355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Фердинанд Селин » Путешествие на край ночи » Текст книги (страница 11)
Путешествие на край ночи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Путешествие на край ночи"


Автор книги: Луи Фердинанд Селин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Старательно подгоняя самого себя, я потерял, пока мы шли по этим однообразным коридорам, весь апломб, который у меня еще был, когда я бежал из карантина. Я измочалился, как измочалилась моя халупа под африканским ветром в потоках теплой воды. Здесь происходила схватка между мной и целым потоком незнакомых ощущений.

Вдруг мальчишка без предупреждения остановился и повернулся на каблуке. Мы пришли. Я ударился о дверь: это была моя комната, большая коробка со стенами из черного дерева. Лишь на столе немножко света опоясывало робкую зеленоватую лампу. «Директор гостиницы доводит до сведения гостя, что он может рассчитывать на полное к нему внимание со стороны директора, который будет лично заботиться о развлечениях гостя во время его пребывания в Нью-Йорке». Это объявление, положенное на самом виду, еще усугубило мою тоску.

Когда я остался один, я почувствовал себя еще хуже. Вся эта Америка навалилась на меня, задавала мне огромные вопросы и досаждала мне мерзкими предчувствиями в самой моей комнате.

Испуганный, я лежал на кровати и для начала старался привыкнуть к темноте. Стены периодически сотрясались от грохота. Здесь проходило надземное метро. Как снаряд, летел поезд между двумя улицами, наполненный трясущимся рубленым мясом, рвался от квартала к кварталу по призрачному городу. Я лежал в совершенной прострации. Прошел обеденный час, настало время ложиться спать.

Я ошалел главным образом от этого бешеного метро. По другую сторону двора-колодца в стене зажглось одно окно, потом два, потом десятки. От меня было видно, что происходит в некоторых из них. Супружеские пары ложились спать. Американцы как будто устают не меньше нашего. У женщин были очень полные и очень бледные бедра, по крайней мере у тех, которых мне было видно. Почти все мужчины, перед тем как лечь, брились, куря сигару.

В кровати они снимали сначала очки, потом вынимали фальшивые зубы, клали их в стакан, на виду. Казалось, что оба пола не имеют друг к другу никакого отношения, совсем как на улице. Нечто вроде крупных ручных животных, привыкших скучать.

Только всего две пары без особого увлечения занялись при свете тем, чего я ожидал. Остальные женщины ели в кровати конфеты, в то время как их мужья брились. Потом все потушили свет.

Грустное зрелище – люди, которые ложатся спать: видно, что им наплевать на все происходящее, хорошо видно, что они не стараются понять, как и почему. Им все равно. Ничто не мешает им спать, этим толсторожим, необидчивым устрицам, кто бы они ни были, американцы или еще кто. У них всегда спокойная совесть.

Я видел слишком много неясных дел, чтобы быть довольным. Я знал слишком много и недостаточно много. «Надо выйти на улицу, – говорил я себе, – выйти еще раз. Может быть, ты встретишь Робинзона». Конечно, это была совершенно идиотская мысль, лишь предлог, чтобы выйти на улицу еще раз, тем более что я вертелся на кровати и никак не мог заснуть. В таких случаях даже заниматься онанизмом не помогает, нисколько не развлекает. И наступает настоящее отчаяние.

Хуже всего то, что начинаешь спрашивать себя, будут ли завтра силы, чтобы продолжать делать то, что делал накануне и уже столько времени до этого; где взять силы для всех идиотских хлопот, для тысячи безнадежных проектов, попыток выбраться из подавляющей нищеты, попыток неизменно тщетных, и все это для этого, чтобы лишний раз убедиться, что судьба неприступна, что все равно опять сорвешься и будешь лежать под стеной в страхе перед завтрашним днем, все более ненадежным, все более мерзким.

