412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лу Андреас-Саломе » Прожитое и пережитое. Родинка » Текст книги (страница 24)
Прожитое и пережитое. Родинка
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:31

Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"


Автор книги: Лу Андреас-Саломе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

В павильончике

С приездом Евдоксии жизнь в Родинке пошла быстрее, особенно в первое время. Все еще приезжали с визитом соседи как из близлежащих, так и из довольно отдаленных имений, а одному даже потребовался на дорогу целый день. Естественно, такие «визиты» можно наносить, только оставаясь на ночь; наряду с несколькими гостевыми комнатами пришлось на всякий случай держать наготове и Татьянину шафраново-желтую, где еще со времен Димитрия стояла вторая кровать, которую Татьяна не позволяла вынести, хотя один только ее вид действовал ей на нервы. Детей разместили в комнате Дити и Петруши, и даже светло-розовая зальца рядом с большой залой лишалась порой на время своей неприкосновенности – в ней тоже разместили постель, хотя и пустующую целыми днями.

Громкая, имение которой располагалось совсем недалеко, больше не появлялась, однако в разговорах нет-нет да и всплывало ее имя, и она, несмотря на свое отсутствие, производила нередко такое же загадочно-волнующее впечатление, как и во время своего визита; однако, когда входил Виталий, возникало многозначительное молчание, так как все знали, что он поддерживает с ней отношения.

За визитами следуют приглашения. Правда, бабушка никогда не выезжает из дома; неохотно, после ухода Димитрия, делает это и Татьяна, еще меньше привлекает русская общительность Хедвиг. Виталию и Ксении, напротив, часто приходится выезжать вместе с Полевыми – как ни странно, для молодой женщины это большая жертва, чем для Виталия, которого, на мой взгляд, никто не оставляет равнодушным – правда, далеко не всегда в смысле личной симпатии, но он в отличие от других не делит людей на «-интересных» и «скучных». Я замечаю, как странно и сильно меняется его собственная внешность и зависимости от настроения, от того, с кем он общается; он может быть беспечным, впечатлительным, молодым, почти юношей! А в другой раз – медлительным, с тяжелой походкой, ставшим как бы приземистее и неповоротливее, словно неуклюжесть больной руки распространилась на всю сто фигуру.

В эти дни я выкраиваю часок-другой для себя. Стараюсь оживить в своих записках впечатления о лете в Родинке, даю названия отдельным зарисовкам: смотри оглавление! Я давно уже пишу больше, чем умещается в моих письмах домой, хотя бы уже летягу, что толстые конверты редко благополучно минуют границу; кроме того, мне очень хочется написать продолжение моих воспоминаний о детстве с Виталием и довести их до того времени, когда мы снова расстанемся.

Когда в доме становится слишком людно или же наши выезжают с визитом, я предпочитаю уединиться со своими письмами и прочими записками в деревянном строении в парке. Только с приездом Евдоксии я узнала, что это ее павильон, и теперь мы делим его, что, впрочем, означает то же самое, как если бы я делила его со всеми остальными.

Своей поразительной словоохотливостью, которую, как ни странно, все же нельзя назвать «болтливостью», она напоминает бабушку.

И не только ее! Русские все еще относятся к языку самозабвенно, как к вечно новому переживанию, как к дарованному им чуду, которое они не устают испытывать; словно в криках животных или шуме деревьев они зачарованно воспринимают в нем проявление своего неясного внутреннего мира. А язык, будто радуясь тому, что его каждый раз открывают заново, одаряет людей своим неисчерпаемым музыкальным богатством, способным выразить не только то, что не может сложиться в разумное слово и остается нежным детским лепетом, но и удивительное душевное глубокомыслие, которое нельзя выразить языком современным, которому дано проявить себя только в словах очень древних и мудрых, подобных тем, какими говорил юный Иисус с учеными-книжниками.

И все же я часто говорю себе: среди этих самых людей, даже в них самих, живут немейшие из немых. От тех, кто нем, потому что почто не мыслит, до тайных и лукавых мыслителей, которые не пускают слово в глубины своей души, а отбрасывают его на поверхность, как блестящий предмет, как игрушку, к которой они равнодушны, – чтобы их собственная самость, как у деревьев или зверей, вызревала в глубоком мраке

Почти каждый день Евдоксия тащит меня по узкой, вьющейся между деревьями и кустами дикой малины тропинке к пруду, расположенному в самой нижней части парка, некогда ухоженного, служившего детям любимым уголком для игр, но постепенно запущенного и совершенно одичавшего. Тусклая поверхность пруда, на которой некогда качалась лодка маленьких Волуевых, давно и почти полностью затянулась густой, ядовито-зеленой, беспорядочно вьющейся растительностью. У прибрежных камышей стоит «наш» павильон, павильончик, пестрое, обветшавшее строение, некогда ярко раскрашенное традиционными для здешних мест рисунками. Давно поблекли краски, что пошло на пользу их дикой восточной броскости. Однако на окружающих павильончик перилах еще сохранилась грубая резьба: собравшийся кукарекнуть петушок, прямая елочка, пляшущий мужичок

Евдоксия восторженно приветствует каждый раз петушка, елочку, мужичка.

– Благодарение Богу – здесь ничего не меняется: все только ветшает и становится еще краше! – радостно сказала она и тут же оседлала перила. – Я уже успела проведать все свои любимые места – в доме и в хозяйственных постройках, – но как же они изменились!.. Какими солидными стали, как высокомерно и бездушно встретили меня!.. Даже старый гриб – приземистый молочный подвал – вконец меня обескуражил! Я уже не решаюсь заглядывать в самые запущенные и запыленные уголки – к тому же я уверена, что все равно не найду их.

Я со смехом слушала эти жалобы, но воздала должное заведенному Хедвиг порядку: все теперь здесь на своем месте, все стало лучше, жаль, что Евдоксия не понимает этого.

– Я понимаю! Еще как понимаю! Но хватит, хватит, и так уже всего много! – сокрушенно воскликнула Евдоксия. – Что я по сравнению с Витой? Какая от меня польза?.. Но послушай: разве не живется здесь, как в раю?.. Здесь не надо ничего стесняться, испытываешь только благодарность… Здесь еще многое сохранилось от детства. Детьми мы смеялись над мужичком; я твердо верила, что по ночам он соскакивает с перил и танцует в парке. Свою первую сказку я сочинила про этого мужичка; от него и мои первые страхи, хотя я слышала немало других жутких историй. Но при этом я ни в чем не винила эту забавную деревянную фигурку. Даже если бы она делала подобные вещи, это было бы для нее чем-то вполне естественным, лишенным всякой жути, она должна бы слегка презирать нас за то, что мы этого не умеем… И вот она, как и все здесь, спокойно состарилась, и ничего больше не требует, по крайней мере, не требует «ремонта»! Просто стоит здесь, охраняя наше детство, чтобы оно еще немножко продлилось…

Прижавшись головой к ветхому дереву, сверкая своими живыми глазами, Евдоксия кажется удивительно привлекательной. Волосы, почти такого же цвета, как и потемневшее дерево, мягко обрамляют лицо – совсем как лицо бабушки; трудно понять, как она их причесывает, кажется, будто каждую минуту дуновение ветерка укладывает их по-новому, настолько самостоятельной жизнью они живут, каждый луч света застревает в этих удивительных волосах, будто пронизываемых искрами.

Костюм от Тэйлора, который Евдоксия по настоянию Святослава надевала во время путешествия и который ее «ужасно угнетал», она сбросила сразу же по прибытии, как, очевидно, и то, что было под ним; теперь на ней чаще всего свободное платье из некрашеного бельевого шелка, удачно гармонирующее с ее загорелой кожей; затянутая в традиционный корсаж, как того требует мода, Евдоксия становится менее привлекательной. Князь, явно следящий за тем, как она одевается, иногда, к ее радости, учитывает это, но к одежде для путешествий и выхода в свет относится строже.

То, что в нашем пестром павильончике внешность Евдоксии критикуют только петушок да мужичок, еще больше подчеркивает в ее глазах совершенство этого места. Павильончик обступают могучие деревья с по-летнему темной листвой, закрывая его от любопытных взглядов и от солнца.

Впервые застав меня там с бумагой и чернилами, Евдоксия призналась:

– Должна тебе сказать, я мало чему училась. Только языкам. Тебе лучше сразу узнать об этом, чем потом замечать… И все же я изведала немало прекрасного. Я, видишь ли, помню только о прекрасном. К чему помнить о другом? Когда же я бралась за учебу, мама чаще всего говорила: «Главное то, что сделает из нее муж; только бы она не ошиблась в выборе! Что ему не понравится, то потом все равно окажется никому не нужным. Так что лучше подожди…» Уж очень мне хочется знать, что Святослав собирается из меня сделать. Пока еще не вышло ничего путного, – скромно добавила она.

Ей, видно, и впрямь было любопытно узнать, что из нее получится. Я со смехом заметила, что это означает полностью покориться своей судьбе.

– Ах, тебе хорошо смеяться! – Евдоксия озабоченно наморщила лоб. – Но мне совсем не до смеха! Это же ужасно! Ведь только для этого и существует на свете любовь, для этого приходится уходить из семьи, что приносит такие сердечные муки. И вот приходишь к учителю – к мужу. Так уж устроен мир, Бог знает почему, тут ничего нельзя поделать, надо быть снисходительным к нему, к мужу. Но поскольку все теперь зависит от него – как приятное, так и неприятное, – поэтому-то нам, должно быть, и дается любовь к мужу… Если бы от него ничего не зависело, кто бы стал его любить?..

Она объясняла мне это с бесконечным добродушием, сидя на перилах и размахивая ногами в стоптанных домашних туфлях, о чем Святославу знать не полагалось.

Радостное, счастливое событие застало нас в павильончике. Вчера, когда мы с Евдоксией сидели там, занятые нашими глубокомысленными разговорами, из-за кустов на тропинке появился Виталий с Полканом. Сзади, между зарослями малины, стояли Хедвиг и Ксения, а чуть дальше виднелась голова Святослава.

– Целая куча почты! – крикнул Виталий, подняв вверх мою корреспонденцию. – И кое-что для тебя от Димитрия! Татьяна была у бабушки, она еще ничего не знает… Читай скорее!

Евдоксия соскочила с перил, остальные подошли поближе. Я разорвала конверт, из него выпала рукопись, к ней была прикреплена записка.

Димитрий благодарил за полученное письмо, просил писать еще, обещал и сам писать больше, но пока не может ответить мне одной и шлет ответ для всех.

– Для всех! Тогда читай вслух! Читай немедленно: это его первое письмо к нам! – торопила меня Евдоксия, лицо которой побледнело от душевного волнения. Другие тоже нетерпеливо ждали, заняв сразу все побитые древоточцами табуретки в павильончике.

В руках у меня было стихотворение Димитрия, написанное, как и все остальные, ритмизованной прозой.

 
ПО ДОРОГЕ ДОМОЙЯ вижу, дом блеснул между берез, и перед ним мои играют дети Я замер на окраине села.
«День добрый! – мне крестьянин говорит – Откуда ты идешь и где твоя изба?» – «Нет у меня избы, она дотла сгорела, изба, что, как и ваши, тут стояла.
В чужих лесах я лес рублю на дом, солому собираю понемногу, чтобы покрыть его. Но вот тебя встречаю я, и ты приветствуешь меня, а это знак: он говорит, что я в родных краях.
До дома мне, однако, не дойти: свою избу я строю на обочине пустынной. Но вот тебя я встретил и узнал, что между мной и теми, кто мне дорог, педолог путь.
Качая головой, ты смотришь на меня и думаешь, что я тебе чужой! Ты прав: в чужом краю живу я, выбрав сам свою судьбу по доброй воле, ты же тут обретаешься, унижен и стеснен. Лишь одному художнику дано с чужбины возвратиться в детство, в лоно народа своего. Куда б ни нес он те цветы, что сорваны в родительском саду, в какие б вазы их ни ставил – они опять произрастут из корпя таинства, откуда сам он вырос.
Вот почему его встречаешь ты, не оторвавшийся от темных недр земных, где все вокруг еще покоится, не зная ни роста, ни развития под гнетам великой тяжести земли. Ты – в начале долгой дороги, а тот, кто возвращается, – в конце. Как колокольный звон над этой степью, и над тобой зовущий звук несется, тревожа мысль и призывая к бунту, и этот звук ты называешь Богом. И в нем ты все уже предчувствуешь заранее – художник так предчувствует рождение творенья своего, подарка Бога.
Ты выделяешь этот звук из всех и трепетно ему внимаешь: во всем, что смысл имеет на земле, присутствует Господь, он – благодать, пролившаяся в тысячи сосудов; и если ты согнешься до земли, став „ниже, чем трава“, – повсюду в простодушии своем ты встретишь только Бога.
Он воплощен во всем, что происходит, в событьях незначительных и жестах – но и в великих судьбах или мыслях; так лишь художник умеет воплощать величественное в малом.
Твое наивное благоговенье близко упрямой гордости моей, близко моим грехам, то, что тебя стесняет и гнетет, близко тому, что делает меня и гордым, и свободным, и та мечта неясная о Боге, что зарождается в твоей душе, близка моим мечтам о светлой жизни, во мне горящим множеством огней.
Ты этого еще не понимаешь, мои слова не трогают тебя, они как звук, что канул в неизвестность, они еще не воплотились в жизнь, не стали зримы. Но дай мне возвести свое жилье – оно найдет с тобой язык понятный, ведь мне понятно дело рук твоих.
Тогда ты назовешь меня соседом, войдешь в мой дом, я преломлю с тобой свой хлеб и угощу тебя. У очага присев, ты будешь думать: „О, как уютно в хижине его, сюда влечет тебя в часы досуга, в нее приходишь, как к себе домой…“
Но лес еще рублю в чужих лесах я, еще ищу, чем крышу мне покрыть, еще к тебе взываю безответно, о щепках и соломе говорю. Так как же ты узнать и как понять меня сумеешь?
Качая головой, идешь ты мимо и детям говоришь играющим у дома: „Смотрите, вон чужак!“… Ну что ж, иди – я снова появлюсь, держа детей за руку, твоих, своих!»
 

Наступила мертвая тишина, казалось, в этой великой тишине и впрямь слышался голос возвращающегося на родину, блуждающего у околицы человека.

Потемневший парк вокруг нас, в глубине которого таинственно замирал любой звук, а неподвижно застывшая в безветрии листва делала дневной свет почти призрачным, еще больше усиливал это ощущение.

Оно лишь облеклось в слова, когда Евдоксия прервала молчание:

– Ксения! Теперь ты увидишь Димитрия! Это он, наш брат, каким мы его знаем! Разве он далеко? Разве ушел от нас? Нет, он только колеблется и, склонив голову, целует землю: я виноват перед вами, но я ваш!..

– Нет, прости – но это же просто ужасно: дом его разрушен, жизнь тоже, а все ради чего? Только ради этой безмерной высокопарности! – совершенно не к месту вырвалось у Святослава. Обычно он бывал подчеркнуто тактичен, но здесь не смог сдержаться. – Безумные воззрения – и все еще дают о себе знать в зрелом человеке, да сверх того это несчастье – быть поэтом! Потому-то он и не сумел выпутаться из маленького осложнения. Немножко такта, немножко осторожности – и все можно было бы уладить… тогда. И даже позже. А вместо этого он теперь сожалеет, отрекается, лишается всего и при этом не обретает настоящей свободы… Да, оба достойны сожаления: и Татьяна, и он…

– Не только сожаления, – прервал его Виталий. – Это беда, с которой он не сумел справиться в жизни, внутренний разлад, не позволивший ему вернуться к нам… тут я согласен! Но поэтом сделала его именно эта беда, благодаря ей он, беспечная душа, стал самим собой: она дала ему больше, чем одну только поэзию.

– Типичная судьба поэта! Играть с вещами, которые вовсе для этого не подходят, проиграть свою судьбу, а потом снова старательно выстраивать ее, но уже где-то там, в облаках! – Святослав вскочил со скрипнувшей табуретки, которая с трудом выдерживала тяжесть столь крупного человека. – Такая насыщенная «жизнь» до сих пор вряд ли шла на пользу русской поэзии. Ее беда в том, что она хочет быть чем-то большим, чем есть на самом деле, и стремглав бросается улучшать мир где только можно.

Виталий удовлетворенно засмеялся.

– С этим ничего нельзя поделать, дорогой Святослав! В нашей поэзии теперь все сошлось вместе! Она – по крайней мере сейчас – должна давать приют всему, что тянется к ней с надеждой, должна быть великодушной даже если расплачиваться за это приходится ей самой… Беда, если однажды она испугается этой расплаты! Станет «эстетикой», в решающий момент окажется в стороне. Поэтами в России становились отвергнутые, обойденные русской судьбой! А Димитрий? Древнейшая традиция русской поэзии для него важнее всего, поэтому она прямо-таки толкает его к зрелости, к тому, чтобы и в поэзии оставаться верным самому себе…

– А в это время дома пусть все летит кувырком – счастье, приличия, Не так ли? – раздраженно перебил его Святослав.

Виталий пожал плечами.

– Речь идет не только о любовных делах… И не только они мешают его возвращению.

– Извините меня, – заявил князь, – но нужно быть истинным Волуевым, слепо преданным семье и брату, чтобы не возмущаться всем этим… А каково Татьяне? Разве это решение для нее?

– Татьяна уже достаточно взрослый человек, чтобы смириться с этим! – В голосе Виталия появились едва заметные нотки уважения к ней – уважения, в котором, как мне всегда казалось, находила трепетное выражение его самая сокровенная суть. – Несмотря на все пережитое, она судит его не так строго, как вы. Не все же можно уладить, разрешить, исправить – в смысле семейном или узко общественном. И все же эту рукопись Татьяна воспримет как возвращение Димитрия – поэтому она адресована и ей.

Ксения следила за этой словесной перепалкой с поистине каменным лицом. Но вдруг она вскочила на ноги и перебила Виталия.

– Говоришь, уладить? А что, собственно, он должен уладить? То. что он оставил Татьяну, да? Но что из того, что он ее оставил? Важно, что он ее взял, что он решился взять ее. Этого ему никогда не исправить – ничем и никогда! Ибо он унизил ее несправедливостью!

Она стояла, скрестив на груди руки, с таким глубоко серьезным видом, что, казалось, между ее телом и душой возникла какая-то совершенно новая гармония; обычно зрелость и сила были присущи ее телу, а не душе.

– Он унизил ее, – повторила Ксения. – Такое не дано исправить ни одному человеку.

Невольно возникшую тишину нарушила небольшая суматоха. Резко вскочившая Хедвиг и Святослав говорили одновременно. Я взглянула на Виталия. Он сидел молча, но на лице его отражались восхищение и в то же время разочарование. Или я ошиблась?

Евдоксия взяла меня за руку.

– Бери свои бумаги! Пошли! Главное – она узнает об этом, остальное неважно! – многозначительно сказала она.

Только по дороге к дому я не без удивления поняла, что имелась в виду не Татьяна, а бабушка.

Следовательно, штаб-квартира, куда мы должны были доставить наше тревожное сообщение, была в зале; но и Татьяна сейчас, когда пришла почта, должно быть, читала бабушке вслух.

Дойдя до дверей, ведущих в залу, разгоряченная после быстрой ходьбы Евдоксия на мгновение задержалась.

– Если я растеряюсь, помоги, – попросила она меня. То, что она задумала, было для нее отнюдь не простым делом. Но, очутившись в зале, она тут же обо всем забыла и без обиняков выпалила новость, словно трескучую ракету запустила.

– Димитрий написал Марго – он возвращается! Вот письмо, мама!.. молитвы наши услышаны, он снова обращается к нам всей душой!

Бабушка была одна. Она, как всегда, сидела на своем штофном диване без дела, курила и смотрела на кипу свежих газет перед собой, дожидаясь, когда придет Татьяна.

Услышав ликующий крик Евдоксии, она вскочила… Черты ее лица напряглись, четко обозначились чистые, строгие линии, которые часто и не замечались вовсе из-за живой, почти артистической мимики. Лицо обрело величавость, близорукие глаза заискрились.

– Читайте! – коротко, почти резко бросила она. И так и осталась стоять неподвижно.

Евдоксия уже сидела на краешке ближайшего стула, у первого окна, где стояла и я, и читала, читала… Читала задыхаясь, страстно, любуясь словами и радуясь им, словно встретилась с ними после долгой разлуки, и от этого они почти теряли конкретный смысл и очертания.

Бабушка не обращала внимания на то, что все еще стоит у стола на своих слабых, больных ногах. Она только слушала. Но очень скоро напряженное выражение ее лица изменилось. Евдоксия еще и близко не подошла к концу, а бабушка уже снова сидела на своем диване.

Она спокойно разглядывала свою погасшую сигарету. Хотела прикурить новую. Но потом вдруг отодвинула все в сторону, погрузилась в свои мысли. На лице ее отразилась глубокая горечь. Усталая, разочарованная старуха.

У Евдоксии, казалось, замерло сердце.

– Мама! Ты не рада?.. Не рада, что он снова наш?! Мы ведь думали, что он удалился от нас, охладел к нам…

Бабушка спокойно возразила:

– Удалился? Снова наш? Не говори глупостей. Я молилась, прося Бога вернуть ему счастье. Необдуманно, торопливо, дерзко разрушенное счастье. Молилась, чтобы он снова обрел семейное счастье. Чтобы вернулся сюда хозяином, отцом и супругом. Молила Господа склонить его сердце к этому… О чем еще необдуманно просили вы в ваших молитвах, я не знаю!.. В молитвах надо быть очень точным – это ведь поступки! Ваши желания легкомысленны. Они свели на нет мою молитву. Я ни на что не гожусь. Бог не слушает меня.

– Мама, милая! И это говоришь ты, всегда твердившая о вине и искуплении…

– Вина? Искупление? Так говорят люди. Люди любят наказания. Бог может и освобождать от них. – Ее гнев улегся. – Они теперь идут иными путями, не моими. Как же мне следовать по тому пути, о котором речь в письме? Он, Димитрий, сам выдумал, как стать добрым человеком! В своих душах теперь они находят все что угодно. Сами решают, где зло, а где добро. Зачем им мать?.. Все кончится тем, что Господь сам найдет способ наставить их – как обрести блаженство или навлечь на себя проклятие!

Она строго и подозрительно взглянула на меня, должно быть, хотела спросить, как это я умудрилась получить подобное послание от Димитрия.

Но затем забыла обо всем и закрыла лицо руками.

– Никогда он не будет счастлив дома! Никогда! Мой сын, мое дитя, мой первенец! Ничего я не добилась для тебя. Прости мне, беспомощной, не нашедшей нужного слова – ни для Бога, ни для тебя… Мать обязана сделать свое дитя счастливым! Призвать любые силы – небесные и земные. Сделать счастливым… Но это дано только ему – Богу.

И она горько разрыдалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю