Текст книги "Путешествие на край ночи"
Автор книги: Луи Фердинанд Селин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Постоянный ужас перед сокращением без всякой помпы с выдачей короткого аттестата, что всегда поджидает запоздавших, когда хозяин хочет сократить свои деловые издержки. Свежие воспоминания о «кризисе», о последней безработице, об объявлениях «Энтрансижана», которые приходилось читать… поиски работы… Эти воспоминания душат человека, как бы он ни был закутан в свое «всесезонное» пальто.
Город прячет, как только может, толпы грязных ног в этих электрических сточных трубах. Они выплывут на поверхность только в воскресенье. Тогда, когда все они выйдут на улицы, лучше не показываться. Стоит посмотреть на них, на то, как они развлекаются, хотя бы только в течение одного воскресенья, и у вас навсегда может пропасть охота веселиться. Вокруг метро, возле бастионов, – отрыжка наполовину сгоревших, плохо дожаренных деревень, неудавшихся революций, обанкротившихся торговых домов. Тряпичники «зоны» [6]6
«Зона» – беднейшая полоса Парижа, лачуги которой построены из старых ящиков, досок и т. п.
[Закрыть]продолжают жечь из сезона в сезон все те же сырые кучи в канавах, защищенных от ветра. Неудавшиеся варвары, до краев налитые литрами вина и усталостью, вместо того чтобы пустить под откос трамваи и с удовольствием помочиться в будке чиновника у заставы, они отправляются кашлять рядом в лечебницу. Никакого кровопролития. Все тихо-мирно. Когда придет следующая война, они еще раз составят себе состояние продажей крысиных шкурок, кокаина и масок из ребристого железа. Я нашел себе маленькую квартирку на краю «зоны», откуда мне видны были откос и вечно стоящий на нем и ничего не видящий вокруг себя рабочий, раненный на производстве, с рукой, забинтованной толстой белой ватой; он знает, о чем ему думать и что ему делать, и ему не на что выпить, чтобы чем-нибудь наполнить себе сознание.
Молли была права: я начинаю ее понимать. Учеба очень многое меняет, она делает человека гордым. Надо пройти через нее, чтобы проникнуть в самую глубь вещей. Без этого только ходишь вокруг да около. Считаешь себя человеком, от всего освободившимся, а на самом деле спотыкаешься о всякую мелочь. Слишком много мечтаешь. На каждом слове можешь поскользнуться. Все это не то. Все только намерения, нечто кажущееся. Решительному человеку нужно другое. Все-таки, изучив медицину, хоть я человек не очень способный, я подошел гораздо ближе к человеку, к животным, ко всему. Теперь оставалось только прямо врезаться в самую гущу. Смерть бежит за нами по пятам, надо торопиться, надо ведь и есть, пока занимаешься изысканиями, и ко всему этому увиливать от войны.
В общем, нагрузка порядочная. Не всякий и управится.
Пока больных было что-то не видно. Практика приходит не сразу, говорили мне, чтоб меня успокоить. Пока что хворал главным образом я сам.
Когда нет практики, ничего не может быть грустнее Гаренн-Ранси, находил я. Безусловно. В таких местах главное – не думать, а я-то как раз туда ехал с другого конца света, чтобы спокойно жить и немного думать. Удачно, нечего сказать! Больно много гордости! Навалилось на меня черное, тяжелое… И никогда уже больше не покидало. Нет тирана хуже, чем мозг.
Внизу в моем доме жил Безен, старьевщик, который всегда мне говорил, когда я останавливался у его лавки:
– Надо выбирать, доктор! Либо играть на бегах, либо пить аперитив, что-нибудь одно… Нельзя хвататься за все… Я предпочитаю аперо! Я не игрок…
В нормальном состоянии он был парень тихий, а как напьется, становился очень злым… Когда он ходил на «Блошиный рынок» возобновлять свои запасы, он пропадал дня на три. Он называл это – отправляться в экспедицию. Обратно его приводили.
Вся моя улица кашляла. Это тоже развлечение. Для того чтобы увидеть солнце, нужно было дойти по крайней мере до Сакре-Кер: такой стоит дым.
Когда живешь в Ранси, даже перестаешь отдавать себе отчет в том, какой ты стал грустный. Просто ничего больше не хочется делать, вот и все. Уж так на всем и из-за всего экономишь, что все желания пропадают.
В течение многих месяцев я занимал деньги то тут, то там. Люди в моем квартале были до того бедны и подозрительны, что раньше, чем спустится ночь, они не решались вызвать даже меня, доктора совсем недорогого. Сколько я избегал по ночам безлунных двориков в погоне за десятью, за пятнадцатью франками.
Утром вся улица выбивала половики и превращалась в большой барабан.
В это утро я встретил Бебера на тротуаре; он сторожил швейцарскую: тетка его ушла за покупками. Он тоже поднимал своей метлой облако пыли на тротуаре.
Кто не занимается в семь утра пылью, считается настоящей свиньей на своей улице. Вытряхивать половики – признак чистоплотности, порядка в хозяйстве. Этого достаточно. Потом пускай от тебя воняет как угодно, можете быть вполне спокойны. Бебер глотал всю пыль, которую поднимал сам, и ту, которая падала на него с верхних этажей. На мостовую ложились солнечные пятна, как в церкви, бледные, смягченные, мистические.
Бебер заметил меня. Я был тот самый доктор, который живет на углу, где останавливается автобус. У Бебера слишком зеленый цвет лица; яблоко это никогда не созреет.
Он чесался, и, глядя на него, я тоже начинал чесаться. Дело в том, что и у меня были блохи, я приносил их с моих ночных посещений больных. Они охотно прыгают на пальто, потому что это самое теплое, самое сырое место, которое им попадается. Об этом я узнал на медицинском факультете.
Бебер бросил свой коврик, чтобы поздороваться со мной. Из всех окон наблюдали за тем, как мы разговариваем.
Уж если обязательно надо любить кого-нибудь, лучше любить детей, с ними меньше риску, чем со взрослыми, по крайней мере находишь извинение в надежде, что они в будущем будут не такие хамы, как мы. Еще ничего не известно.
На его синевато-бледном лице дергалась постоянная усмешечка чистой доброжелательности, которой я никогда не забуду. Радость для целого мира.
Мало у кого после двадцати лет еще найдется непосредственная доброжелательность, какая бывает у животных.
– Эй! – позвал меня Бебер. – Доктор! Правда, что подобрали какого-то мужчину ночью на площади Праздников? У него голова бритвой отрезана? Кто дежурный был? Не вы? А это правда?
– Нет, дежурил не я, Бебер, не я, а доктор Фролишон.
– Жалко. Тетка сказала, что хорошо бы, если бы вы… Вы бы ей все рассказали.
– Ну, в следующий раз Бебер.
– Часто здесь людей убивают, а? – заметил еще Бебер.
Я как раз переступал через пыль, когда подъехала муниципальная машина, подметающая улицы; налетел настоящий тайфун, наполняя улицу новыми облаками пыли, более плотными, наперченными. Ничего не было видно.
Бебер прыгал, чихая, крича, он ужасно веселился. Его голова, жирные волосы, ноги чахоточной обезьянки – все это плясало, повиснув на метле.
Тетка Бебера вернулась с покупками. Она уже опрокинула рюмочку; нужно сказать, что она также немножко нюхала эфир, привычка, которую она приобрела, когда служила у доктора и когда у нее болели зубы мудрости. У нее осталось только два передних зуба, но она никогда не забывала их чистить: «Кто служил, как я, у врача, знает, что такое гигиена». Она давала медицинские советы не только соседям в округе, но даже вплоть до Безона.
Мне было бы интересно узнать, думала ли она когда-нибудь о чем-нибудь, тетка Бебера. Нет, она ни о чем не думала. Когда мы оставались с ней вдвоем, без любопытных слушателей, она спешно просила у меня даровой консультации. В известном отношении это было даже лестно.
– Вы знаете, доктор, вам могу это сказать как врачу, Бебер паршивый мальчишка… Он балуется. Я заметила это уже месяца два тому назад. И понять не могу, кто мог научить его такой гадости! Ведь я его прекрасно воспитала… Я ему запретила это делать. Не слушается…
– Скажите ему, что он от этого сойдет с ума, – подал я классический совет.
Бебер, который слышал, о чем мы говорим, был недоволен.
– Я не балуюсь, это Гага мне предложил…
– Ну, вот видите, я так и знала, – сказала тетка. – Эта семья Гага, знаете, на пятом этаже. Они все развратники. Говорят, что дедушка бегал за укротительницами. Скажите, пожалуйста, на что это похоже – за укротительницами!.. Скажите, доктор, вы не могли бы, пока вы здесь, прописать ему какую-нибудь микстуру против этого баловства…
Я шел за ней в швейцарскую, чтобы прописать Беберу антипорочную микстуру. Я был очень ласков со всеми, я сам это знал. Никто мне не платил. Я давал даровые консультации, в особенности из любопытства. И напрасно. Люди мстят за услуги, которые им оказываешь. Тетка Бебера пользовалась, как все, моей гордой бескорыстностью. Я распускался, врал. Я шел за ними. Мои клиенты ныли, с каждым днем овладевая мной все больше, делали со мной что хотели. В это же время мне показывали одно уродство за другим, все, что они прятали в лавочке своей души и не показывали никому другому, кроме меня. За эту мерзость нельзя заплатить достаточно дорого. Но они скользили у меня меж пальцев, как гладкие змеи.
Когда-нибудь, если я проживу достаточно долго, я расскажу про все.
Погодите, сопляки! Позвольте мне только быть с вами любезным в течение еще нескольких лет. Не убивайте меня еще. С подобострастным и безоружным видом я расскажу про все. И уверяю вас, что вы тогда начнете отступать, как те слюнявые улитки, которые в Африке приходили гадить в мою лачугу. Я сделаю вас еще более утонченно трусливыми, до того гнусными, что вы, может быть, от этого наконец подохнете!
– Она сладкая? – спрашивал Бебер про микстуру.
– Не надо сладкой, – давала мне наставления тетка, – для такой дряни. Он не заслужил, чтобы она была сладкой, и потом он и так уже достаточно у меня сахара ворует! У этого нахала все пороки. Он кончит тем, что зарежет собственную мать!
– У меня нет матери, – возразил Бебер сухо и не теряясь.
– Дерьмо! – сказала тогда тетка. – Я тебя выдеру, если ты будешь мне возражать.
И она пошла за кнутом. Но он уже удрал на улицу. «Развратница!» – кричал он ей из коридора.
Тетка краснеет и возвращается ко мне. Молчание. Мы переводим разговор на другую тему.
– Может быть, стоило бы вам, доктор, зайти к даме в бельэтаже на улице Шахтеров… Это бывший служащий нотариуса, ему о вас говорили… Я ему сказала, что вы очень ласковый с больными, доктор.
Я сейчас же понимаю, что она врет, тетка. Ее любимый доктор – Фролишон. Она его рекомендует, где только может, а меня ругает при каждом удобном случае. Моя гуманность вызывает в ней животную ненависть. Ведь она сама животное – не следует этого забывать. Но Фролишон, которым она восхищается, заставляет ее платить наличными, тогда она обращается ко мне за консультациями так, мимоходом. Значит, раз она меня рекомендовала, это, должно быть, что-нибудь бесплатное или же за этим кроется какое-нибудь грязное дело.
Уходя, я все-таки вспоминаю о Бебере.
– Надо гулять с ним, – говорю я ей, – он недостаточно гуляет, этот ребенок…
– Куда же мы пойдем? Мне ведь далеко от дому отойти нельзя…
– Хоть до парка гуляйте с ним, по воскресеньям.
– Ну, а в парке еще больше народу и пыли, чем здесь. Все друг на друге сидят.
Ее замечание правильно. Я думаю, какое бы другое место ей предложить.
Робко предлагаю кладбище.
Кладбище Гаренн-Ранси – это единственное место в нашем районе, где на сравнительно большом пространстве растут деревья.
– Верно! Я совсем об этом не подумала, можно будет туда сходить. Будешь ходить со мной гулять на кладбище, Бебер?.. Приходится его спрашивать, доктор, потому что насчет прогулок тоже упрям, как осел.
Бебер как раз ничего не думает по этому поводу. Но мысль понравилась тетке, и этого достаточно. Кладбище – ее слабое место, как у всех парижан. Кажется, что по этому поводу она даже начинает мыслить. Она взвешивает все «за» и «против». На Земляных валах очень много хулиганья… В парке, несомненно, слишком много пыли. В то время как на кладбище положительно недурно. И потом публика, которая бывает там по воскресеньям, обыкновенно публика вполне приличная и умеющая себя вести… К тому же очень удобно то, что на обратном пути, если идти по бульвару Свободы, магазины открыты по воскресеньям и можно купить все, что надо.
И в заключение:
– Бебер, поди проводи доктора к мадам Анруй на улицу Шахтеров. Ты знаешь ведь, где живет мадам Анруй, Бебер?
Бебер найдет что угодно, лишь бы пошататься.
Между улицей Вантрю и площадью Ленина стоят одни доходные дома. Подрядчики завладели всем, что еще оставалось от полей и лесов. За последним газовым фонарем начинались пустыри.
Между доходными домами плесневеют еще кой-какие уцелевшие домишки в четыре комнаты с большой печкой в коридоре внизу. Правда, ее редко топят из экономии. Сыро, печка дымит. Это домишки рантье.
Рантье, которые здесь сохранились, люди небогатые, особенно эти Анруйи, к которым меня послали. Но все-таки кой-какое состояньице у них есть.
Когда заходишь к Анруйям, то в нос ударяет запах дыма, уборной и кухни. Они только что выплатили последнюю сумму за свой домик. Это значило, что позади пятьдесят лет экономии. Зайдешь к ним – и сразу чувствуешь, что с ними что-то неладно. А неладно с ними, оказывается, то, что они за пятьдесят лет ни разу не истратили ни одного су, о котором не пожалели бы. Они приобрели свой дом за счет тела и духа своего, как улитка. Но улитка это делает, не зная того.
Анруйи не могли прийти в себя от удивления, что они прожили всю свою жизнь только для того, чтобы нажить себе дом, они были как люди, которые были замурованы и которых только что освободили. У людей, которые вытаскивают из тюремного подземелья, должно быть, довольно чудной вид.
Анруйи думали о том, чтобы купить себе дом, еще до свадьбы. Сначала по отдельности, а потом вместе. Они отказывались думать о чем-нибудь другом в течение полувека, и когда жизнь заставляла их думать о другом, например, о войне, и в особенности о сыне, они от этого просто хворали.
Когда они молодоженами приехали в свой домик, у каждого из них были уже десятилетние сбережения. Домик был не достроен. Он находился еще среди полей. Над кроватью и в первом этаже висела фотография, снятая в день свадьбы. За мебель в их спальне тоже было заплачено, и даже уже давным-давно. Все счета, оплаченные за десять, двадцать, сорок лет, сколотые вместе, лежали в верхнем ящике комода, а приходно-расходная книжка в полном порядке – внизу, в столовой, в которой никто никогда не ел. Анруй может вам все это показать, если вы хотите. Он проверяет счета по субботам в столовой. Обедают они всегда на кухне.
Все это я узнал постепенно от них, от других и от тетки Бебера. Когда с ними ближе познакомился, они мне сами рассказали, что они больше всего на свете боятся, как бы их единственный сын, который занимается коммерцией, не обанкротился.
В течение тридцати лет эта мысль мешала им спать, будила по ночам. Подумайте только, сколько в этой отрасли было кризисов за двадцать лет! Может быть, просто нет другой такой плохой, ненадежной отрасли.
Они раз навсегда отказались от мысли давать кому бы то ни было взаймы. Из принципа и чтобы сыну осталось наследство и дом. Вот как они рассуждали: сын их – парень серьезный, но давать ему деньги нельзя – он может запутаться в делах…
Когда у меня спрашивали мое мнение, я со всем соглашался. Моя мать тоже занималась коммерцией: мы зарабатывали много горя и немножко хлеба. Словом, я тоже не любил коммерции. Что дать деньги взаймы этому неосторожному сыну в случае какой-нибудь срочной оплаты опасно, мне сразу было понятно. Мне не надо было это объяснять. Отец Анруй служил письмоводителем у нотариуса на Севастопольском бульваре в течение пятидесяти лет. Вот почему он знал столько рассказов о том, как растрачиваются состояния. Он мне рассказал несколько очень интересных историй, прежде всего как разорился его собственный отец и он оттого не мог стать учителем, а после окончания гимназии был принужден сразу поступить письмоводителем. Такие вещи не забываются.
Наконец они выплатили всю сумму за дом, и им нечего было больше беспокоиться о своем обеспечении: им шел тогда шестьдесят шестой год.
И как раз тогда Анруй вдруг начал чувствовать какое-то недомогание, то есть он его чувствовал уже давно, но ему некогда было об этом думать, потому что он был занят мыслью о выплате денег за дом. Когда с этой стороны дело было закончено, решено и подписано, он начал задумываться над своим странным недомоганием. Что-то вроде головокружения, и в ушах какие-то паровозные свистки.
Тогда он начал покупать газету: теперь ведь он мог себе это позволить. В газете как раз было описано все, что Анруй чувствовал в своих ушах. Тогда он купил лекарство, которое рекламировалось в газете, но недомогание его продолжалось, даже как будто усилилось. Ухудшилось, может быть, только оттого, что он о нем думал. Все-таки они пошли вместе на консультацию в лечебницу. Доктор сказал им, что это «давление крови».
Это определение их испугало. Но, в сущности, эта навязчивая мысль пришла как раз вовремя. Сколько он себе крови испортил за эти годы из-за дома и сроков платежей по счетам сына, что вдруг освободилось какое-то место. Теперь, когда врач заговорил с ним о «давлении», он стал прислушиваться, как кровь пульсирует у него в ушах. Он даже вставал по ночам и щупал свой пульс, неподвижно стоя в темноте около кровати, чувствуя, как все тело его мягко содрогается при каждом ударе сердца. Он думал, что это смерть; он всегда боялся жизни, но теперь он всегда связывал свой страх со смертью, с «давлением», как он раньше связывал его с мыслью о том, что он не сможет заплатить за дом.
Он всегда был несчастлив, не меньше, чем теперь, но все-таки он должен был спешно найти какую-нибудь новую причину, чтобы быть несчастным. Это вовсе не так легко, как кажется. Просто сказать «я несчастлив» – этого еще недостаточно. Нужно еще себе доказать, бесповоротно в этом убедиться. Он хотел только одного: найти вескую, уважительную причину для своего страха. Доктор говорил, что его давление равняется двадцати двум. Двадцать два – это не пустяк! Доктор показал ему дорогу к смерти.
Знаменитого сына почти никогда не было видно. Раз-другой, под Новый год. Да теперь, кстати, он мог приходить или не приходить – одалживать все равно было больше нечего. Оттого он больше почти никогда не приходил, сынок.
Мадам Анруй я узнал гораздо позже. Она ничем не страдала, она не боялась смерти, даже своей собственной, которую она не могла себе представить. Она жаловалась только на свой возраст, на самом деле не очень над ним задумываясь, а только лишь оттого, что все так делают, а также на то, что жизнь «дорожает». Главная работа была исполнена: за дом заплачено. Для того чтобы быстрее заплатить по последним векселям, она даже начала пришивать пуговицы к жилетам для какого-то большого магазина. А когда надо было сдавать работу по субботам, в автобусе, во втором классе, всегда бывали скандалы, и как-то раз вечером ее даже ударили. Ударила иностранка, первая иностранка, с которой она за всю жизнь говорила и на которую наорала.
Раньше, когда воздух еще гулял вокруг дома, стены его были более или менее сухи, но теперь он был окружен высокими доходными домами и все в нем пахло сыростью, даже на занавесках выступали пятна плесени.
Когда дом был приобретен, мадам Анруй в течение целого месяца расплывалась в улыбке, была приятна, просветлена, как монашенка после причастия. Она даже сама предложила Анруйю:
– Ты знаешь, Жан, начиная с сегодняшнего дня мы будем покупать газету каждый день, теперь это можно себе позволить…
Она вспомнила о нем, о своем муже, потом она оглянулась вокруг себя и вспомнила наконец и о его матери, о своей свекрови. И тогда она снова стала серьезной, как до выплаты. Все начиналось сначала, потому что за счет матери Анруйя можно было еще кое-что сэкономить, за счет этой старухи, о которой супруги почти никогда не говорили ни между собой, ни с другими.
Она жила в конце сада, в закутке, где собирались старые веники, старые клетки для кур и все тени от соседних домов. Она жила в чем-то низком, из чего она почти никогда не выходила. Даже просто передать ей еду – и то было сложно. Она никого не впускала в свое жилье, даже сына. Она говорила, что боится, как бы ее не убили.
Когда ее невестке пришла в голову мысль отложить еще немножко денег, она сначала намекнула мужу, чтобы посмотреть, как он к этому отнесется, что можно было бы поместить старуху к монашкам св. Винсента, которые принимают в свою богадельню ненормальных старух. Сын ее не ответил ни да, ни нет. В этот момент он был занят другим – шумом в ушах, который не прекращался. Он столько о нем думал, так к нему прислушивался, что наконец решил, что этот ужасный шум, конечно, будет мешать ему спать. И на самом деле, вместо того чтобы спать, он прислушивался к свисткам, барабанам, мурлыканью… Это была новая пытка. Он занимался этим весь день и всю ночь. Он стал каким-то средоточием шумов.
Но все-таки постепенно, через несколько месяцев, страх износился, его стало недостаточно, чтобы заниматься только им. Тогда он стал ходить на рынок Сент-Уан с женой. Говорят, что рынок Сент-Уан самый дешевый в районе. Они уходили с утра на весь день, потому что надо было обо всем поговорить – и о ценах, и о том, на чем бы еще сэкономить. К одиннадцати часам вечера у себя дома на них нападал страх, что их убьют. Страх вполне естественный. Он боялся меньше, чем жена. Он больше думал о шуме в ушах, когда наступал тот час, в который улица затихает.
– Этак мне никогда не заснуть, – повторял он громко, чтобы еще больше себя напугать. – Ты не можешь себе представить, что это такое!
Но она никогда и не пробовала ни понять, что это значило, ни представить себе, что его так изводит.
– Ведь слышишь ты хорошо? – спрашивала она его.
– Да, – отвечал он.
– Что ж, тогда все прекрасно! Тогда ты лучше подумал бы о своей матери, которая нам так дорого стоит, и о том, что жизнь дорожает с каждым днем. И что ее комната – это сплошной навоз!..
К ним приходила прислуга на три часа в неделю, она стирала на них; это была единственная их посетительница за несколько лет. Она также помогала мадам Анруй стелить постель, и, надеясь на то, что служанка будет повторять это всем и каждому, мадам Анруй, переворачивая с ней тюфяки, неизменно в течение десяти лет говорила ей возможно громче:
– Мы никогда дома денег не держим.
Это должно было служить указанием и предостережением для предполагаемых воров и убийц.
Перед тем как подняться к себе в комнату, они тщательно запирали все двери, проверяя друг друга. Потом они шли в сад, чтобы посмотреть, горит ли у свекрови лампа. Это было признаком того, что она еще жива. Ну и изводила же она масла! Никогда не тушила лампы! Она также боялась убийц, боялась своих детей. За двадцать лет, которые она там провела, она ни разу не открыла окна, ни зимой, ни летом, и никогда не тушила лампы.
Сын распоряжался ее деньгами, маленькой пенсией. Еду ставили около ее двери. Все шло хорошо. Но она была недовольна таким положением вещей, она вообще всем была недовольна. Не открывая двери, она орала на всех, кто только приближался к ее берлоге.
– Ведь это же не моя вина, что вы стареете, бабушка, – пробовала объясниться с ней невестка. – У вас бывают боли, как у всех пожилых людей…
– Сама пожилая! Негодяйка! Подлая! Ты хочешь меня на тот свет отправить!
Старуха Анруй бешено отрицала свой возраст.
Она даже защищалась против всего, что происходило вне ее лачуги, против всех попыток примирения и сближения. Она была уверена, что, если она откроет дверь, все злые силы ворвутся к ней, завладеют ею и что тогда все будет кончено раз и навсегда.
– В нынешнее время они все стали хитрить, – кричала она. – У них глаза на макушке, а рты только для того, чтобы врать!.. Вот они какие нынче!..
Разговор у нее был грубый; она научилась ему на рынке Тампль, она ходила туда с матерью-старьевщицей, когда была совсем молоденькой… Она принадлежала к тому поколению людей, которые еще не научились прислушиваться к приближению собственной старости.
– Я буду работать, если ты не отдашь мне моих денег! – кричала она невестке. – Слышишь, воровка? Я буду работать!
– Да ведь вы не можете, бабушка.
– Ах, вот как! Не могу! Ну-ка попробуй зайди-ка ко мне! Я тебе покажу, как я не могу!
И ее опять оставляли на некоторое время в ее закутке, в котором она отсиживалась. Но они все-таки во что бы то ни стало хотели мне ее показать; для этого меня и позвали. Чтобы она приняла нас, надо было пустить в ход целую сложную махинацию. И потом, по правде сказать, я не совсем понимал, что им от меня нужно. Консьержка, тетка Бебера, сказала, что я такой ласковый, такой любезный, такой снисходительный доктор. Они хотели узнать, могу ли я успокоить старуху одними лекарствами. Но чего они на самом деле еще больше хотели, особенно невестка, – это чтобы я раз и навсегда засадил старуху в сумасшедший дом. Мы стучались к ней добрых полчаса, наконец она внезапно открыла и предстала перед нами, глядя на нас воспаленными глазами. Но взгляд ее бодро плясал над смуглыми щеками, взгляд, который овладевал вниманием и заставлял забыть остальное, доставляя какое-то невольное удовольствие, которое потом инстинктивно стараешься в себе удержать: молодость…
Старость покрыла ее веселыми побегами: так бывает со старыми деревьями.
Она была весела, старуха Анруй. Недовольна, грязна, но весела. Лишения, которые она терпела в течение двадцати лет, не отразились на ней. Наоборот, она защищалась от всего, что могло прийти извне, как будто холод, все страшное и смерть могли прийти только оттуда, а не изнутри. Казалось, что внутри себя она ничего не боится, что она абсолютно уверена в своем разуме, как в вещи неоспоримой, раз и навсегда решенной.
А я-то бегал за своим разумом, да еще вокруг света.
«Сумасшедшая», – говорили про старуху; это легко сказать: «Сумасшедшая!». За двенадцать лет она вышла из своего уголка не больше трех раз, вот и все! Может быть, у нее на то были свои причины…
Невестка все возвращалась к своему плану о сумасшедшем доме:
– Как вы думаете, доктор, ведь она сумасшедшая? Совершенно невозможно заставить ее выйти отсюда. Ведь это было бы очень полезно для нее, выходить изредка… Конечно, бабушка, это было бы полезно для вас. Не спорьте!.. Это было бы полезно, я вас уверяю!
Старуха, пока ее так уговаривали, качала головой, упрямая, скрытная, дикая.
– Она не хочет, чтобы ею занимались… Она предпочитает делать свои дела по углам… Холодно у нее, и негде развести огонь… Ведь невозможно, чтобы это так продолжалось! Не правда ли, доктор, это невозможно?
Я делал вид, что не понимаю. Анруй остался дома около печки, он предпочитал не знать, что мы там замышляем, его жена, мать и я.
Тогда старуха рассердилась:
– Отдайте мне мое имущество, и я уйду от вас… У меня есть на что жить… И вы никогда больше ничего не услышите обо мне… Раз навсегда!
– У вас есть на что жить? Бабушка, разве можете вы жить на три тысячи франков в год, подумайте!.. Жизнь подорожала с того раза, как вы отсюда выходили… Не правда ли, доктор, было бы гораздо лучше, если бы она поселилась у монашек, как ей советуют? Монашки о ней заботились бы. Они очень милые…
Но перспектива отправиться к монашкам была ей отвратительна.
– К монашкам?! К монашкам?! – сразу запротестовала она. – Я никогда не была у монашек! Может, мне заодно уж и к попу сходить, а? Если у меня не хватит денег, то я буду работать…
– Работать? Бабушка, где же вам? Доктор, вы только послушайте! Работать! В ее возрасте! Скоро восемьдесят лет! Это сумасшествие, доктор! Кому же она нужна? Да вы с ума сошли, бабушка!
– С ума сошла?!. Дрянь паршивая!..
– Послушайте, доктор, она уже начинает бредить, оскорблять меня! Ну как же можно держать ее у себя?
Старуха круто повернулась в мою сторону, почуяв новую опасность.
– Откуда он может знать, сошла ли я с ума или нет? Что, он мне в голову влезет? Или в твою? Убирайтесь вы оба! Уходите от меня!.. Вы хуже любой заразы! Сыну моему врач нужен больше, чем мне. У него и зубов-то больше нет, а какие были хорошие, когда за ним ухаживала я! Идите, идите! Убирайтесь ко все чертям оба! – И она захлопнула за нами дверь.
Она подглядывала за нами, пока мы шли через двор. Когда мы были достаточно далеко, она опять начала смеяться. Она была довольна, что так хорошо защищалась.
Вернувшись с неудачного набега, мы застали Анруйя все еще около печки, спиной к нам. Жена его продолжала приставать ко мне с вопросами все о том же. У нее была хитрая, маленькая, бурого цвета головка. Когда она говорила, локти ее не отделялись от тела. Она никогда не жестикулировала. Она все-таки обязательно хотела, чтобы этот медицинский визит не прошел зря, чтобы он послужил на чему-нибудь…
Жизнь все дорожала. Пенсии свекрови не хватало. Невозможно вечно беспокоиться о том, что старуха умрет из-за недостатка ухода. Или что она устроит пожар. Подожжет своих блох и свои нечистоты… Вместо того чтобы отправиться в приличную богадельню, где за ней будет уход.
Так как я делал вид, что согласен с ними, они стали еще любезнее со мною, они обещали хвалить меня во всем околотке. Если бы я только согласился им помочь… пожалеть их… освободить от старухи!.. Бедная старуха, живет в таких условиях и почему-то не хочет отказаться от такой жизни!..
– Ведь павильончик ее можно было бы сдать, – внес предложение муж, совсем очнувшийся.
Об этом он не должен был говорить при мне. Жена наступила ему под столом на ногу. Он не понимал – почему.
В то время как они ругались между собой, я себе представлял ту тысячу франков, которую мог бы получить за одно только свидетельство о том, что старуха – сумасшедшая. Им как будто этого очень хотелось… Тетка Бебера, очевидно, внушила им доверие ко мне, она им, должно быть, рассказала, что во всем Ранси нет доктора, который нуждался бы больше моего. Что со мной ничего не стоит сговориться… Конечно, Фролишону такого дела не предложили бы. Он был человеком порядочным!
Я совсем ушел в свои размышления, как вдруг в комнату, в которой происходил заговор, ворвалась старуха. Можно было подумать, что она что-то подозревает. Ну и сюрприз! Она собрала лохмотья своей юбки на животе и давай нас крыть, так вот, с задранной юбкой. Она нарочно пришла для этого из сада.
– Жулик, – кричала она мне прямо в лицо. – Можешь убираться к чертям, я уже раз тебе сказала!.. Зря сидишь!.. Не пойду к сумасшедшим! И к монашкам тоже не пойду, говорю тебе! Говори и ври сколько влезет!.. Тебе со мной не справиться, продажная душа!.. Эти подлюги раньше меня туда попадут! Грабят старую женщину… И ты тоже, каналья, скоро в тюрьму попадешь, недолго жить придется!
Мне решительно не везло. В кои веки можно было бы разом заработать тысячу франков. Я не стал просить за визит.