Может быть, это возраст подстерегает нас, предатель, и грозит нам. Замолкла в нас музыка, под которую плясала жизнь, вот и все. Вся молодость умерла где-то там, в конце света, в тишине истины. И куда идти, спрашиваю я вас, когда уже нет при себе необходимой дозы безумия? Истина это бесконечная предсмертная агония. Истина этого мира – смерть. Нужно выбирать: умереть или врать. Я никогда не мог бы покончить с собой.

Значит, лучше всего было выйти на улицу: маленькое самоубийство. У каждого свои способы, свой метод, чтобы приобрести сон и жратву. Надо было выспаться и вернуть необходимые силы, чтобы на следующий день заработать свой насущный хлеб.

Я кое-как оделся и добрался в несколько обалдевшем состоянии до лифта. Мне пришлось еще раз пройти по вестибюлю мимо прелестных загадок с соблазнительными ногами и нежными, строгими лицами. В сущности, богини, вышедшие на промысел богини! Можно было бы попробовать сговориться. Но я боялся, что меня арестуют. Осложнение! Почти все желания бедняка наказываются тюрьмой.

И улица втянула меня. Толпа была теперь уже не та. Эта толпа была смелее, продолжая все так же стадно идти по тротуарам, как будто эта толпа пришла в менее суровую страну, в страну развлечений, страну вечернюю.

Люди шли в сторону висящих вдалеке, в ночи, огней, разноцветных змей. Они прибывали из всех примыкающих улиц. «Сколько эта толпа тратит, – думал я, – только на одни носовые платки, например, или на шелковые чулки! И даже на одни папиросы! И подумать только, что можно гулять посреди этих денег, и у вас от этого не прибавится в кармане ни одного су, даже для того, чтобы что-нибудь съесть. Отчаяние берет, когда подумаешь, до какой степени люди защищены друг от друга. Как дома…»

Я тоже потащился в сторону огней: кино, и рядом еще одно, и потом еще одно, и так по всей улице. Перед каждым из них от нас отваливался большой кусок толпы. Я выбрал кино, где на выставленных фотографиях были сняты женщины в рубашках, и – Боже мой, какие бедра! А выше – очаровательные головки!..

В кинематографе было приятно, тепло. Огромный орган, нежный, как в церкви, но в натопленной церкви, орган, как бедра. Будто окунаешься в теплую воду. Стоило отдаться своему чувству, и можно было бы поверить, что свет подобрел и сам уже тоже почти начинаешь добреть.

Тогда в темноте рождаются сны, они зажигаются, как мираж двигающихся огней. То, что происходит на экране, никогда не бывает вполне живым, остается какое-то большое место для снов и мертвых. Нужно торопиться, чтобы набраться побольше снов, чтобы перейти через жизнь, ожидающую на улице, протянуть еще несколько дней среди зверств людей и вещей. Среди снов выбираешь те, которые лучше всего согревают душу. На меня лучше всего действуют сны скабрезные. Не надо зазнаваться, надо от чуда брать то, что можешь унести. Блондинка с незабываемой грудью и затылком прервала молчание экрана песней, в которой речь шла об одиночестве. Я готов был заплакать вместе с ней.

В «Laugh Calvin» портье, несмотря на то, что я ему поклонился, не пожелал мне спокойной ночи, как это делается у нас, но теперь мне было наплевать на презрение портье.

В моей комнате, едва я закрыл глаза, блондинка из кино снова запела, и на этот раз для меня одного, свою горестную песнь. Я как будто помогал ей уснуть, и мне как будто удавалось… Теперь я был не совсем один… Невозможно спать одному…

В Америке экономно питаться хлебом с сосиской; это недорого и удобно, оттого что продается на каждом углу. Питаться в бедном квартале меня вполне устраивало, но не видеть больше тех чудесных созданий для богатых было тяжело. Тогда не стоило и есть.

Между тем энергия все еще не возвращалась ко мне. В Африке я познакомился с довольно грубым родом одиночества, но чувство изолированности в американском муравейнике обещало дать еще более угнетающие результаты.

Я всегда боялся опустошения, отсутствия серьезной причины для того, чтобы продолжать существовать. В настоящий момент я находился перед несомненным фактом моего собственного небытия. В этом окружении, слишком отличном от того, в котором сложились мои мелкие привычки, я немедленно растворился. Я просто чувствовал, что перестаю существовать. Таким образом я открыл, что, как только со мной перестали говорить о привычных вещах, ничто уже не мешало мне погрузиться в неотразимую скуку, в какую-то сладковатую, ужасающую душевную катастрофу. Отвратительно.

Накануне полного безденежья я все еще продолжал скучать так глубоко, что никак не мог принять какое бы то ни было решение. По натуре своей мы так легкомысленны, что только развлечения могут на самом деле помешать нам умереть. Что касается меня, то я цеплялся за кинематограф с отчаянной страстью.

Выходя из бредовых сумерек моей гостиницы, я продолжал ходить по городу. Я бродил по улочкам около реки, еще по другим улочкам. Измерения их становились вполне нормальными, то есть с тротуара, на котором я находился, можно было бы разбить все стекла здания напротив.

Кухонный чад висел над этими кварталами, магазины ничего не выставляли: так много там крали. Все это мне напоминало окрестности моего госпиталя в Вильжюиве, даже кривоногие дети на тротуарах и шарманки. Я бы охотно остался здесь, но бедняки тоже не могли меня накормить, а все время видеть их чрезмерную нужду – пугало меня. И потому в конце концов я опять угодил в верхний город. «Подлец, – говорил я себе тогда. – Истинно говорю, нет в тебе добродетели». Приходится мириться с тем, что с каждым днем узнаешь себя немного лучше, раз не хватает энергии покончить раз навсегда с хныканьем.

Я даже не решался проверить, сколько у меня оставалось денег. «Только бы Лола не была как раз сейчас в отъезде… – думал я. – И потом, захочет ли она меня принять? Сколько я у нее спрошу для начала, пятьдесят или сто долларов?» Я колебался, я чувствовал, что наберусь храбрости, только если еще раз хорошенько высплюсь и поем. А потом, если это первое предприятие удастся, я сейчас же пущусь на поиски Робинзона, то есть сейчас же, как только ко мне вернутся силы. Робинзон был настоящим человеком, не то что я! Человеком решительным, смелым. Уж он давно, небось, знает все ходы и выходы в Америке! Может быть, он знал также, каким образом приобретаются энергия и спокойствие, которых мне так не хватало…

Когда у меня в кармане осталось только три доллара, я выложил их на ладонь и смотрел, как они играют при свете реклам на Тайм-сквер, удивительной маленькой площади, где реклама брызжет над толпою, занятой выбором кинематографа. Я подыскал себе дешевый ресторан и зашел в одну из тех рационализированных столовых, где количество прислуги минимально, а пищевой ритуал упрощен до точной меры естественной потребности.

У входа вам дается поднос, и вы становитесь в очередь. Ожидание. Соседки, очень приятные кандидатки на обед, молчат…

«Странное должно быть чувство, – думал я, – когда можно себе позволить подойти к одной из этих барышень с точеным и кокетливым носиком. Мадемуазель, – можно было бы ей сказать, – я богат, очень богат… Скажите мне, что могло бы доставить вам удовольствие…»

Тогда все сейчас же становилось просто, божественно просто, все, что было еще так сложно за минуту до этого. Все преображается, и чудовищно враждебный мир сейчас же клубком сворачивается у ваших ног, послушный и бархатистый. Может быть, тогда же теряешь изнуряющую привычку мечтать об удачниках, раз у самого то же самое в руках. Жизнь людей неимущих – лишь сплошной отказ во всем, а хорошенько познать и отказаться можно только от того, что имеешь. Что касается меня, то я столько перепробовал, столько сменил мечтаний, что у меня в сознании дул сквозняк: до того оно все потрескалось и расстроилось самым отвратительным образом.

Пока что я не смел завести с молодыми девушками самый безобидный разговор. Я послушно и тихо держал поднос. Когда пришла моя очередь, я подошел к фаянсовым чашкам, наполненным колбасами и горохом, и взял все то, что мне выдали. Столовая была так опрятна, что я чувствовал себя на мозаике пола, как муха на молоке.

Подавальщицы, вроде больничных сиделок, стояли за макаронами, рисом, компотом. У каждой была своя специальность. Я взял то, что раздавали самые милые. К сожалению, они не улыбались посетителям. Получив свою порцию, надо было идти садиться. Держа перед собой поднос, продвигаешься маленькими шажками, как по операционной зале.

Но если посетителей заливали таким ярким светом, если нас на минуту вырвали из обычной тьмы, свойственной нашему положению, то это входило в заранее обдуманный план. У владельца были свои соображения.

Мне никак не удавалось спрятать ноги под столиком, который достался мне, они вылезали со всех сторон. Мне бы очень хотелось деть их куда-нибудь, оттого что по другую сторону окна стояли и смотрели на нас люди, которых мы только что покинули на улице. Они стояли в очереди и ждали, когда мы кончим жрать, чтобы занять наши места. Именно для того, чтобы у них разыгрался аппетит, нас так хорошо и выгодно освещали, мы служили живой рекламой. На клубнике моего пирожного играли такие световые блики, что я не решался проглотить его.

От американской коммерции некуда податься.

Сквозь ослепительный блеск этих огней и мое смущение я все-таки заметил, что мимо меня бегает взад и вперед хорошенькая подавальщица. Я решил не пропустить ни одного из ее очаровательных движений.

Когда она подошла ко мне, я начал делать ей знаки, как будто я ее узнаю. Она посмотрела на меня без всякого удовольствия, как на зверя, но все-таки с некоторым любопытством. «Вот первая американка, – подумал я, – которой пришлось обратить на меня внимание».

Докончив мое лучезарное пирожное, я должен был уступить место другому. Тогда, немного спотыкаясь, вместо того, чтобы пойти по прямой дороге, которая вела к выходу, я расхрабрился и, не обращая внимания на человека у кассы, который ждал нас всех с нашими монетами, направился в сторону белокурой девы.

Все двадцать пять подавальщиц на своих постах за дымящейся едой одновременно сделали мне знак, что я ошибаюсь, что я заблудился. Я заметил сильное движение среди людей, стоящих в хвосте по другую сторону окна, и те, которые должны были сесть за мой столик, остановились в нерешительности. Я нарушил порядок вещей.

Все вокруг громко удивлялись. «Верно, опять какой-нибудь иностранец!» – говорили они.

Хороша ли, плоха ли, но у меня была своя идея: я не хотел лишиться красотки, которая мне подавала. Она посмотрела на меня, тем хуже для нее. Мне надоело быть одному. Довольно мечтать: симпатии! близости!

– Мадемуазель, вы меня мало знаете, но я вас уже люблю. Хотите выйти за меня замуж?..

Вот что сказал я ей, вполне прилично. Ответа ее я так и не услышал, потому что гигантский страж, тоже весь в белом, появился как раз в этот момент и выбросил меня на улицу, точно, просто, без ругательства, без грубости, выбросил в ночь, как собаку, которая нагадила.

Все произошло по всем правилам, мне нечего было возразить.

Я пошел по направлению к «Laugh Calvin».

В моей комнате все те же грохот и гром вдребезги разбивали эхо; ураганом издалека неслось на нас метро, унося с собой при каждом новом шквале акведуки и с ними целый город, а совсем снизу подымались бессвязные механические призывы и потом – мягкий рокот толпы в движении, колеблющейся, всегда скучной, всегда продолжающей свой путь, и снова колеблющейся, снова возвращающейся. Вся эта большая человеческая каша города.

Оттуда, где я был, сверху, можно было кричать им что угодно. Я пробовал. Они все были мне противны. У меня не хватало смелости сказать им это днем в лицо, но там, где я находился, я ничем не рисковал, и я крикнул им: «На помощь! На помощь!» Только чтобы посмотреть, какое это на них произведет впечатление. Никакого! И ночью, и днем люди толкают перед собой жизнь, как тачку. Жизнь заслоняет от людей все. В своем обычном шуме они ничего не слышат. Плевать им! И чем больше город и чем он выше, тем более им наплевать. Я вам говорю: я пробовал. Не стоит!

Исключительно из-за денег, из-за острой необходимости в них я стал разыскивать Лолу. Не будь этой жалкой необходимости, я бы предоставил ей стареть и перестать существовать, не поинтересовавшись этой стервой. В общем, она поступила со мной – когда я вспоминал прошлое, это не оставляло сомнений – с довольно отвратительной бесцеремонностью.

С большими трудностями я разыскал ее на двадцать третьем этаже 77-й улицы. Совершенно поразительно, до чего люди, у которых вы собираетесь просить помощи, вам противны. У нее в квартире было богато, и именно в том роде, в котором я ожидал.

Я заблаговременно начинил себя большими дозами кинематографа и морально чувствовал более или менее в порядке, кое-как выбравшись из того состояния упадка, против которого я бился с момента приезда в Нью-Йорк. Первый момент нашей встречи был менее невыносим, чем я думал. Она как будто даже не очень удивилась, увидев меня, ей это было только немножко неприятно.

В качестве предисловия я попробовал завести безобидный разговор на темы, взятые из нашего общего прошлого, конечно, в самых осторожных выражениях, упоминая совсем между прочим, и не настаивая, о войне в качестве одного из эпизодов. Тут я дал маху. Она слышать больше не хотела о войне. Это ее старило. Обиженная, она мне немедля ответила, что она не узнала бы меня на улице: до того я сморщился, распух, превратился в собственную карикатуру. Мы обменялись любезностями в этом роде. Эта дрянь, может быть, думала меня обидеть такого рода пустяковинами. Я даже не стал отвечать на ее гаденькие дерзости.

В ее обстановке не было никакой особенной прелести, но она была приятна, во всяком случае, выносима – так мне показалось после моего «Laugh Calvin».

Быстро составленное богатство всегда производит впечатление чего-то магического. Мне ужасно нравилось смотреть, как женщины меняют кожу, и я отдал бы мой последний доллар консьержке Лолы, только б она согласилась осведомить меня о том о сем.

Но в доме не было консьержки. Во всем городе вообще не было консьержек. Застав Лолу врасплох и в новом окружении, я почувствовал к ней отвращение, и мне хотелось бы поиздеваться над вульгарностью ее успеха, ее тщеславия, пошлого и отвратительного, но у меня не было данных… Эта зараза немедленно передалась памяти о Мюзин, и она стала мне так же враждебна и гадка. У меня тогда не было необходимых данных, чтобы вовремя и окончательно освободиться от всякой снисходительности, настоящей и будущей, к Лоле. Жизнь заново не переделаешь.

Но продолжаю рассказывать. Лола, значит, двигалась по комнате, легко одетая, и тело ее мне все-таки казалось еще желанным. Роскошное тело – это всегда какая-то возможность насилия, драгоценного, непосредственного, интимного вторжения в самое сердце богатства, роскоши, и это окончательно, без отдачи.

Может быть, она только и ждала этого жеста, чтобы прогнать меня. Но голод внушал мне осторожность. Сначала поесть бы! И потом она бесконечно рассказывала разные разности из своей жизни. Я ей признался, что мне придется зарабатывать себе на пропитание, и что в этом отношении мне даже приходится очень спешить, и что я был бы очень признателен ей, если бы она могла рекомендовать меня какому-нибудь хозяину… между ее знакомыми… Но главное – поскорей… Я удовольствовался бы самым маленьким жалованьем… И я продолжал расточать перед ней много безобидных любезностей и вздора. Она отнеслась довольно холодно к этому, очевидно, недостаточно скромному предложению. Она сейчас же меня обескуражила: она абсолютно никого не знает, кто мог бы дать мне работу или помочь мне, ответила она. Поневоле мы опять заговорили о жизни вообще и о ее жизни, в частности.

Так сидели мы и шпионили друг за другом духовно и физически, когда раздался звонок. И почти сейчас же четыре намазанные, зрелые, дебелые женщины ввалились в комнату. Мясо, драгоценности, фамильярность. Лола довольно неотчетливо представила им меня и, заметно смущенная, старалась увести их, но они ничего не хотели понять, сразу же все вместе занялись мною и начали мне рассказывать все, что они знали о Европе. Европа – старый сад, переполненный ненужными эротическими, скупыми безумцами! Они знали наизусть знаменитый публичный дом Шабане и Отель дез’Энвалид.

Что касается меня, то я ни разу не был ни тут, ни там. Первый стоил слишком дорого, второй находился слишком далеко от меня. Я ответил им автоматическим припадком патриотизма, еще более нелепым, чем это бывало обычно. Я с живостью заметил, что их город меня положительно приводит в отчаяние.

– Это что-то вроде неудавшейся ярмарки, – сказал я им, – от которой просто тошнит и от которой почему-то все-таки настойчиво стараются добиться толка….

Разглагольствуя таким деланным и условным образом, я попутно замечал, что не одна только малярия является причиной моего морального и физического упадка. К ней прибавлялась перемена привычек: надо было научиться распознавать новые лица в новом кругу, изучать новую манеру говорить и врать.

Новая страна, новые люди вокруг, которые двигаются немножко иначе, исчезновение некоторой доли тщеславия, гордости, которая потеряла смысл, исчезновение привычного эха – этого достаточно для того, чтобы голова пошла кругом, чтоб начались сомнения и чтоб вечность разверзлась перед вами, несчастная маленькая вечность, в которую вы падаете…

Путешествовать – значит искать эту безделицу, это головокружение для болванов.

Лолины гостьи очень веселились, слушая мою бурную исповедь. Они наговорили мне, что я и такой, и этакий, но я не все понял: они говорили на непристойном и умильном американском наречии. Патетические кошки!

Когда вошел негр-лакей и подал чай, мы замолчали.

Одна из гостий все-таки оказалась наблюдательнее остальных, так как она очень громко заявила, что у меня озноб и что, должно быть, я страдаю от необычайной жажды. Меня всего трясло, но мне все-таки очень понравилось то, что подали к чаю. Можно сказать, что эти сандвичи буквально спасли мне жизнь.

Разговор перешел на сравнительные достоинства парижских публичных домов, но я не принимал в нем участия. Красавицы отведали еще разных сложных напитков, после чего, окончательно разгорячившись и разоткровенничавшись, они заговорили о «браках». Несмотря на то, что был очень занят сандвичами, краем уха я слышал, что дело шло о каких-то особенных браках, между существами весьма юными, браках, с которых дамы получали какие-то проценты.

Лола заметила, что этот разговор меня очень занимает и что я внимательно слушаю. Она довольно сурово на меня посмотрела. Она больше не пила. Мужчины, с которыми была знакома Лола, американцы, не были любопытны. Я с трудом удерживался от явного допроса, тысячи вопросов вертелись у меня на языке.

Наконец гости ушли, тяжело ступая, возбужденные алкоголем и подбодрившиеся сексуально…

Как только они вышли за дверь, Лола стала с раздражением ругать их. Эта интермедия ей очень не понравилась. Я ничего не отвечал.

– Настоящие ведьмы! – продолжала она ругаться.

– Откуда вы их знаете? – спросил я.

– Это давнишние подруги…

Она не собиралась откровенничать со мной.

По некоторой надменности в отношении к Лоле мне показалось, что эти женщины в каком-то кругу имеют преимущество перед Лолой и пользуются несомненно большим авторитетом.

Лоле нужно было съездить в город, но она предложила мне подождать ее и, если я еще голоден, что-нибудь съесть в ее отсутствие. Так как я покинул «Laugh Calvin», не заплатив по счету, и не собирался вернуться туда по понятной причине, то я очень обрадовался разрешению побыть в тепле еще несколько минут, перед тем как выйти на улицу – и на какую улицу, о боги!

Как только я остался один, я направился по коридору в ту сторону, откуда появлялся негр. По дороге в лакейскую мы встретились, и я пожал ему руку… Он доверчиво отвел меня на кухню, прекрасное помещение, гораздо более разумное и нарядное, чем гостиная.

Он сейчас же начал плевать на блестящие плитки пола, плевать, как это умеют только негры, далеко, обильно, безупречно. Я тоже плюнул из вежливости, как умел. Мы сразу же разоткровенничались. Я узнал, что у Лолы катер-салон на реке, два автомобиля на шоссе, погреб и в нем напитки со всего света. Она получала каталоги из больших магазинов Парижа. Он без конца повторял эти скудные сведения, и я перестал его слушать.

Я дремал около него, и давно прошедшие времена проходили передо мной, времена, когда Лола бросила меня в Париже, времена войны. Но негр вдруг опять засуетился. В припадке новой дружбы он начал пичкать меня пирожными, нашпиговывал мне карманы сигарами. Наконец он со всяческими предосторожностями вынул из ящика круглую запломбированную массу.

– Бомба! – провозгласил он в неистовстве.

Я отскочил.

– Либерта! Либерта! – радостно вопил он.

Он положил все на место и опять великолепно сплюнул. Какое волнение! Он ликовал. Его смех заразил меня.

Когда Лола вернулась наконец, она застала нас вместе в гостиной, очень веселыми, в облаках табачного дыма. Она сделала вид, что ничего не замечает. Негр немедленно смылся, а меня она увела к себе в комнату.

Она мне показалась бледной и печальной. Где она была? Становилось поздно. Настал тот час, когда американцы бродят как потерянные, потому что жизнь вокруг них замедляет ход. Это час полупризнаний. Им надо торопиться, если хочешь воспользоваться им. Лола старалась создать настроение, задавая мне вопросы, но тон, которым она расспрашивала о моей жизни в Европе, ужасно меня раздражал.

Она не скрывала, что считает меня способным на какую угодно гадость. Это предположение не обижало меня, оно только меня стесняло. Она, конечно, предчувствовала, что я пришел к ней за деньгами, и вполне естественно, что одного этого факта было достаточно, чтобы вызвать в нас враждебное друг к другу чувство. Все эти ощущения бродят где-то неподалеку от убийства. Мы отделывались общими фразами, я делал все от меня зависящее, чтобы все это не завершилось окончательной ссорой. Она между прочим поинтересовалась моими любовными похождениями и не оставил ли я где-нибудь, бродяжничая, ребенка, которого она могла бы усыновить. Странная мысль! Мысль усыновить ребенка была ее последним увлечением.

Она довольно наивно воображала, что неудачник в моем роде, должно быть, разбросал своих незаконных отпрысков под всеми небесами. У нее было много денег, призналась она мне, и она чахла от невозможности посвятить свою жизнь воспитанию ребенка. Она прочла все сочинения на тему о деторождении, особенно те, которые говорят о материнстве восторженно лирически, которые, если усвоить их целиком, навсегда отнимают у вас охоту любить. У каждой добродетели есть своя омерзительная литература.

Ей хотелось пожертвовать собой для маленького существа. Я же мог предложить ей только свое крупное существо, которое внушало ей отвращение. В сущности, успехом пользуются только хорошо поданные неудачи, те, которые действуют на воображение. Наш разговор не клеился.

– Вот что, Фердинанд, – предложила она мне наконец, – довольно разговаривать, поедем на другой конец Нью-Йорка; я хочу навестить одного мальчика, которым я занялась. Мне это доставляет удовольствие, только мать меня раздражает…

Странная это была минута. По дороге, в машине, мы разговорились о ее негре.

– Он показывал вам свои бомбы? – спросила она.

Я признался, что он подвергнул меня этому испытанию.

– Знаете, Фердинанд, этот маньяк совсем не опасен. Он заряжает бомбы моими старыми счетами… Когда-то, в Чикаго, было другое дело… Тогда он был членом страшного тайного общества освобождения черной расы. Мне говорили, что это были ужасные люди… Власти ликвидировали эту банду, но у моего негра осталось пристрастие к бомбам… Он никогда не кладет в них порох… С него довольно одного сознания… В сущности, он артист… Он никогда не перестанет заниматься революцией. Но я держу его оттого, что он мне прекрасно служит. И, в общем, он, может быть, честнее тех, которые не делают революции…

После чего она снова вернулась к своей мании усыновления.

Хлестал дождь, сгущая ночь вокруг нашей машины, скользящей по длинной полосе гладкого цемента. Все было враждебно и холодно, даже ее рука, которую я все-таки крепко держал в своей.

Ничто нас не соединяло. Мы подъехали к дому, не имеющему ничего общего с домом Лолы. В квартире второго этажа нас поджидал мальчик лет десяти и его мать. В обстановке с претензией на стиль Людовика XV пахло кухней. Ребенок сел на колени к Лоле и нежно ее поцеловал. Мне показалось, что и мать очень нежна с Лолой, и пока Лола разговаривала с мальчиком, я постарался увести мать в соседнюю комнату.

Когда мы вернулись, мальчик репетировал с Лолой какое-то па, которое он разучивал в консерватирии.

– Надо было бы, чтобы он брал частные уроки, – решила Лола. – Я смогу, может быть, показать его моей подруге Вере из театра «Глобус». Из этого ребенка может что-нибудь выйти.

После этих ласковых слов мать разразилась слезливой благодарностью. В то же время она получила маленькую пачку зеленых долларов, которые она спрятала за вырез платья, как любовную записку.

– Мальчик мне нравится, – объяснила мне в заключение Лола, когда мы очутились снова на улице, – но приходится терпеть мать, а я не люблю слишком хитрых матерей… И потом мальчишка все-таки слишком испорчен… Мне бы хотелось найти привязанность другого рода… Я хотела бы ощутить чисто материнское чувство… Вы меня понимаете, Фердинанд?

Ради жратвы я пойму все что угодно, тогда у меня не разум, а резина…

Ужас, до чего она привязалась к этой мысли о чистоте! Когда мы проехали еще несколько улиц, она меня спросила, где я буду ночевать. Я ей ответил, что если я не разживусь сейчас несколькими долларами, то я нигде не буду ночевать.

– Хорошо, – сказала она, – проводите меня до дому, я дам немного денег, потом вы можете идти, куда хотите.

Она очень хотела отделаться от меня сейчас же ночью, поскорее. Это было логично. «Если все будут продолжать толкать меня вперед, в ночь, я, может быть, куда-нибудь и докачусь, – говорил я себе. – Это утешение. Не унывай, Фердинанд, – подбадривал я себя, – тебя так долго будут отовсюду выгонять, что ты наконец найдешь какой-нибудь трюк, которого эти подлецы очень испугаются, трюк этот находится, должно быть, где-нибудь на краю ночи. Оттого-то они туда и не ходят, на край ночи!»

После этого мы совсем охладели друг к другу. Наконец машина замедлила ход. Лола пошла вперед, к дверям.

– Входите, – сказала она, – идите за мной!

Опять гостиная. Мне было интересно, сколько она мне даст, чтобы отделаться от меня. Она рылась в сумочке, оставленной на каком-то стуле. Я услышал оглушительный шорох бумажек. Какая минута! Во всем городе не было ничего, кроме этого шума. Я был так смущен, что спросил ее, сам не знаю почему и совсем некстати, как поживает ее мать, про которую я забыл.

– Моя мать больна, – заметила она и обернулась; чтобы посмотреть мне в лицо.

– Где она сейчас?

– В Чикаго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю