Текст книги "Путешествие на край ночи"
Автор книги: Луи Фердинанд Селин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
– Ты что же, ревнуешь к нему, что ли? – спросил он, все-таки немного удивленный, этот балда.
– Нет, я не ревную к нему, но я тебя слишком люблю, мой Леон, я хочу, чтобы ты принадлежал мне целиком. Я не хочу делиться… Кроме того, теперь, когда я тебя люблю, он для тебя не компания. Он слишком испорчен… Ты понимаешь? Скажи мне, что ты меня обожаешь, Леон! И что ты меня понимаешь.
– Я тебя обожаю…
– Хорошо!
Мы вернулись в Тулузу в тот же вечер.
Случилось это через два дня. Я все-таки должен был уехать, и как раз когда я кончал складывать вещи, чтобы ехать на вокзал, я слышу, что перед домом что-то кричат. Слушаю… Меня спешно вызвали в подземелье… Я не видел, кто меня зовет. Но, судя по голосу, это было очень срочно. Я должен был спешно явиться туда.
– Что там? Пожар? – отвечаю я, чтобы не мчаться сломя голову.
Было часов семь, как раз перед обедом. Мы решили проститься на вокзале. Так было удобнее для всех, потому что старуха возвращалась домой позже обычного: она как раз сегодня ожидала паломников в склеп.
– Скорее, доктор! – настаивал голос на улице. – С мадам Анруй случилось несчастье!
– Ладно, ладно! – говорю я. – Сейчас иду. – И оправившись: – Идите вперед, – прибавил я, – скажите им, что я сейчас иду… Бегу… Только штаны надену.
– Это очень срочно, – настаивал голос опять. – Она без сознания, говорю вам. Она разбила себе голову. Она провалилась между ступеньками подземелья.
«Все в порядке!» – подумал я про себя, слушая этот интересный рассказ. Долго думать мне было незачем. Я прямо полетел на вокзал. Для меня все было ясно.
Я все-таки успел на поезд в семь пятнадцать в последнюю минуту.
Мы не попрощались.
Когда Парапин меня увидел, он первым долгом заметил, что у меня плохой вид.
Я объяснил ему, какое там со мной случилось дело, и в то же время высказал ему мои подозрения. Он вовсе не был убежден в том, что я правильно поступил…
Но нам некогда было обсуждать этот вопрос: мне надо было срочно искать работу, надо было сейчас же принять меры. Некогда было рассуждать, терять время. У меня осталось от сбережений сто пятьдесят франков, и я не знал, куда мне деваться и где устроиться. В «Тарапуте»? Там больше никого не нанимали. Кризис. Вернуться в Гаренн-Ранси? Попробовать вернуть прежнюю клиентуру? Но это только на самый худой конец, с отвращением. Ничто так быстро не гаснет, как священный огонь.
Это он, Парапин, помог мне наконец. Он нашел для меня местечко в сумасшедшем доме, в котором он работал уже несколько месяцев.
Дела шли еще довольно хорошо. В этом доме Парапин занимался не только тем, что водил сумасшедших в кино, он, кроме того, заведовал искрами. В определенное время, два раза в неделю, он вызывал настоящие магнетические бури над головами нарочно собранных в запертой темной комнате меланхоликов. В сущности, это было нечто вроде духовного спорта и реализации прекрасной идеи доктора Баритона, хозяина Парапина. Кстати сказать, этот хозяин-выжига принял меня на очень маленькое жалованье, заключив контракт с пунктами вот этакой длины, все в его пользу, конечно. В сущности, хозяин, как всякий другой.
Нам почти ничего не платили в его лечебнице, но нас неплохо кормили и давали отличную постель. Можно было также развлекаться с сестрами милосердия.
В полдень мы собирались по обычаю за столом вокруг Баритона, нашего хозяина, психиатра с нашивками, бородкой клином, короткими упитанными ляжками, очень милого, если не считать бережливости – вопрос, в котором он выказывал себя с тошнотворной стороны всякий раз, как на то представлялся предлог и случай.
Его психиатрическая лечебница в Виньи-на-Сене никогда не пустовала. Ее называли «Домом отдыха» на объявлениях, потому что она стояла в большом саду, где наши сумасшедшие гуляли в хорошую погоду. Они гуляют странно, балансируя головами, как будто они все время боятся, споткнувшись, растерять содержимое головы. В головах болтались всякие уродливые, подпрыгивающие вещи, которыми они страшно дорожили.
Сумасшедшие говорили с нами о своих духовных сокровищах, либо испуганно кривляясь, либо покровительственно и сверху вниз, как очень могущественные, педантичные начальники.
Сумасшествие – это обыкновенные человеческие мысли, но накрепко запертые в голове. Мир не проникает в голову, и этого достаточно. Запертая голова – это озеро без реки, вонища.
В начале моего стажа Баритон за столом регулярно делал философские выводы из нашего случайного растрепанного разговора. Он любил разговоры почти что болезненно, чтобы они были веселые, спокойные, разумные. Он не хотел останавливаться на помешанных. У него была к ним инстинктивная антипатия. Наши рассказы о путешествиях приводили его в восторг. Ему все было мало. С моим приходом Парапин был отчасти освобожден от болтовни. Я попал как раз вовремя, чтобы развлекать хозяина во время еды. Баритон ел, громко чавкая. По правую руку от него всегда сидела его десятилетняя дочка Эме. Что-то безжизненное, серое.
Между Парапином и Баритоном происходили трения. Но Баритон не был злопамятен, если только человек не вмешивался в доходы его предприятия.
Иногда дикие крики врывались в столовую, но причины этих криков были всегда незначительные. Кстати, они всегда быстро прекращались. Все это кончалось без особых скандалов и тревог, теплыми ваннами и бочками микстуры Тебанк.
Вспоминая теперь всех сумасшедших, которых я видел у папаши Баритона, я не могу усомниться в том, что существует другая реализация сущности нашего темперамента, кроме войны и болезни, этих двух бесконечностей кошмара.
В лечебнице у нас были больные на все цены. Самые роскошные жили в обитых войлоком комнатках стиля Людовика XV. Этих больных Баритон навещал каждый день, весьма дорого считая за визиты. Они его ждали. Время от времени он получал две-три здоровые пощечины, задолго обдуманные, потрясающие. Он сейчас же приписывал их к счету, как специальный курс лечения.
За столом Парапин был очень сдержан. Не то чтобы мои ораторские успехи в глазах Баритона его хоть сколько-нибудь обижали, наоборот, он как будто был менее озабочен, чем прежде, во времена микробов, и, в общем, был почти доволен. Нужно отметить, что он был очень напуган всеми этими историями с малолетними.
Приняв нас обоих в технический персонал, Баритон сделал выгодное дело: мы принесли ему не только нашу преданность, но также и развлечение, и отголоски авантюр, которые он любил и которых был лишен. Он часто выражал нам свое удовлетворение. В отношении к Парапину он был несколько сдержанней. Он всегда был немножко не в своей тарелке с Парапином.
– Парапин… Видите ли, Фердинанд, – признался он мне как-то, – он русский.
Быть русским для Баритона было так же непростительно, как быть диабетиком или негритосом. Начав говорить на эту тему, которая была у него на душе уже много месяцев, он начинал в моем присутствии и для моего личного потребления ужасно сильно шевелить мозгами.
Из принципа я соглашался с хозяином. Я не сделал больших практических успехов за время моего трудного существования, но я все-таки научился добрым принципам этикета рабства. Благодаря этому мы с Баритоном в конце концов стали приятелями. Я не противоречил ему и мало ел за столом. В общем, приятнейший ассистент, экономный и нисколько не честолюбивый, ничем не угрожавший.
Вот уже двадцать лет, как Баритон старается удовлетворить обидчивое самолюбие родственников своих больных. Родственники отравляли ему существование. Он всегда терпелив и уравновешен, но у него на сердце остались старые залежи прогорклой ненависти по отношению к родственникам. В те времена, когда я жил с ним бок о бок, он был окончательно выведен из терпения и тайком, упрямо старался тем или иным способом освободиться, отделаться раз навсегда от тирании родственников. Каждый из нас по-своему старается избавиться от своих тайных мучений, и каждый из нас для этого пользуется, смотря по обстоятельствам, какой-нибудь хитроумной лазейкой. Счастливы те, которые довольствуются публичными домами.
Что касается Парапина, он как будто был очень доволен избранной им дорогой молчания. А Баритон – я это понял только позже – серьезно задумывался над тем, удастся ли ему когда-нибудь отделаться от родственников, от подчинения им, от тысячи отвратительных пошлостей, в общем, отделаться от самого себя. Ему так хотелось совершенно новых вещей, что он вполне созрел для бегства… Но он, который считал себя благоразумным, приобрел свободу при помощи скандала, которого следовало бы избежать. Я постараюсь рассказать позже, на досуге, как это произошло.
Что касается меня, то тогда работать у него ассистентом было для меня вполне приемлемо.
Рутина лечения была совсем неутомительной, хотя, конечно, время от времени становилось немного не по себе: после слишком длинного разговора с моими пансионерами у меня начиналось что-то вроде головокружения; как будто обыкновенными фразами, невинной речью они уводили меня слишком далеко от моего привычного бреда. На мгновение я не знал, как оттуда выбраться, и не заперли ли меня незаметно и навсегда с их безумием.
Так проходили дни от сомнения к сомнению, и наступило четвертое мая. Я так себя замечательно чувствовал в тот день, что это было просто чудо. Пульс 78. Как после хорошего завтрака.
И вдруг все закружилось. Я стараюсь удержаться. Все превращается в желчь. У людей становятся странные лица. Мне начинает казаться, что они корявы, как лимоны, и еще злее, чем раньше. Я, должно быть, неосторожно забрался слишком высоко, на самую вершину здоровье и оттуда снова упал перед зеркалом, чтобы страстно следить за тем, как стареешь.
В общем, я бы предпочел сейчас же вернуться в «Тарапут». Тем более что Парапин перестал разговаривать со мной. Но со стороны «Тарапута» я себе все напортил. Тяжело, когда ваша единственная нравственная и материальная опора – ваш хозяин, особенно когда он психиатр и когда вы не очень уверены в своей голове. Нужно терпеть. Молчать. Все, что нам оставалось, – это говорить о женщинах; это была неопасная тема, благодаря которой я еще изредка мог его позабавить. В этом отношении он доверял моему опыту, моей компетенции…
Было бы неплохо, если бы Баритон чувствовал ко мне некоторое презрение. Хозяин всегда более спокоен, когда у его служащих есть какой-нибудь порок. Существо, которое вам служит, должно быть низко, плоско, призвано к неудачам. Таким можно платить мало, как и платил нам Баритон. В случаях острой скупости работодатели делаются подозрительными и беспокойными. Баритону было бы на руку, если б меня разыскивала полиция. Таким образом он был бы уверен в моей преданности.
Кстати, я давно отказался от чего бы то ни было, похожего на самолюбие. Это чувство всегда мне казалось недосягаемым в моем положении; самолюбие было слишком большой роскошью для моих средств. Я принес его в жертву раз навсегда и чувствовал себя отлично.
Теперь все, что мне было нужно, – это сохранить сносное физическое равновесие. Все остальное меня действительно больше не трогало. Но мне все-таки было трудно пережить некоторые ночи, особенно когда воспоминания о том, что случилось в Тулузе, не давали мне спать по целым часам.
Я не мог заставить себя перестать воображать всякого рода драматические последствия падения старухи Анруй в яму с мумиями. Тогда страх подымался из кишок, хватал меня за сердце, и оно билось, пока я не выскакивал совсем из кровати и не начинал ходить взад и вперед по комнате.
Баритон никогда не спрашивал меня про мое здоровье.
– Наука и жизнь составляют пагубную смесь, Фердинанд. Никогда не лечитесь, поверьте мне… Всякий вопрос, заданный телу, превращается в брешь. Это значит – положить начало беспокойству, неотступным мыслям…
Таковы были его любимые простецкие биологические принципы. В общем, он хитрил.
– С меня довольно того, что известно! – говорил он часто, для того чтобы пустить мне пыль в глаза.
Он никогда не говорил со мной о деньгах, но тем больше он думал о них про себя.
Изредка в лечебнице подымалась тревога по поводу его дочки Эме. Вдруг, когда собирались обедать, ее не оказывалось ни в саду, ни в ее комнате. Что касается меня, то я всегда боялся, что ее найдут разрезанной на куски где-нибудь в кустах. Наши сумасшедшие шлялись повсюду, и с ней могло случиться что угодно. Уже несколько раз ее чуть было не изнасиловали. Тогда начинались крики, холодные души, разъяснения без конца. Сколько ей не запрещали ходить по некоторым слишком тенистым аллеям, ребенок возвращался именно туда, в темные уголки. Отец каждый раз драл ее за это, да так, что она должна была бы это запомнить. Но ничего не помогало. Я думаю, что ей все это нравилось.
Днем Баритон отличался мелочной и придирчивой деятельностью, которая утомляла всех его окружающих. Каждое утро ему приходила в голову какая-нибудь новая, плоская и практическая мысль. Целую неделю мы размышляли о том, как заменить ролики бумаги в уборной пакетами той же бумаги. Наконец было решено, что мы дождемся распродажи и тогда пойдем по магазинам. После этого появилась новая забота – по поводу фланелевых жилетов… Носить их на рубашке или под рубашкой?.. А в чем принимать английскую соль?..
Парапин избегал этих прений, погружаясь в глубокое молчание. У меня не было его полного безразличия. Наоборот, я не умел не отвечать. Я не мог заставить себя не спорить без конца о сравнительных преимуществах какао и кофе с молоком… Он меня околдовывал своей глупостью.
Но мир памяти мосье Баритона, этого подлеца! В конце концов мне все-таки удалось его уничтожить. Для этого понадобилось немало умственного напряжения.
Так шло время, месяцы, довольно, в сущности, мило – пожаловаться не могу, – но вдруг Баритону пришла в голову новая блестящая мысль.
Он, должно быть, уже давно задумывался над тем, как бы меня за те же деньги использовать больше и лучше. И наконец он придумал.
Раз как-то после завтрака он высказался. Во-первых, нам подали целую миску клубники со сливками, мой любимый десерт. Мне это сейчас же показалось подозрительным. И действительно, только я успел проглотить последнюю ягоду, как он атаковал меня.
– Фердинанд, – начал он, – не согласились ли бы вы дать несколько уроков английского языка моей дочке Эме? Что вы по этому поводу думаете? Я знаю, что у вас великолепное произношение. А в английском языке главное – это произношение, не правда ли?.. Кстати, Фердинанд, не хочу вам льстить, но вы всегда так любезны.
– С удовольствием, мосье Баритон, – отвечаю я, застигнутый врасплох.
И тут же было решено, что с завтрашнего утра начну давать уроки английского языка Эме.
Это продолжалось много недель. С этих уроков английского языка началось смутное, подозрительное время; происшествия сменялись, и ритм их не имел ничего общего с ритмом обыкновенной жизни.
Баритон хотел присутствовать на уроках, на всех уроках, которые я давал дочке. Несмотря на все мои старания, английский язык нисколько не прививался бедной маленькой Эме. В сущности, ее совсем не интересовало, что значат эти новые слова. Она хотела бы, чтобы ей позволили обходиться теми французскими словами, которые она уже знала и трудности и удобства которых могли с избытком прослужить ей всю жизнь.
Но отец вовсе не собирался оставить ее в покое.
– Я хочу сделать из тебя современную девушку, дитя мое, – подгонял он ее без конца в виде утешения. – Я достаточно настрадался из-за незнания английского языка, когда имел дело с иностранной клиентурой… Не плачь, моя доченька! Слушай мосье Бардамю; он такой терпеливый, такой любезный. И когда ты научишься делать языком the, я тебе обещаю подарить ни-ке-лированный велосипед.
Но Эме совсем не хотелось учиться делать ни the, ни enough. Вместо нее the, enough, заодно и другие успехи делал хозяин, несмотря на свой южный акцент и свою манию логики, очень неудобную для английского языка. Мало-помалу маленькая Эме перестала принимать участие в наших разговорах, ее оставляли в покое. Она мирно вернулась к себе в облака, не требуя объяснений. Она не научится английскому языку – вот и все. Все для Баритона.
Вернулась зима. Наступило Рождество. В туристских агентствах вывесили объявление об обратных билетах в Англию по удешевленному тарифу. Я даже зашел в одно из них справиться о цене.
За столом я между прочим упомянул об этом Баритону. Сначала он не проявил интереса, как будто пропустил эту справку мимо ушей. Я даже думал, что он о ней совсем забыл, когда как-то вечером он сам об этом заговорил и попросил принести ему, когда представится случай, все справки.
Правду сказать, Баритон уже больше не был похож на самого себя. Вокруг нас люди и вещи, фантастические, замедленные, теряли свою значительность, и даже окраска их, хорошо нам знакомая, приобретала подозрительную мечтательную мягкость.
Баритон только мимоходом все более и более вяло занимался административными делами лечебницы, несмотря на то, что он сам ее создал и в течение более тридцати лет страстно ею интересовался. Он целиком полагался на Парапина. Растущее смятение его мировоззрения, которое он еще стыдливо старался скрывать от посторонних, вскоре стало для нас очевидным, неоспоримым, физическим.
Гюстав Мандамур, полицейский в Виньи, с которым мы были знакомы, так как мы иногда поручали ему грубую работу по дому, существо, из всех однородных существ наименее прозорливое, которое мне случалось встречать, спросил меня как-то, не получил ли хозяин плохих вестей. Я его успокоил, как мог, но не совсем убедительно.
Все эти сплетни не интересовали Баритона. Единственное, что он требовал, – это чтоб ему не мешали ни под каким видом. В начале наших занятий мы, по его мнению, слишком бегло изучали толстую «Историю Англии» Маколея, капитальный труд в шестнадцати томах. По его распоряжению мы начали его сначала и в очень подозрительном психическом состоянии. Глава за главой.
Баритон как будто все более и более был заряжен мышлением. Долго, полузакрыв глаза, повторял он наизусть текст Маколея с самым лучшим английским выговором из всех акцентов Бордо, которые я ему предоставил на выбор.
При авантюре Монмута, где все жалкое нашей пустой и трагической природы, так сказать, распоясывается перед вечностью, у Баритона начиналось головокружение; уже только тонкая нить связывала его с нашей обыкновенной судьбой, и он выпустил перила из рук… С этой минуты – я могу теперь в этом признаться – он уже был не от мира сего. Он больше не мог…
Под конец этого же вечера он попросил меня зайти к нему в его директорский кабинет. Я, правда, уже ждал, что он сделает мне сообщение о каком-нибудь героическом решении, например, что он немедленно уволит меня со службы. Вовсе нет. Его решение, совсем наоборот, было целиком в мою пользу. А так как мне очень редко случалось, чтобы судьба делала сюрпризы в мою пользу, то я прослезился. Баритон принял это проявление моего волнения за проявление горя, и настала его очередь меня утешить.
– Я думаю, что вы не будете сомневаться, если я дам вам слово, Фердинанд, что мне надо было больше, чем простое мужество, чтобы покинуть этот дом. Вы знаете меня, знаете, какой я домосед, и вот я уже почти старик, в сущности, и вся моя карьера была неутомимой, упорной, добросовестной проверкой медленных или быстрых козней… Каким образом дошел я за несколько месяцев до того, чтобы отвлечься от всего?.. И все же я душой и телом пришел в это благородное состояние отрешенности, Фердинанд. Хурей!.. [7]7
Ура!
[Закрыть]Как вы говорите по-английски. Мое прошлое чуждо мне. Я возрождаюсь, Фердинанд. Просто-напросто. Я уезжаю. Ни за что на свете я не изменю своего решения. Сомневаетесь ли вы теперь в моей искренности?
Я не сомневался больше ни в чем. Он был способен решительно на все. Я думал также, что было бы пагубно для него противоречить ему в его состоянии.
– Но этот дом, мосье Баритон, что с ним будет? Подумали вы об этом?
– Как же, Фердинанд. Я подумал об этом. Вы возьмете на себя управление на все время моего отсутствия. Вот и все… Ведь вы всегда были в великолепных отношениях с больными. Все отлично устроится, вот увидите, Фердинанд… А Парапин, поскольку он не может переносить разговоры, займется механикой, аппаратами и лабораторией. Он это дело знает. Таким образом все будет в порядке. Кстати, я перестал верить в необходимость чьего бы то ни было присутствия. С этой стороны я, видите ли, мой друг, тоже очень изменился.
И действительно, он был неузнаваем.
– А вы не опасаетесь, мосье Баритон, что ваш отъезд будет использован конкурентами в окрестностях? Какой смысл придадут они вашему благородному и добровольному изгнанию?
Эти предложения, должно быть, уже заставили его долго и мучительно думать. Они его еще смущали, и теперь он побледнел у меня на глазах…
Для дочери его Эме, этого невинного дитяти, это было довольно грубым ударом судьбы. Он отослал ее под опеку к одной из теток, в сущности, совершенно чужой, в провинцию. Таким образом, когда все интимные дела были ликвидированы, нам только оставалось, Парапину и мне, делать все от нас зависящее, чтобы управлять его делами и имуществом.
Плыви же, корабль, без капитана!
После таких откровенных признаний я мог себе позволить, так мне казалось, спросить у хозяина, в какую сторону он думает устремиться в поисках авантюр.
– В Англию, Фердинанд, – ответил он, не запнувшись.
Назавтра мы оба, Парапин и я, помогли ему собрать вещи. Паспорт со всеми его страничками и визами немного удивил его. До сих пор у него никогда не было паспорта. Ему сразу захотелось, чтобы ему дали их несколько. Мы сумели убедить его, что это невозможно.
Под конец его смутил вопрос о том, какие воротнички взять с собой в дорогу, крахмальные или мягкие, и сколько каждого сорта. Эта проблема занимала нас до отъезда из дома. Мы поспели на последний трамвай, идущий в Париж. У Баритона был с собой только легкий чемодан: он хотел повсюду и всегда быть налегке.
На перроне благородная высота подножек международных вагонов произвела на него впечатление. Он не решался подняться по этим величественным ступеням.
Мы протянули ему руки. Час настал. Раздался свисток, поезд отошел точно, минута в минуту. Наше прощание было грубо ускорено.
– До свидания, дети мои, – успел он еще сказать, и рука его отделилась от наших…
Рука его двигалась там, в дыму, в грохоте и уже в ночи по рельсам, все дальше, белая…
С одной стороны, мы не жалели, что он уехал, но все-таки после этого отъезда в доме стало ужасно пусто.
Во-первых, то, как он уехал, расстроило нас, несмотря ни на что. Мы спрашивали себя, не случится ли и с нами что-нибудь нехорошее.
Но долго над этим задумываться не пришлось, ни даже скучать. Не прошло и нескольких дней после того, как мы проводили Баритона на вокзал, как ко мне, специально ко мне, явился гость. Аббат Протист.
Ну и новостей у меня было для него! Каких новостей! Особенно о том, как великолепно нас бросил Баритон, уехавший кататься по туманам и льдам. Протист в себя не мог прийти от всего этого, и когда он наконец понял, в чем дело, единственное, что он отчетливо видел во всем этом, – это выгода, которая получалась для меня при таком положении вещей.
– Доверие вашего директора кажется мне весьма лестным для вас повышением, дорогой доктор, – повторял он без конца.
Как я ни старался его успокоить, разговорившись, он все твердил эту фразу, предсказывая мне блестящее будущее, замечательную медицинскую карьеру, как он это называл. Я не мог его остановить.
С трудом вернулись мы к серьезным вещам, к городу Тулузе, из которого он приехал накануне. Я, конечно, позволил ему в свою очередь рассказать все, что он знал. Я даже сделал вид, что удивлен, поражен, когда он сообщил о несчастном случае со старухой.
– Что вы! Что вы! – прервал я его. – Она скончалась? Да когда же это случилось?
Слово за слово ему пришлось все мне выложить.
Он не то чтоб действительно сказал, что это Робинзон столкнул старуху с ее лесенки, но он позволил мне это предположить. Она как будто и ахнуть не успела. Мы поняли друг друга… Нечего сказать, чисто сработано. С первого раза не вышло, но зато во второй раз уж он не промахнулся.
К счастью, во всем квартале в Тулузе Робинзона еще принимали за слепого. Поэтому никто не предполагал, что это не несчастный случай, правда, трагичный, но вполне понятный, если принять во внимание обстоятельства, возраст старой женщины и то, что это случилось в конце дня, когда она устала…
Больше я ничего не хотел знать. С меня было довольно и этого.
Но было трудно заставить его переменить разговор. Вся эта история его мучила. Он все возвращался к ней в надежде, что я напутаю, скомпрометирую себя… Пусть не надеется!.. Наконец он все-таки отказался от этой мысли, ему пришлось удовольствоваться рассказом о Робинзоне, о его здоровье, о его глазах. С этой стороны ему было гораздо лучше. Но настроение у него было плохое. Из рук вон плохое. Несмотря на внимательность, на привязанность обеих женщин, он безостановочно жаловался на свою судьбу, на жизнь.
Меня не удивляло то, что рассказывал поп. Я хорошо знал Робинзона. У него был грустный, неблагодарный характер. Но с еще большим недоверием я относился к аббату. Пока он мне все это рассказывал, я не пикнул. Все его старания и откровенности ни к чему не привели.
В сущности, Робинзон там у себя только о том и думал, как бы ему от всего этого отделаться, и если я правильно понимал ситуацию, его невеста и мать сначала были обижены, а потом испытывали горе, которое легко можно было себе представить. Вот что аббат Протист хотел мне рассказать. Все это, конечно, было довольно беспокойно, а что касается меня, то я твердо решил молчать и не впутываться ни за какие деньги во все их семейные делишки.
Наш разговор ни во что не вылился, и мы довольно холодно расстались у остановки трамвая. Когда я вернулся в лечебницу, у меня было неспокойно на душе.
Вскоре после этого визита мы стали получать первые вести от Баритона из Англии. Открытки. Мы узнали, что он приехал в Норвегию, и через несколько недель телеграмма из Копенгагена немного успокоила нас.
Прошли месяцы, осторожные месяцы, мутные, молчаливые. Кончилось тем, что мы совсем перестали вспоминать Баритона. Нам всем было как-то стыдно.
Потом вернулось лето. Невозможно было проводить все время в саду, наблюдая за больными. Чтобы доказать самим себе, что мы все-таки немного свободны, мы шли к берегу Сены, просто так, чтобы прогуляться.
Я часто сидел в мертвый послеобеденный час в трактирчике моряков, когда кот хозяина спокойно сидит в четырех стенах под синим небом выкрашенного масляной краской потолка.
Я тоже дремал там как-то после обеда, думая, что все меня забыли, и выжидая, чтобы все прошло.
Издали я увидел, что кто-то идет в мою сторону. Я не долго сомневался. Не успел он взойти на мост, как я его уже узнал. Это был сам Робинзон. Несомненно. «Он пришел за мной, – решил я сейчас же. – Поп дал ему мой адрес. Необходимо сейчас же от него отделаться».
Я тут же нашел, что он отвратителен, потому что мешает мне как раз в тот момент, когда я только что начинал восстанавливать свой маленький эгоизм. Люди остерегаются того, что идет к ним по дорогам, и они правы. Так вот, подошел он к трактиру. Выхожу. Он делает удивленное лицо.
– Откуда тебя несет? – спрашиваю я его нелюбезно.
– Из Гаренна, – отвечает он мне.
– Ну ладно, ты ел? – спрашиваю я.
Вид у него был такой, будто б он не ел, но он не захотел, чтоб я сразу заметил, что ему жрать нечего.
– Опять пошел шляться? – прибавил я.
Потому что – сейчас я в этом могу признаться – я вовсе не был рад ему. Мне не доставляло никакого удовольствия видеть его.
Парапин появился со стороны канала. Новое дело. Царапину надоело все время дежурить в лечебнице.
Правда, я уж очень распустился по части службы. Во-первых, что касается положения дел, и он, и я, мы бы дорого дали, чтобы знать, когда же он вернется, этот Баритон. Мы надеялись, что он скоро бросит гулять и опять возьмет в свои руки все свое барахло. Нам это было не по силам. Ни он, ни я не были людьми с честолюбием, и плевать мы хотели на будущее. Кстати, мы были не правы.
Нужно было отдать справедливость Парапину, он никогда не задавал никаких вопросов относительно коммерческих дел лечебницы, относительно моих отношений с клиентами, но я все-таки объяснял ему положение дел, так сказать, против его воли, и тогда говорил я один. В данном случае, с Робинзоном, было необходимо, чтоб он был в курсе дела.
– Я тебе уже рассказывал о Робинзоне, помнишь? – спросил я его в виде введения. – Знаешь, мой друг по фронту?.. Вспоминаешь теперь?
Я ему уже тысячу раз рассказывал про войну и про Африку, тысячу раз по-разному. Такая уж у меня была привычка.
– Так вот, – продолжал я, – Робинзон живой, пришел из Тулузы меня навестить. Мы все вместе пообедаем дома.
В сущности, приглашая от имени дома, я несколько смутился: я не имел на это права. И потом Робинзон вовсе не облегчил мне задачу. Уже по дороге он начал высказывать любопытство и беспокойство, особенно по адресу Парапина; его длинное, бледное лицо заинтересовало Робинзона. Сначала он принял его за сумасшедшего. С тех пор, как он узнал, где именно мы живем в Виньи, он повсюду видел сумасшедших. Я успокоил его.
– Ну, а ты, – спросил я, – нашел ли ты хоть по крайней мере работу, с тех пор как вернулся?
– Я буду искать…
Это было все, что он мне ответил.
– А глаза совсем поправились? Ты теперь хорошо видишь?
– Да, почти как раньше…
– Значит, ты теперь доволен? – говорю я.
Нет, он не был доволен. Из осторожности я с ним о Маделон не заговаривал. Это была слишком деликатная тема для нас. Мы довольно долго сидели за аперитивом, и я воспользовался этим, чтобы посвятить его в дела лечебницы и прочие подробности. Я никогда не умел заставить себя не трепаться. В общем, я мало чем отличался от Баритона. Обед прошел очень сердечно. После обеда я все-таки не мог просто выгнать его на улицу, Робинзона. Я тут же решил, что ему пока что поставят в столовой раскладную кровать. Парапин все еще не выражал своего мнения.
– Вот, Леон, – сказал я, – здесь ты можешь жить, пока не найдешь места.
– Спасибо, – ответил он просто.
И с этой минуты он каждое утро отправлялся на трамвае якобы в Париж, чтобы искать место коммерческого представителя.
На завод он больше идти не хотел, он хотел «представительствовать». Может быть, он очень старался найти место, но как бы то ни было, он его не находил.
Раз как-то вечером он приехал из Парижа раньше обыкновенного. Я еще был в саду, наблюдал за большим бассейном. Он пришел сюда, чтоб сказать мне два-три слова.