиле домой к доктору Баритону в Виньи-на-Сене. Прекрасная комбинация.
Мы были так рады видеть друг друга, что начали говорить просто так, для разговора, ради удовольствия фантазировать, сначала о путешествиях и наконец о Наполеоне, который нам подвернулся в разговоре. Все становится приятным, когда единственная цель – это быть вместе, оттого что тогда как будто наконец становишься свободным. Забываешь о жизни, то есть о деньгах.
Пока мы приятно разговаривали, в сущности, исповедовались друг другу, в «Тарапуте» начался антракт, и музыканты из кино целой кучей ввалились в трактирчик. Выпили по рюмочке все хором. Парапина они все отлично знали.
Слово за слово, узнаю от них, что как раз ищут статиста, чтобы изображать пашу в интермедии. Немая роль. Тот, что играл пашу, исчез, не говоря дурного слова. Прекрасная, хорошо оплачиваемая роль в прологе. Никаких усилий. И потом не следовало забывать легкомысленного окружения из целой стаи великолепных англичанок танцовщиц, тысяча точных, волнующих мускулов. Вполне мой жанр, то, что мне нужно.
Я стараюсь быть приятным и жду предложения со стороны режиссера. Так как было поздно и им некогда было ехать за другим статистом, режиссер был очень доволен, что я подвернулся. А то бы ему пришлось порыскать. Мне тоже. Он едва взглянул на меня. Не хромаю – значит, ладно. Да если б даже и хромал…
Я проникаю в теплые, как будто ватные подвалы кинематографа «Тарапут». Настоящие ульи разрушенных уборных, где англичанки в ожидании выхода отдыхают, переругиваясь. Возбужденный перспективой заработка, я поспешил познакомиться с этими молодыми и непосредственными товарищами. Кстати, они приняли меня в свою группу чрезвычайно любезно. Ангелы небесные! Ангелы деликатные! Хорошо, когда никто тебя ни о чем не расспрашивает, не презирает тебя. Это – Англия.
Моя роль проста, но существенна. Набитый золотом и серебром, я сначала с трудом мог сидеть между шаткими стойками и лампами, но я приспособился и наконец уселся прочно в выгодном освещении. Мне оставалось только дремать, мечтая о чем угодно при свете опаловых прожекторов.
Вспоминая времена «Тарапута», я теперь вижу ясно, что это было, в сущности, только запретной и незаконной передышкой. Должен сказать, что в эти четыре месяца я всегда бывал хорошо одет: раз князем, два раза центурионом, раз авиатором, и платили мне хорошо и регулярно. Наелся я в «Тарапуте» на много лет вперед. Жизнь рантье без ренты. Предательство!
Гибель! В один из вечеров наш номер сняли по неизвестной мне причине.
К счастью моему, в одно прекрасное утро явился аббат Протист, чтобы поделиться процентами, которые приходились на нашу долю с подземелья старухи Анруй. Я уже больше и не рассчитывал на попа. Он просто как с неба свалился… Нам причиталось по тысяче пятьсот франков. И известия о Робинзоне были утешительны: глаза его поправились как будто, веки перестали гноиться. И все они там требовали моего приезда. Кстати, я им обещал приехать. Даже Протист настаивал на моем приезде. Если верить его рассказам, Робинзон в скором времени собирался жениться на дочери продавщицы свечей в церкви рядом с подземельем, к которой принадлежали мумии старухи Анруй.
Ехать в Тулузу было, конечно, глупо. И я, конечно, сообразил это после, когда успел одуматься. Так что у меня нет смягчающих вину обстоятельств. Но, идя все дальше вслед за Робинзоном, за его приключениями, я пристрастился к темным делам. Уже в Нью-Йорке, когда я не мог спать, меня начал мучить вопрос, смогу ли я идти за Робинзоном дальше, еще дальше. Начинаешь погружаться в ночь, сперва ужасаешься этой ночи, но потом все-таки хочешь понять все и остаешься на дне. Но очень многое хочется понять сразу. Жизнь слишком коротка.
Болезнь, нужда, которая замазывает серым цветом целые дни недели, и уже, может быть, рак подымается из прямой кишки, добросовестный и кровоточащий.
Не успеть! Не считая войны, которая среди преступной скуки людей всегда готова подняться из подвалов, где заперты неимущие. Убивают ли их в достаточном количестве, неимущих? Я в этом не уверен. Это еще вопрос! Может быть, надо было бы удушить всех тех, которые не понимают? Чтоб родились другие, новые нищие, и так далее, до тех пор, пока не появятся те, которые хорошо поймут эту шутку, всю эту милую шутку… Как стригут газон до тех пор, пока не вырастет требуемая трава, хорошая, нежная.