Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"
Автор книги: Лу Андреас-Саломе
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 28 страниц)
Сегодня, когда я утром была у бабушки, пришел Виталий. Он приблизился к кровати под балдахином.
– После обеда мне надо съездить в Красавицу, – сказал он и повернулся ко мне, – не хочешь ли поехать со мной. Марго? – И снова к бабушке: – Не хочешь ли передать что-нибудь?
Бабушка покачала головой. Она лежала на спине, лицом кверху.
– Туда? Нет!.. Ты вернешься вечером?
– Скорее всего, нет. Раз уж я буду на полпути, то…
– Ладно, – прервала она его, – поезжай, поезжай.
Не спросив и не выслушав куда. Должно быть, эту чуткую, ясновидящую женщину и в самом деле как облаком окутывали ее суеверные думы, отделяя ее от сына, скрывая его судьбу. А может, она закрывала глаза на эту судьбу как на нечто такое, с чем та распростилась, что отныне стало ей враждебным, что надо отринуть? Может, между ними снова вспыхнула былая вражда, неизменная, неизбежная – ничем не укротимая судьба, которая только подвела их к последнему рубежу? Виталий ушел не сразу.
– Ты не встанешь? К столу? Или потом? – спросил он.
– Нет, – ответила она. – Так я лучше отдыхаю от этого.
Он тоже не спросил: от чего? Но все еще не уходил. Стоял перед кроватью с балдахином, где она лежала с закрытыми глазами.
Между складками одеяла из зеленого шелка покоилась на краю постели ее рука; маленькая, пухлая, без перстней на пальцах, но с длинными ногтями, она свисала вниз; открытая ладонь была повернута наружу.
Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что именно на эту руку смотрел и смотрел Виталий, словно не в силах оторвать от нее взгляда.
Может, мне все это привиделось, так как, глядя на эту руку, я вдруг разволновалась и меня охватил страх?
Эта рука заставляла его, маленького мальчика, бить земные поклоны и касаться лбом пола перед какой-нибудь дароносицей… она вызывала в нем ненависть, но ненависть, уже тогда смешанную со страстным желанием оторвать ее, свою мать, от всего того, что их разделяло. Чтобы однажды, в доказательство своего мужества и своей зрелости, склонить голову перед ней, своей матерью!..
Разве то, что сосредоточилось и сконцентрировалось в одной-единственной точке, не излилось из этого глубочайшего источника на всю его жизнь? Не превратилось в сердечное тепло, с которым он относился к своему народу, проникая в самые глубины его благочестивого смирения, чтобы узреть в его просветленном лике образ собственной матери, вырванной из пут суеверия и вознесенной к ясности? И это становилось ненавистью, холодной, воинственной, ненавистью детских дней, переносимой с личности матери на угнетателей народа, будто именно она, мать, их и породила.
Разве не эта рука гнала его в каждую схватку, последняя из которых теперь заканчивается его бегством – куда, куда? К какой победе, к какой пропасти? Схватка, которой он уже не может помешать, которая обрела власть над ним, стала его судьбой, исполненной ненависти и любви к матери.
Пока он стоял перед матерью, не решаясь уйти, не возникла ли перед его глазами мечта детских лет? Его первое требование к жизни, от которого он так больше и не отступился. Не выполненное, это самое раннее и самое благородное требование увлекало его все дальше.
И все-таки это мне, скорее всего, привиделось. Ведь я видела его сразу после этого; видела, каким он был собранным, внимательным, ничего не забывающим; а я могу судить об этом, ведь именно мне он давал свои указания. Ни следа тайного или подавленного волнения. Хладнокровие, которое в этих условиях можно было бы назвать равнодушием, так ненатянуто и непритворно естественно он держался. Это производило ошеломляющее впечатление, казалось, будто подлинного Виталия видишь перед собой только сейчас, когда Виталия уже не было, когда он «перечеркнул себя».
Это слово впервые сорвалось с его губ в пещерах Киевской лавры. Но когда в тот момент он произносил это мрачное слово, его лицо, озаренное свечой, сияло как сама жизнь. В его ранней юности отрицание непреодолимо оборачивалось утверждением всего и вся.
И только сейчас лицо монаха говорило: «Нет».
Так мне удалось еще раз побыть с ним. Первое время мы молча сидели в тарантасе, направляясь по ухабистой дороге из Родинки в Красавицу. Говорить было не о чем. Все было сказано. Мы выехали после короткого прощания с Ксенией, которое далось ей легко.
Лошадь, послушная, объезженная, шла то быстрее, то медленнее. Затем вожжи дернулись, и Виталий невнятно пробормотал:
– Татьяна…
Татьяна! Мои мысли буквально вцепились в нее. Я-то не осмеливалась думать о других, нет, не осмеливалась. Но она, эта страдалица, всегда и во всем готовая к самому худшему и упрямо сводившая все дурное к одному происшествию, к грехопадению, – она будет введена в заблуждение Хедвиг, будет сидеть у бабушки и причитать: «Ах, Виталий! И он тоже!» А бабушка ничего не станет объяснять, она будет молчать.
– Мне не следовало бы… – снова пробормотал Виталий. – Ведь он чувствует все заранее, – вдруг вырвалось у него, – чувствует с удесятеренной силой, и это губит его… Зачем я это сделал? Мне не следовало бы обещать ему, что я приеду…
У меня замерло сердце. Он сказал «Татьяна», а имел в виду Дитю. Боже правый, как он это произнес! Как мертвец, который собирается умереть еще раз!
Он смотрел прямо перед собой, напряженно, словно уже видел дом у пруда и незабудки на берегу.
– Муся… Муся, – схватил он меня за руку. – Поезжай ты вместо меня… передай ему привет…
И он выплеснул из себя свою любовь к мальчику, к которому его тянуло с такой силой, что он боялся встречи с ним. И Виталий, этот мертвец, снова ожил, переживая.
Невыразимо прекрасные слова; внимать им означало – на всю жизнь овладеть чем-то бесконечно драгоценным.
Он умолк. Задумался. В голове теснились мысли о новых испытаниях и трудностях, выпавших на долю несчастного Дити. Он заговорил опять:
– Скажи ему… скажи ему…
Порывы ветра, дувшею нам в лицо, иногда срывали слова с его губ и уносили назад, в луга. Мы не смотрели друг на друга. Ветер развевал мои волосы, они хлестали меня по лицу и казались завесой сострадания между нами.
Виталий все больше и больше замедлял ход лошади. Наконец она остановилась. Он нехотя тронул ее вожжами.
– Скажи ему… скажи ему… – снова вырвалось у него. Впереди блеснул пруд. Показался ярко раскрашенный сельский домик с резным фронтоном. Издалека доносились чьи-то голоса.
Лошадь не двигалась.
– Муся… Муся…
Виталий не мигая смотрел в сторону домика. Затем бросил мне вожжи.
И не успела я оглянуться, как он выпрыгнул из тарантаса и пошел напрямик, по полю.
Таким я видела его в последний раз – сломя голову бегущим по полю.
Сегодня вечером канделябр в зале сиял всеми свечами. Явилась и бабушка; она сидела под ним, погруженная в свои карты, и даже не обращала внимания на открытые окна в столовой и распахнутую боковую дверь, ведущую туда.
Вдоль окон снаружи ходила туда и сюда Ксения с Полканом, снова и снова начиная с ним разговор. Каждый раз, когда они проходили мимо столовой, доносились слова Ксении или ответ собаки: в звуках, издаваемых животным, слышалась благодарность и печаль.
Звонкий голос Ксении – забуду ли я его когда-нибудь! Ксения была частичкой этой летней ночи, чреватой будущим, звездой.
Не к ней ли вопрошали все живые существа, печальные и все же полные доверия? И не отвечала ли им Ксения высшей мудростью, не признающей людских сомнений и колебаний.
И я снова поверила в него, парящего над домом, – в большого светлого ангела, который поразил меня в первое утро, когда пела Ксения. Но не только над домом распростер он свои крыла: вознесясь над ним, он тянулся к далекому будущему, словно к чужим небесам, протягивая им дитя Виталия – спокойно, жертвенно…
Этот голос, голос, сказавший тогда Виталию: «Твое дитя вынашиваю я для тебя; жизнь вынашивает нас».
Хедвиг тоже была с нами. Она сидела на освещенном месте, под канделябром, и вязала – с иронически-прилежным видом, словно предчувствуя самое худшее; ничего не зная, догадывалась и она.
Старуха же, склонившись над гадальными картами, казалось, изгоняла то, что знала… Не впала ли она в детство?
Минута проходила за минутой. Равномерно билось сердце. Крылатый кузнец в старых бронзовых часах через каждые пятнадцать минут опускал свой серебряный молоточек на наковальню, и всякий раз бабушка вздрагивала. И поднимала всякий раз глаза. Не ждала ли она сына? По ней не было видно, что ждет. Что ей было известно? Что?
Но вот она торжествующе, с шумом сгребла в кучу карты.
– И все же он победит! Червонный валет! – провозгласила она.
И в тот самый миг, когда раздался ее нелепый торжествующий возглас, я поняла окончательно, что все ее поведение в последнее время, все эти гадания на картах, посты и уединения были внутренне и внешне только молчанием, умолчанием. Она все знала и уже думала об опасности, о том, как защитить всех; не только о жизни без сына были ее мысли, но и против него, врага. С Божьей ли помощью или без нее – это право она оставила за собой; гадая на картах или молясь, безумная или мудрая, в самом сокровенном не уступающая в хитрости тем, кого она обвиняла в преступлении против святынь, – она оставалась непроницаемой, как русские юродивые.
Ночь никак не кончается. Хедвиг спит. Я сижу рядом, прикрутив фитиль лампы. Не выношу мрака. Долго сидела я в темноте и смотрела в окно, чуть освещенное закрытой облаками луной. За окном еще было лето – с густой листвой, полное запахов. Я смотрела и видела, как приходит зима, а за ней снова лето; времена года проходили, однообразно сменяя друг друга, и жизнь была такой же однообразной; я видела, как подрастают дети, как взрослеет молодежь и как умирают старики. Его, Виталия, я не видела.
Только бы не уснуть. Сон, навалившийся на меня прошлой ночью, был ужасен, будто в черное подземелье столкнул он меня в подземный мрак, и я, вытянув руки, ощупью пробиралась вперед, натыкалась на узкие проходы, до крови царапала о них плечи и лоб. И при этом казалось, что впереди, словно из глубины отчаяния, вспыхивают обманчивые огоньки, что мрачные стены неожиданно раскрываются и так же неожиданно закрываются; прошлое вспыхивало, указывая путь, и снова проваливалось в хаос, но никакой выход не спас бы меня, никакой, так как сзади, стиснутый низкими сводами, дразнимый мелькающими огоньками, кто-то остался – один, в склепе, полном ужаса…
Нет, ужас не проходит, когда о нем рассказываешь на бумаге, слова не приносят избавления… Надо что-то делать, делать своими руками. Рядом стоит мой кофр, который окончательно упаковала Хедвиг, готовый к завтрашнему отъезду. Я хочу тихонько распаковать его, не поднимая шума, чтобы не нарушить сон Хедвиг и эту поразительную ночную тишину.
Но ее все же нарушает какой-то звук. Чистый и звонкий. Доносящийся откуда-то издалека, хлопок кнута, радостный трезвон колокольчика.
Где-то далеко-далеко мчится по полю тройка. Далеко отсюда, далеко – мимо нас.
И все же – разве не всколыхнулась во мне безумная надежда?..
Ах, все глуше доносится звонкая трель и затихает вдали. Куда-то торопится тройка, навстречу будущему, которое нам не принадлежит.
И все же я вслушиваюсь – так вслушиваются в знак утешения.
Звон колокольчика с очень дальней дороги.








