355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луи Фердинанд Селин » Путешествие на край ночи » Текст книги (страница 10)
Путешествие на край ночи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Путешествие на край ночи"


Автор книги: Луи Фердинанд Селин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

После часового пожара почти ничего больше не осталось… Несколько огоньков под дождем и несколько негров, которые ковыряли пепел длинными палками, и запах, свойственный всякому бедствию, запах, выделяемый при каждом поражении этого мира, – запах дымящегося пороха.

Теперь осталось только удирать. Вернуться в Фор-Гоно? Попробовать объясниться? Я колебался… Но недолго. Объяснить никогда ничего нельзя. Мир только и умеет давить вас, как спящего, когда он на вас переворачивается, как спящий, переворачиваясь, убивает блох на себе. Так умереть было бы глупо, сказал я себе, это значило бы умереть, как все. Доверять людям – это уже значит позволить немножко себя убить.

Я решил, несмотря на мое состояние, уйти в лес в том же направлении, что и Робинзон. Мы продвигались с трудом, тем более что негры несли меня на носилках, сшитых из мешков. Они с таким же успехом могли бы меня вытряхнуть в воду, когда мы переходили через лужу. Почему они этого не сделали? Это я узнал позже. Они также могли бы меня съесть, поскольку это в их обычаях.

Иногда, еле ворочая языком, я приставал к ним с вопросами. И всегда они мне отвечали: «Да, да». Хороший характер в общем.

Неплохие люди. Когда понос временно переставал меня мучить, у меня снова начиналась лихорадка. Просто невероятно, до чего я расхворался. У меня даже ослабло зрение, то есть я видел все в зеленом свете. Ночью, когда мы зажигали огонь, все звери мироздания окружали наш лагерь. Изредка под огромный, черный, не пропускающий воздуха навес над нами врывался крик: задушенный зверь, несмотря на свое отвращение к людям и огню, подползал совсем близко, чтобы пожаловаться им.

На четвертый день я даже больше не старался отличить правду от бреда, но все же, по всей вероятности, он существовал – так мне кажется сегодня, – этот бородатый белый, которого мы встретили утром на каменистом мысе, около слияния двух рек. Испанский сержант типа Альсида. Мы так долго шли по тропинкам, что наконец добрались до колонии Рио дель Рио: древнее владение кастильской короны. У этого бедного испанского вояки тоже была хижина. Мучением для него были красные муравьи. Они решили провести через его хижину путь своего ежегодного переселения и безостановочно шли уже второй месяц.

Я узнал от него, что столица Рио дель Рио называется Сан-Тапета, город и порт, знаменитый по всему побережью оборудованием галер дальнего плавания. Тропа, по которой мы шли, как раз туда и вела; надо было так вот и идти по этой дороге еще три дня и три ночи.

Я просил его, этого самого испанца, чтобы как-нибудь выправиться, главным образом чего-нибудь, что помогает против бреда. Ужас, до чего меня мучила голова! Но он и слышать ничего не хотел. Для колонизатора-испанца он оказался до странности африканофобом, до того, что отказывался пользоваться в уборной банановыми листьями и нарезал для этого случая целую кипу «Бюллетеня Астурии». Он так же, как и Альсид, не читал больше газет.

Он жил здесь со своими муравьями, мелкими причудами и старыми газетами уже третий год. Когда он кричал на своих негров, это была настоящая буря. Что касается крика, то Альсид рядом с ним совсем стушевался. Так он мне понравился, этот испанец, что я в конце концов отдал ему все мои консервы. В благодарность он сделал мне паспорт на прекрасной шероховатой бумаге с кастильским гербом и с такой витиеватой подписью, что у него ушло добрых десять минут на нее.

Не знаю, как мы добрались до Сан-Тапеты, но одно я помню твердо: по приезде меня немедленно сдали на руки патера, до того хилого, что его общество вернуло мне даже какую-то относительную бодрость.

Город Сан-Тапета лежал на скале у моря, до чего зеленого! Пышная картина, не сомневаюсь, если смотреть издалека, с моря, но вблизи то же, что и в Фор-Гоно. Негров моего каравана в минуту просветления я отослал. Они прошли такой огромный кусок леса и опасались, как говорили, за свою жизнь на обратном пути. Они заранее хныкали от этого, покидая меня, но у меня не было сил их жалеть. Я слишком много страдал и потел. Конца этому не было.

Насколько я помню, вокруг моей кровати днем и ночью собирались каркающие существа, живущие в этом городе. Патер поил меня настойкой из трав, длинный золотой крест качался на его животе, и в глубине его рясы, когда он подходил ко мне, громко звякали монеты.

Я думал, что это конец.

Люди, вещи и страны кончаются запахом. Каждая авантюра уходит через нос. Я закрыл глаза, потому что я действительно не мог их больше открыть. Едкий запах Африки мало-помалу уходил. Мне все труднее становилось вообразить эту тяжкую смесь гнилой земли и толченого шафрана.

Время, и еще время, потом какие-то удары, и потом толчки, равномерные, убаюкивающие.

Я еще лежал без сознания, но на чем-то, что двигалось. Я не сопротивлялся, меня рвало, и я опять просыпался и опять засыпал. Мы плыли по морю.

Редко случается, чтобы жизнь вернулась к вам, не поступив с вами тут же по-свински. Свинья, которую мне подложили люди из Сан-Тапеты, была не маленькая: воспользовавшись тем, что я находился в таком состоянии, они продали меня на галеру. Прекрасная галера, спору нет, с красивыми пурпурными парусами, вся раззолоченная, во всех тех местах, где находились офицеры, это был мягко выстланный пароход с прекрасным рыбьим жиром писанным портретом «Инфанты Комбитты» на носу.

Прежде мне объяснили, что она сама была патронессой судна, что ее королевское высочество охраняло наш пароход своим именем, своими грудками и своей королевской честью. Это было лестно.

Что же, думал я, в конце концов если б я остался в Сан-Тапете, без сомнения, сдох бы у этого патера, к которому меня поместили негры. Я был еще очень болен. Кружилась голова… Вернуться в Фор-Гоно? Дадут мне пятнадцать лет неминуемо из-за этих отчетов… А здесь чувствовалось движение, в нем крылась какая-то надежда… Все-таки, если подумать, отчаянный человек был этот капитан, который купил меня, даже если и за бесценок. И это как раз в тот момент, когда пароход уже снимался с якоря. Сделка была весьма рискованная для капитана: он мог на ней все потерять… Он рассчитывал на то, что морской воздух подействует на меня благоприятно. И он, конечно, выиграет на этом деле, оттого что я чувствовал себя много лучше.

Я еще бредил, но гораздо логичнее… Как только я открыл глаза, капитан стал часто навещать меня в моем закутке. На нем была шляпа с перьями. Таким он являлся мне.

Его ужасно смешило, когда я делал попытки приподняться с соломенного тюфяка, несмотря на то, что меня трясет лихорадка. И рвало меня.

Скоро, скоро вы сможете грести с остальными, – предсказывал он мне.

Это было очень мило с его стороны. Покатываясь от смеха, он благодушно щелкал меня, и даже не по заду, а по затылку. Он хотел, чтобы я тоже веселился, чтобы я радовался вместе с ним, что он сделал такое выгодное дело.

Кормили на корабле неплохо. Скоро, как и предсказывал капитан, у меня было достаточно сил, чтобы время от времени грести с остальными товарищами. Но я все время заговаривался, и там, где их было десять, я видел сто: умопомрачение.

Путь был не утомительный, мы почти все время шли под парусами, но не хуже обыкновенного воскресного вагона третьего класса. Кроме того, на галере было гораздо безопаснее, чем на «Адмирале Брагетоне». Мы плыли с востока на запад по Атлантическому океану. Все время выли ветры. Температура спала. Мы в трюме на это не жаловались. Только уж очень долго было плыть. Что касается меня, то я насмотрелся на моря и леса на целую вечность вперед.

Мне очень хотелось расспросить капитана о средствах и цели нашего путешествия, но с тех пор, как я стал лучше себя чувствовать, он перестал интересоваться мной. И потом я все-таки еще слишком заговаривался, чтобы вести настоящий разговор. Теперь я видел его только издали, как настоящего хозяина.

Я стал искать среди галерных невольников Робинзона, и часто по ночам в полной тишине я звал его громким голосом. Никто не отвечал мне, если не считать ругательств и угроз.

Между тем, чем больше я размышлял над всеми подробностями моего приключения, тем вероятнее мне казалось, что и с Робинзоном в Сан-Тапете поступили так же, как и со мной. Робинзон, должно быть, плыл теперь на какой-нибудь галере. Негры из леса, вероятно, были заодно с людьми из Сан-Тапеты, одна лавочка… Надо же как-нибудь жить! А для того, чтобы продавать вещи и людей, надо ж их где-нибудь раздобыть. Относительно ласковое обращение со мной туземцев объяснялось самым подлым образом.

«Инфанта Комбитта» еще много-много недель качалась на волнах Атлантики, перекатываясь от рвоты к припадку, и наконец в один прекрасный вечер все вокруг нас утихло. Бред прекратился. На следующее утро, открыв иллюминаторы, мы поняли, что прибыли. Какое зрелище!

Удивиться мы удивились на совесть. То, что открылось вдруг в тумане перед нами, было настолько странно, что сначала мы глазам своим верить не хотели, а потом, когда все это было у нас уже под самым носом, ну и смеху же было, несмотря на подневольное каторжное наше положение!

Представьте себе, что город стоял стоймя. Нью-Йорк – это город, который стоит совершенно прямо. Мы, конечно, уже видели города, и к тому же красивые, видели знаменитые гавани. Но, понимаете ли, у нас города лежат на берегу моря или реки, лежат, раскинувшись, и поджидают путешественника, в то время как этот америкашка и не думал ложиться, он стоял стоймя, вытянувшись в струнку, жесткий до ужаса.

Словом, мы животики надорвали. Ну, конечно, смешно же, что выстроили такой стоячий город. Но смеялись мы только верхней частью нашего тела, оттого что с моря сквозь розово-серый туман шел холод, резкий и колкий, и брал приступом наши штаны, щели этой стены и улицы города, в которые ветер загонял облака. Наша галера оставляла за собой узкий след как раз под плотиной, куда стекала вода цвета навозной жижи, в которой возились длинные вереницы маленьких, жадных, крикливых паромов и буксирных баржей.

Для людей неимущих хлопотливо высаживаться на какой бы то ни было берег, но для галерного невольника это еще гораздо хуже, тем более что люди в Америке не любят людей с галер, которые идут из Европы. Они говорят, что «то анархисты». В общем, они согласны принимать у себя только приезжающих из любопытства людей с деньгами, потому что все разнообразные деньги Европы – родные дети доллара.

Может быть, я мог бы попробовать сделать то, что удавалось другим: переплыть гавань и, вылезая на берег, начать кричать: «Да здравствует Доллар! Да здравствует Доллар!» Это хороший трюк. Много народу высадилось таким образом и составило себе потом состояние. Но это не наверное, об этом только рассказывают. Во сне и хуже бывает. У меня, несмотря на температуру, в голове была другая комбинация.

Научившись за время моего пребывания на галере считать блох (не только ловить их, но складывать, вычитать, словом – составлять статистику), профессии деликатной, которая как будто ничего собой не представляет, но на самом деле требует настоящей специальной техники, я хотел найти этой технике применение. Что ни говорите, а в технике американцы толк знают. Моя манера считать блох должна была им безумно понравиться, я был в этом уверен. По моему мнению, успех был обеспечен.

Я как раз собрался предложить им мои услуги, как вдруг пришел приказ отправить нашу галеру в карантин, в какой-то соседний заливчик, недалеко от небольшого поселка в глубине спокойной бухты, в двух милях на восток от Нью-Йорка.

Мы оставались там под наблюдением много недель, так что в конце концов у нас даже выработались привычки. Так, каждый вечер после ужина в соседний поселок отправлялась бригада за водой. Чтоб исполнить задуманное мною, мне пришлось к ней присоединиться.

Братишки отлично знали, чего я добиваюсь, но сами они в авантюры пускаться не любили. «Сумасшедший, – говорили они про меня, – но безобидный». На «Инфанте Комбитте» харчи были неплохие, били не часто и не слишком, в общем, было сносно. Обыкновенный средний труд. И потом – высочайшее преимущество: их никогда не рассчитывали и даже обещали нечто вроде маленькой пенсии, когда им исполнится шестьдесят два года.

Эта перспектива их чрезвычайно радовала, было о чем помечтать; а по воскресеньям они, кроме того, играли в выборы и чувствовали себя свободными людьми.

В течение многих недель карантина они рычали все вместе на палубе, дрались, а также целовались. Главное же, что мешало им бежать со мной, было то, что они и слышать не хотели ничего об Америке, которой я так увлекался. Каждый по-своему представлял себе чудовище, для них Америка была пугалом. Они даже пробовали отбить у меня охоту. Сколько я им ни твердил, что у меня в стране были знакомые, между прочим моя Лола, теперь, должно быть, уже богатая, и Робинзон, которому тоже, должно быть, уже удалось устроить свои дела, они упрямо стояли на своем и продолжали относиться к Соединенным Штатам с отвращением и ненавистью.

– Ты как был не в себе, таким и останешься, – говорили они мне.

В один прекрасный день я отправился с ними как будто к водопроводу поселка, а потом сказал им, что не вернусь с ними на галеру. Привет!

В сущности, они были хорошие парни и работяги. Они мне еще раз повторили, что со мной не согласны, и все-таки пожелали мне всего хорошего и приятного, но по-своему.

– Иди! – сказали они мне. – Что ж, иди! Но мы тебя еще раз предупреждаем: у тебя неподходящие вкусы для беспартошного. Это тебе жар в голову бросается! Вернешься ты из твоей Америки, и вид у тебя будет хуже нашего. Твои вкусы тебя погубят. Хочешь учиться? Ты уже и так знаешь слишком много для своего положения.

– Но я хочу посмотреть на американцев, – настаивал я. – И женщины у них, каких нигде не бывает…

Наступила ночь, и с галеры раздался свист: им надо было плыть. Они взялись за весла и начали дружно грести, все вместе, кроме одного – меня. Я подождал до тех пор, пока плеск весел совсем затих, затем просчитал до ста, а потом уж кинулся бегом к поселку.

Нарядный такой он был, этот поселок, хорошо освещенный. Деревянные домики по правую и левую сторону часовни ожидали, чтобы в них поселились, и стояли тихо, как часовня. Но меня трепали озноб, малярия, а также страх. Изредка мне встречался моряк местного гарнизона с беспечным видом, потом даже дети и еще девочка, крепкая, мускулистая.

Америка! Я прибыл. Вот что приятно увидеть после стольких авантюр. Как сочный плод. Америка возвращает к жизни. Я попал в единственный поселок, который стоял без всякого употребления. Маленький гарнизон, состоящий из семейств моряков, содержал все эти помещения в порядке на случай, если корабль вроде нашего привезет с собой чуму и она станет угрожать большому порту.

Тогда в этих помещениях постараются уморить возможно больше иностранцев, чтобы жители в городе ничего не подцепили. У них даже и кладбище уже было готово рядышком, и цветочки там были насажены. Ждали. Вот уже шестьдесят лет как ждали, ничего не делали, кроме как ждали.

Я нашел пустой шалаш, потихоньку влез в него и сейчас же заснул. А с утра матросы в короткой одежде, крепкие да – посмотрели бы – какие складные, играючи подметали и поливали улицы вокруг моего пристанища и на всех прочих перекрестках этого теоретического городка. Как я ни старался придать себе независимый вид, мне до того хотелось есть, что я невольно пошел в ту сторону, откуда пахло кухней.

Тут-то именно меня и сцапали и повели между двумя стражами, решившись выяснить, кто я. Сейчас же разговор зашел о том, чтобы кинуть меня в воду. Кратчайшими путями меня повели к директору карантина, и я почувствовал себя не особенно бодро. Хотя я и набрался нахальства во время моих беспрерывных злоключений, меня еще настолько трясла лихорадка, что я не решался ни на какую блестящую импровизацию. В настоящий момент я был в полубредовом состоянии и у меня не было энергии на что бы то ни было.

Разумнее всего было потерять сознание, что со мной и случилось. Я пришел в себя в том же кабинете. Несколько дам в светлых платьях заменили мужчин, они учинили мне неопределенный и доброжелательный допрос, который меня бы вполне удовлетворил. Но снисходительность никогда не бывает долговечна в этом мире, и на следующий же день мужчины снова заговорили со мной о тюрьме. Я воспользовался этим случаем, чтобы заговорить с ними о блохах, так, как будто б мимоходом… Что я умею их ловить… Считать… Что это было моей профессией… И также сортировать этих паразитов, составлять настоящую статистику. Я отлично видел, что мои штучки их интересуют, что они навострили уши. Меня слушали. Но что касается того, чтобы мне поверить, это был уже совсем другой коленкор…

Наконец появился сам начальник карантинной станции. Его именовали «главным врачом». Человеком он оказался грубым, но более решительным, чем другие.

– Что, дружище, – сказал он мне, – вы говорите, что умеете считать блох? Гм, гм!..

Он рассчитывал смутить меня этими словами. Но я сейчас же сразил его, произнеся следующую речь в свою защиту:

– Я верю в вымирание блох. Оно является фактором цивилизации, так как вымирание стоит на статистической, чрезвычайно ценной базе… Страна, стоящая за прогресс, должна знать число своих блох, разделенных по половым признакам, рассортированных согласно возрасту, годам, сезонам…

– Довольно! Довольно разглагольствовать, молодой человек! – прервал меня «главный врач». – До вас приезжало много таких пареньков из Европы, которые нас тоже кормили баснями в этом роде и в конце концов оказывались обыкновенными анархистами, как все остальные. Они даже и в анархизм больше не верили… Будет хвастаться!.. Завтра же вас пошлют на испытание к эмигрантам напротив, на остров Эллис, в отделение душей. Старший врач Мисчиф, мой ассистент, скажет мне, наврали ли вы. Вот уже два месяца, как Мисчиф требует у меня счетовода для блох. Вы отправитесь к нему на пробу. Марш! И если вы нас обманули, вас выбросят в воду. Марш! И берегитесь!..

Я выполнил – налево, кругом, марш! – перед американской властью, как я это делал перед столькими другими властями, то есть повернувшись к нему сначала передом, потом посредством быстрого полуоборота задом, отдавая в то же время честь.

Подумав, я решил, что ведь и статистика может помочь мне попасть в Нью-Йорк. На следующий же день доктор Мисчиф вкратце объяснил мне, в чем состоит моя служба. Он был толст, и желт, и близорук по мере сил и возможности, и носил огромные дымчатые очки… Должно быть, он узнавал меня так, как дикие звери узнают свою добычу, – больше по общим манерам, чем по деталям: с такими очками это было бы невозможно.

Что касается работы, то мы с ним сейчас же сошлись, и мне даже кажется, что в конце моего стажа Мисчиф относился ко мне с большей симпатией. Не видеть друг друга само по себе уже достаточно, чтобы симпатизировать, и потом его очаровывал мой замечательный талант ловить блох.

К вечеру у меня болели большой и указательный пальцы, столько я их давил за день; а работа моя еще не была кончена; оставалось еще самое главное – заносить в столбцы каждодневное положение вещей: блохи Польши… Югославии… Испании… площицы Крыма… Перу… Все, что кусается и тайно сопровождает впавшее в ничтожество человечество, проходило под моими ногтями. Как видите, это была монументальная, требующая тщательности работа. Вычисления наши проводились в Нью-Йорке в специальном отделении, оборудованном электрическими блохосчетными машинами. Каждый день буксирный пароходик карантина пересекал гавань, чтобы отвозить вычисления, которые надо было сделать или проверить.

Так проходили дни за днями, я понемножку выздоравливал, но вместе с разумом и нормальной температурой в этой комфортабельной жизни вернулась ко мне охота к приключениям и новым опрометчивым поступкам.

При температуре в тридцать семь градусов все становится банальным.

В субботу двадцать третьей недели ход событий ускорился. Товарища армянина, на котором лежала обязанность отвозить статистику, вдруг перевели на Аляску считать блох на собаках золотоискателей.

Вот это было повышение! Он был в восторге. Собаки на Аляске очень ценятся, они всегда нужны, и за ними ухаживают. В то время как на эмигрантов всем наплевать: их всегда слишком много.

Таким образом никого больше не было под рукой, чтобы посылать в Нью-Йорк с вычислениями, и, поломавшись, контора согласилась назначить меня. Мой хозяин Мисчиф пожал мне руку перед отъездом и посоветовал хорошо вести себя в городе. Это был последний совет, который он мне дал: я его и так нечасто видел, но тут мы расстались навсегда. Как только мы подплыли к пристани, дождь хлынул на нас, как из ведра, мой тоненький пиджак сейчас же промок насквозь, а статистика постепенно размякала у меня в руках. Но я все-таки сохранил часть, и из кармана моего торчал толстый пук этих самых вычислений. Он должен был придать мне вид делового человека в Сити. Преисполненный робости и волнения, я кинулся навстречу новым авантюрам.

Задрав нос, смотрел я на эти сцены, и у меня делалось что-то вроде головокружения навыворот; окон было действительно очень много, и все такие одинаковые, что от них даже начинало тошнить.

Я был так легко одет, что поспешил, весь продрогший, спрятаться в самую темную из всех щелей этого гигантского фасада, надеясь, что прохожие не слишком будут обращать на меня внимание. Излишняя стыдливость. Не стоило этого опасаться. На улице, которую я выбрал, действительно самой узкой из всех, не шире нашего ручейка, грязной, сырой, полной мглы, шло уже столько всякого народу, маленьких и больших толп, что они увлекли меня за собой, как тень. Они, как и я, шли в город на работу, должно быть, опустивши голову. Это были те самые бедняки, что и везде.

Делая вид, что я знаю, куда иду, я повернул направо и пошел по улице, лучше освещенной; она называлась Бродвей. Название я прочел на доске. Где-то над верхними этажами видны были день, и чайки, и кусочки неба. Мы двигались в нижнем освещении, нездоровом, как свет в лесу, я таком сером, что оно наполняло улицу как бы серыми кусками грязной ваты.

Бесконечная улица, рана, на дне которой мы копошились, от края до края, от муки до муки, в поисках конца ее, которого не было видно, конца всех улиц света…

Машин не было, только люди, люди…

Позже мне объяснили, что это был драгоценнейший квартал, квартал золота: Манхэттэн. Туда можно попасть только пешком, как в церковь. Это и есть банковское сердце сегодняшнего мира. Тем не менее некоторые прохожие идут и плюют прямо на тротуар. Есть же все-таки смельчаки!..

Этот квартал доверху наполнен золотом, это настоящее чудо, и даже, если прислушаться, за дверями слышен шелест долларов, чего-то вроде святого духа, чего-то, что драгоценнее крови.

Я все-таки зашел посмотреть и поговорить с ними, со служащими, которые сторожат монеты. Они грустны, и им мало платят. Мне не пришлось долго на них любоваться. Нужно было идти вслед за людьми по улице между двумя гладкими стенами мрака.

Внезапно наша улица расширилась, будто лопнула, и вылилась в целое озеро света. Мы оказались перед огромной лужей серого дневного света, втиснувшегося между домами-чудовищами. В самой середине этой просеки стоял павильон деревенского типа, окруженный жалкими лужайками.

Я спрашивал у многих прохожих в толпе, что это за постройка, но большинство делало вид, что не слышит меня. Им было некогда. Один, совсем молоденький, все-таки согласился ответить мне, что это была мэрия, памятник старины, колониальной эпохи, который сохранили… Вокруг этого оазиса – нечто вроде сквера, стояли скамейки, на них можно было сидеть и смотреть на мэрию. Больше смотреть было не на что.

Я просидел на этом месте около часа, и вдруг из сумерек, из этой безостановочно движущейся мрачной толпы хлынул неожиданный поток абсолютно прекрасных женщин.

Какое открытие! Что за Америка! Восхищение. Воспоминание о Лоле. Ее пример меня не обманул. Это было правдой.

Я достиг апогея моего паломничества. И если бы я в это время не страдал от голода, я считал бы, что переживаю один из моментов сверхъестественного эстетического прозрения. Еще бы сандвич, и я имел бы право считать, что я переживаю чудо. Но сандвича не было.

Сколько грации и гибкости! Сколько невероятнейшей нежности! Сколько гармонии! Опаснейших оттенков! Сколько многообещающих телом и лицом блондинок! А брюнетки! А эти Тицианы! Сколько их, и еще идут другие! Может быть, думал я, это возрождается Греция? И я приехал как раз вовремя?

Они мне казались тем более божественными, что совсем не замечали, что я сижу тут на скамейке, весь раскисший, пуская слюни от восхищения, в эротико-мистическом состоянии, поддерживаемом, надо признаться, хинином и голодом. Если б в этот момент я мог расстаться с собственной шкурой, я бы покинул ее раз и навсегда. Ничто меня в ней больше не задерживало.

Так прошел час и два, в полном остолбенении. Я ни на что больше не надеялся.

Надо было начать думать о вещах серьезных, постараться как-нибудь сберечь маленькую сумму денег, которая у меня имелась. Денег было так мало, что я даже не смел их считать. Кстати, я бы и не мог: у меня двоилось в глазах. Сквозь материю я прощупывал в кармане тоненькие бумажки рядом с моими несчастными статистическими таблицами.

Проходили мужчины, особенно много молодых, головы их были как будто сделаны из розового дерева, взгляды сухи и однообразны, к челюстям трудно было привыкнуть: такие они были широкие, грубые… Должно быть, их женщины любят такие челюсти, иначе зачем они?.. Казалось, что мужской и женский пол не имеют друг к другу никакого отношения. Женщины смотрели только на витрины магазинов, на выставленные там в небольшом количестве сумочки, шарфы, какие-то шелковые штучки. Люди старые встречались редко в этой толпе. Редко также встречались и парочки. Никому не казалось странным, что я сижу уже несколько часов на этой скамейке и смотрю на проходящих мимо. Но все-таки полисмен, поставленный на середине мостовой, как чернильница, начал, очевидно, подозревать меня в каких-то тайных замыслах. Это было ясно.

Никогда не стоит привлекать к себе внимание властей, лучше всего быстро исчезнуть. Без объяснений. «В пропасть!» – сказал я себе.

Направо от моей скамейки как раз зияла широкая дыра в самом тротуаре, вроде как у нас для метро. Эта дыра показалась мне благоприятной – широкая, с ведущей вниз лестницей из розового мрамора. Я заметил, что многие прохожие исчезали в ней и вновь появлялись. Они ходили в это подземелье за некоторыми надобностями. Я сейчас же это понял. Происходило все это в зале, тоже мраморном. Нечто вроде бассейна, из которого выпустили бы всю воду, смрадный бассейн, наполненный, как сквозь фильтр пропущенным, дневным светом, тускнеющим среди расстегнутых мужчин, среди их вони, среди пунцовых от натуги мужчин, делавших свои дела перед всем честным народом, сопровождая все это варварскими звуками, под смех и поощрения всех остальных, как на футболе. Вновь пришедших приветствовали тысячами шуток, пока они спускались по ступенькам; и все как будто были в восторге.

Насколько там, наверху, они держали себя хорошо, строго и даже печально, настолько перспектива опорожнить кишечник в шумной компании придавала им развязности и радовала их. Такой контраст, конечно, действовал странно на иностранца. Эта интимная распоясанность, эта грандиозная кишечная фамильярность, а на улице – абсолютная корректность. Я положительно остолбенел.

Я поднялся обратно по тем же ступенькам, чтобы отдохнуть на той же скамейке. У меня не было силы ни для анализа, ни для синтеза. Спать мне хотелось – вот что главное.

Я опять присоединился к хвосту прохожих, и мы продвигались толчками из-за магазинов, каждая витрина которых отрывала кусок от толпы. Около двери гостиницы образовался водоворот. Люди брызгами вылетали на тротуар через большую вертящуюся дверь, она же захватила меня в обратном направлении, и я оказался посередине большого вестибюля.

Сначала все было как-то удивительно… Приходилось все угадывать и только представлять себе величие здания, мощность его пропорций, потому что все происходило в свете настолько завуалированных лампочек, что надо было сначала привыкнуть к темноте.

В этой полутьме – множество молодых женщин, утонувших в глубоких креслах, как в футлярах. Вокруг них на некотором расстоянии ходили взад и вперед внимательные мужчины, любопытные и робкие, поглядывая на ряды скрещенных ног. Мне казалось, что эти волшебницы ожидают здесь каких-то важных событий. Конечно, не обо мне же они думали. И я вместе с другими, крадучись, прошел мимо этого длинного осязаемого соблазна.

За пюпитром вылощенный служащий гостиницы резко предложил мне комнату. Я выбрал самую маленькую из всей гостиницы. В этот момент у меня было не больше пятидесяти долларов, почти никаких мыслей и никакой уверенности.

Я надеялся, что это действительно будет самой маленькой комнатой во всей Америке, оттого что гостиница «Laugh Calvin», судя по афишам, была лучшей из всех шикарных гостиниц континента.

Какая бесконечная масса меблированных помещений надо мной! А рядом со мной, в этих креслах, сколько соблазнов! Какая пропасть! Какие опасности! Неужели эстетической пытке нищего нет предела? Неужели она еще настойчивее голода?

Но мне некогда было погибать: люди в бюро уже дали мне ключ, тяжело наполнивший руку; я не смел двинуться с места.

Развязный мальчишка, одетый, как очень молодой генерал, вынырнул из тьмы передо мной; гладкий служащий конторы три раза ударил по металлическому звонку, а мой мальчишка принялся свистеть. Меня отправляли. Мы отошли.

Сначала по коридору, развив значительную скорость, мы мчались, темные и решительные, как метро. Ребенок вел меня. Еще один угол, поворот, и еще один. Никаких задержек. Мы слегка закругляем наш бег. Мимо. Лифт. Он нас всасывает. Приехали? Нет. Еще один коридор. Еще темней. Мне кажется, что на всех стенах черное дерево. Мне некогда рассмотреть их поближе. Мальчишка свистит, он несет мой тощий чемодан. Я не смею расспрашивать его. Надо идти, я понимаю. В темноте по дороге то тут, то там вспыхивают красные и зеленые лампочки, отдавая какие-то приказания. Длинные золотые полосы отмечают двери. Мы давно уже прошли мимо номера 1800 и потом номера 3000, но мы продолжали идти, ведомые непреклонной судьбой. Этот маленький ливрейный лакей следовал чему-то безымянному, как собственному инстинкту. Казалось, что ничего в этой пещере не может застать его врасплох. Его свисток жалобно заливался, когда мы встречали негра или горничную, тоже черную. И это все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю