412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лу Андреас-Саломе » Прожитое и пережитое. Родинка » Текст книги (страница 20)
Прожитое и пережитое. Родинка
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:31

Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"


Автор книги: Лу Андреас-Саломе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

В деревне

Я и в деревне побывали с Виталием. После обеда мы навестили там больную. Рубленый дом в центре селения ничем не отличался от соседей. Сквозь прорехи в соломенной крыше солнце прямиком попадало в хлев, куда только что пришла корова и ждала, чтобы ее подоили. От хлева, находящегося в центре хижины, открытые двери справа и слева вели в два других помещения, их связывали брошенные прямо на навоз доски. В жилой комнате, там, где разместилась большая печь, на матраце из господского дома лежала истощенная молодая девушка. Виталий приподнял ее, а я натерла ее обнаженную спину мазью.

Острый запах хлева смешивался с затхлым воздухом жилого помещения, который, казалось, неподвижно висел между бревенчатыми, потемневшими от времени степами, хотя два маленьких оконца были открыты. Женщина с загорелым лицом, жилистая и тощая, сидела на лавке у стены, месила теплое тесто и время от времени стонала.

– Ложись… ты тоже больна, Добреева… сама виновата: напилась болотной воды. Самовар надо брать с собой, когда едете на сено! – заметил Виталий.

– Ты говорил, батюшка, да мы, грешные, забывчивы. Пила я, жажда замучила, а болото рядом, потом меня вырвало, – ответила женщина и застонала.

– Рвоту вызывает иногда сенная пыль… тогда они ничего не едят, и пьют, как сумасшедшие, и не только болотную воду! – сказал мне Виталий по-немецки, пока Добреева сажала хлеб в печь.

Она села на лавку у печки, упершись руками и колени, и, покачивая головой, смотрела на больную, которой мы продолжали заниматься.

– Ох, сестра, сестрица моя, плохо ты, видно, молишься! Неужто Господь не смилуется и не возьмет тебя к себе? Сверх меры мучаешься ты и нас мучаешь сверх меры. Долго ли нам еще смотреть, милая, как ты страдаешь на господских матрацах?

Больная умоляюще взглянула на нее большими, в темных кругах глазами.

– Молюсь, милая, молюсь изо всех сил! Возьми меня, прошу Его, забери меня к себе, чтобы они не видели больше моих страданий…

– Рано, господа, рано! – прервал ее Виталий полунасмешливо, полусердито. – Зачем просить у Бога того, чего он тебе еще не уготовил! Болезнь твоя не смертельна. Потерпи. Ты еще поправишься. А если они не могут смотреть, как ты страдаешь, мое предложение вам известно: я готов взять ее отсюда.

– Ирина Николаевна уже возлагала руки, да не помогло! – нерешительно пробормотала больная. Виталий прикусил губу. Бабушкина конкуренция! Если уж ей что-то не удается, то другим и подавно не удастся, считают люди. Они смотрят на нее с такой же верой, как когда-то их предки смотрели на языческих колдунов. Подобно старой шаманке ходит наша бабушка по деревням. Ее личность, ее несокрушимая уверенность в себе творят чудеса и нередко оказывают действенную помощь…

Добреева вынула из печки глиняный горшок, в котором молоко так подгорело, что сверху образовалась твердая, как вязкое тесто, коричнево-желтая корочка.

– Погоди, сейчас дам тебе молочка! – сказала она больной. – Но забирать ее у нас не надо, Виталий Сергеич, не в обиду будь сказано, нет, не надо! Нет, не извольте так говорить! Приберет ее Господь – и ладно! А если нет, кто же возьмет на себя грех при ее жизни осиротить нас, ее родственников!

– Тогда заботься о жизни, а не о смерти! – ответил Виталий, опуская закатанные рукава своей подпоясанной ремнем рубахи. – Наше дело – хлопотать о жизни, о смерти похлопочет Бог. Не вмешивайся не в свое дело.

Собираясь уходить, он протянул ей и больной руку.

– А не хочешь ли и ты молочка, добрая душа? – спросила Добреева, взглянув на меня светлыми глазами. – Сделай одолжение: поешь и выпей! Я и хлебца желудевого испеку, чтоб ты не ушла от нас голодной.

Хлеба мы решили поесть в следующий раз, а вот молочка мне пришлось отведать сразу же – желтой лакированной ложкой из деревянной плошки.

Рядом, в коровьем стойле, Виталий поливал себе на руки из пузатого глиняного кувшина, висевшего на привязанной к поперечной балке веревке. Кувшин раскачивался, из двух носиков, то справа, то слева, выливалась вода, любопытные куры тут же подбежали узнать, не падает ли на землю что-нибудь съедобное.

Под их разочарованное кудахтанье мы помогли друг другу – одному приходилось все время раскачивать кувшин – смыть с рук густую мазь.

Правая рука Виталия напоминала неловкого беспомощного ребенка посреди увертливых, смышленых пострелов; своей формой и цветом кожи она сильно отличалась от более грубой левой, на долю которой выпадала вся работа; казалось, руки принадлежали двум разным людям.

Тем временем подошла с большими подойниками Добреева и сосредоточенно занялась дойкой. Из-под ее усердно работающих пальцев в деревянную бадейку с шумом, толчками лилось парное молоко. Корова вытянула шею и негромко замычала, довольная.

Пройдя мимо нее через дверь хлева, мы очутились во дворе.

– Сейчас только коровы ненадолго приходят домой – из-за дойки; остальной скот днем и ночью свободно пасется в степи. Но видела бы ты, что бывает, когда его впервые выпускают на волю! Зима превращает домашних животных в молчаливых пленников. О прошедшем лете они вспоминают только во сне. Затем наступает 23 апреля, день святого Георгия – день еще очень суровый, но для них это день-освободитель, чудо природы! Как правило, они сперва застывают в растерянности, с остекленевшими глазами, полуоглушенные чистым воздухом, от которого они отвыкли, – а потом как безумные окунаются в весну, которая еще совсем невидима, и носятся по тающему, посеревшему снегу. Вся укутанная испарениями равнина наполняется ликованием вырвавшегося на волю скота! Вокруг слышится ржание, мычание, рев и блеяние! Нелегко приходится пастухам: животные, которые в хлеву держались по-братски, теперь дико набрасываются друг на друга, словно ищут врага – отомстить за долгое заточение. В конце концов их усмиряет сама природа, она приучает их к летнему благополучию; к ним возвращается естественная кротость. Рожденных в темном хлеву ягнят или жеребят представляют друг другу, и они начинают вести себя благонравно… И все это делает одна только свобода! – глубоко дыша, повторил он.

На деревенской улице нам повстречался мужичок, – с веселым и хитрым видом он вслушивался в чужую немецкую речь.

– Как поживаете, Виталий Сергеич? Не завернете ли и ко мне?

– Хорошо, Захар! О тебе я уже слышал сегодня! Чуть свет люди пели на лугу новую песню. Говорят, ты сочинил.

– Правду говорят. Да, Бог послал мне песню. Я косил утречком, рядом косили остальные, валилась трава, а сердце пело, – объяснил Захар, пожимая нам руки. – Компанейская это работа – косьба, Виталий Сергеич, сдруживающая.

– Особенно если работа спорится, – заметил Виталий. – Что собираетесь делать завтра? Прогуляете, а вдруг дождь? Не боитесь?

– Боимся, как же. Но в пятницу люди хотят гулять. Говорят, не будем работать. Что тут поделаешь, Виталий Сергеич: такой уж народ! Не слушает, когда ему объясняешь: это же только татары сделали у нас пятницу нерабочим днем… это все от татарского ига идет… от трижды проклятого нечестивого…

– Да ты, я вижу, мудрец! – засмеялся Виталий. – Ну так иди, дорогой мой, и читай им проповеди о том, что работа – занятие более христианское… А не станут слушать – пой им песни, тут уж они прислушаются.

Мы пошли дальше.

– Он сочиняет песни, – объяснил Виталий, – а за это люди без разговоров делают за него работу – из благодарности. Собственно говоря, он перепевает народные песни, но делает это по-своему, и они доходят до сердца каждого. Крестьяне говорят: «Это не его, а наши песни, но в голову они приходят ему. Господь только его наделил даром слышать их».

Вдоль деревенской улицы стоят не только ветхие лачуги и избы, но и новые, недавно построенные из еще не успевших потемнеть бревен после очень частых здесь пожаров: искры легко перелетают от одной соломенной крыши к другой. Избушки отличаются друг от друга только опенком – светлым, потемневшим и почтенным, черно-коричневым, эти оттенки говорят о людских судьбах.

Из окна одной из самых светлых изб, еще издающей на солнце аромат свежего дерева и смолы, высунулась баба.

– Это Макарова! – сказал Виталий и остановился около нее. – Ну как, был поп у твоей матери?

– Был, батюшка, был. Хотя лошадка у него хромает, а от церкви до нас далеко. Да, хороший теперь у нас поп, очень хороший – все как надо.

– А раньше был плох? – спросила я, заинтересовавшись. Во внешности бабы, в ее поредевших волосах и спокойном лице чувствовалось поразившее меня невозмутимое величие. Макарова посмотрела на меня.

– Да как сказать, матушка? Беда с ним приключилась. Несчастье навалилось на попа.

– В семье?

– Да нет. Мимо водки не мог пройти. Напивался до бесчувствия. Но Бог помог ему справиться с бедой. Теперь лучше. Мы довольны. Благодарим Бога и Ирину Николаевну… А ты разве не знаешь попа?

– Нет, я здесь недавно.

Я приблизилась к ее окну. Виталий, отвернувшись, разговаривал с кем-то во дворе. Макарова кивнула.

– Да, да, сразу видно: ты нездешняя… Ну, даст Бог, тебе у нас понравится. А какие люди там, откуда ты приехала?

Я посмотрела на нее и задумалась. Вряд ли еще где-нибудь те, кого называют «народом», сильнее отличаются от других слоев населения уровнем образования. Но и вряд ли где-нибудь еще, несмотря на меньшие различия, так легко раскрываются души, как здесь. Правда, вряд ли в другом месте люди с такой готовностью почитают других. У нас люди более замкнуты и не особенно любят поклоняться другим.

– Там люди считают: все должны быть равными, никто не должен стоять над ними, – сказала я.

Макарова несказанно удивилась:

– Как так – никто? Даже Бог и наш Государь?

– Даже ваш государь. Но ведь Бог не имеет земной власти, – возразила я.

– Не имеет? Почему же?.. Что же это за власть такая проклятая, которая не от Бога? – спросила Макарова с независимым видом. Она выпрямилась в маленьком оконном проеме, невольно приняв позу королевы, достоинство которой задето. Она вся собралась, так как увидела: я плохо воспитана. – Знай, матушка: без Бога нет уважения. В каждом, кто наделен властью и авторитетом, почитают одного только Бога. Они все получили от Бога и должны возвратить ему, покидая этот мир. Да и кто не устыдится желания быть выше своих братьев?

Макарова и я пристально посмотрели друг другу в глаза. И, несмотря на строгость только что преподанного мне урока, я увидела в этих глазах, что они принимают любовь, которая была в моем взгляде.

«Для нее нет никакой разницы между Богом и братом», – восторженно подумала я.

Виталий говорил крестьянину, вышедшему из двора:

– Я вижу, Фома Никитич, ты приволок сюда горы сырой травы. Отчего ты не высушил ее там, где она росла?

– Отчего, Виталий Сергеич?.. Да оттого, что ни дождь, ни спёка не дают покоя скошенной траве. Вон та, что сзади, с дальних приволжских лугов. Ее так и так нужно было привезти сюда. Не ездить же мне туда без конца то ворошить, то копнить. И я подумал: а не привезти ли мне ее домой, тут она будет у меня перед глазами, тут я буду ухаживать за ней, как за грудным дитятей. Да, Виталий Сергеич, разумом Бог наделяет. А другие теперь бегают, гадают, куда повернет погода…

Виталий положил ему руку на плечо.

– Послушай, другие поступают умнее – выполняют волю лугов. Свежескошенная трава – не мертвая трава, ей надо еще осыпать на землю свои семена, сделать луга плодоносными и богатыми, подготовить их к следующему лету. Когда ты крадешь у почвы траву до того, как она стала сеном и умерла, ты отдаешь семена чужим ветрам, и твой луг оплакивает потерю. Но лучшие приволжские заливные луга принадлежат не тебе одному, они – общее достояние, поэтому ты наносишь вред и другим.

Вид у Фомы был очень недовольный.

– Кто хоть раз видел, как осыпаются эти семена? Хватит у нас дел и без этого.

Рядом со мной высунулась из окна Макарова. Спокойным, ласковым голосом она крикнула мужу:

– Верь ему, Фомушка! Давай сделаем доброе дело: без недовольного ворчания выполним волю лугов, оставим им то, что они считают своим, не будем отнимать у них дитя, пока оно еще живо. Пусть полежит оно с ними, чтобы они не умерли, скорбные, осиротевшие. Да, Виталий Сергеич, понятное дело.

Когда мы уходили, Фома все еще стоял с граблями в руках, прислонившись к воротам, и задумчиво смотрел в затянутое белыми облаками небо, которое, похоже, и само не знало, куда повернет погода – на дождь иди на ведро.

Я рассказала Виталию о своем разговоре с Макаровой. Он живо подтвердил:

– Да, она одна из лучших! О ней и впрямь можно было бы сказать: образование просветило бы ее, но вряд ли прибавило бы ей величия. Это я понял, только вернувшись сюда: как неточно по смыслу слово «кабала» и насколько свободным делает народ благочестие. Их религия – отнюдь не религия людей, обреченных на тяжелый, изнурительный труд, ибо над ними стоит только Бог, который их любит.

К сожалению, беседа прервалась оттого, что мы вошли в избу Захара. Мне было важно, даже слишком важно узнать, как ко всему этому относится Виталий, а не только народ. Почему?

Хедвиг по утрам очень занята, и только поэтому разрешает мне иногда, как она выражается, побродить по деревне.

Разделавшись со своими многочисленными утренними обязанностями по дому и хозяйству, к полудню она ждет появления бабушки, чтобы доложить ей о «текущих делах» в форме советов.

Обычно Хедвиг сидит в зале и вяжет. На угловом окне рядом с ее креслом-качалкой стоит корзинка с ее бесконечным и весьма хитрым вязаньем, которое сама Хедвиг из-за его бесполезности изрядно презирает и за которое принимается исключительно в бабушкиной зале потому что, как она говорит, слушая бабушкину словесную вязь, столь же безнадежно ждать, что ее болтовне скоро придет конец; вот она и вышибает клин клином.

Когда мы вернулись из деревни, Хедвиг сказала в ответ на наше подтрунивание:

– Мне куда приятнее вязать, чем осматривать крестьянские дома. Хватает с меня того, что я имею дело с этими людьми по утрам. Я не переставала удивляться Евдоксии, обычно непозволительно ленивой: она с наслаждением лезла вслед за Виталием во все грязные дыры, будто находила там царство прекрасного.

– Ах, Евдоксия! – жалобно сказал Виталий. – Да и брат тоже! Им бы надо быть здесь, со мной! Евдоксия была еще слишком юной, чтобы помогать мне, она только собирала вокруг себя малышню и помогала Татьяне – отыскивала – один Бог знает где – для ее плетельщиц старинные кружевные узоры. А тем более Димитрий! Ведь именно поэт нужен здешним людям, а он поэт, только он мог бы им все объяснить, отучить от всяких застарелых привычек. Он бы сумел без принуждения избавить их от заблуждений: так заболоченной реке помогают влиться в море. Только поэт дает больше, чем берет, и не может иначе. Особенно много он дал бы нашим неграмотным, которые пока еще не могут его «читать», которые передают стихи из уст в уста; вот у них-то в первую очередь и учится «писать» русский поэт, который берет из народной поэзии все самое возвышенное и душевное.

Когда Виталий вот так говорит о брате, в его словах нередко присутствует изрядная доля восхищения – несмотря на вину Димитрия перед Родинкой. Он и сам в таких случаях говорит немного как поэт. Я сказала ему об этом, и он согласился.

– Это оттого, что во многих важных вещах я стал – не мог не стать – его учеником, до сих пор вынужденным многому учиться, – объяснил он. – Вдобавок ко всему, здесь я никак не могу обойтись без того, что раньше так сильно разделяло наш образ мыслей: только православная вера, которой жил Димитрий и на которой здесь все держится, дает возможность хоть что-нибудь сделать для просвещения – в рамках дозволенного.

– Выходит, убеждения брата и сестры, а особенно бабушки ты используешь в политических целях! – в шутку заметила я, но смех Виталия прозвучал не совсем естественно.

Мы приумолкли и услышали в столовой шаркающие шаги бабушки. И вот она, чересчур уж легка на помине, появилась в открытой боковой двери.

Еще не поздоровавшись, бабушка чуть исподлобья по очереди оглядела нас.

– Стоите тут, будто к полу приросли, – заметила она. направляясь к своему штофному дивану.

– Они же только что вернулись домой! – сказала, не поняв, о чем речь, Хедвиг. – Марго пришла с Виталием из деревни.

– Ну-ну. Я так думаю, она могла бы больше ему рассказать, чем он ей показать. – Бабушка протянула руку к колоде потрепанных карт. – По правде сказать, такая вот русская деревня больше по душе Господу, чем вся ваша заграница; да ведь Виталий об этом представления не имеет! Вразумить его на сей счет могли бы только крестьяне.

На столешнице постепенно раскладывался grande patience[161]161
  Большой пасьянс (франц.)


[Закрыть]
.

– Ну а Ксению брали с собой? – продолжала расспрашивать бабушка.

– В деревню? Нет, она чувствительна, особенно сейчас, к плохим запахам, к «человеческим запахам» – что твоя принцесса, – смеясь, сказал Виталий.

Бабушка разглядывала карты.

– Роскошный экземпляр твоя Ксения, но в нынешнем положении совершенно бесполезна. Принцесса, говоришь? Нет, всего лишь невоспитанная девчонка.

– Потому что еще не освоилась. Потому что все ее угнетает. И особенно сильно – ее нынешнее положение. – Разгорячившись, Виталий подошел к столу. – Такая уж она, Ксения. Будь она лисой, попавшей в капкан, – незамедлительно бы отгрызла защемленную ногу. А тут она узнает: отгрызать ничего нельзя! Ей кажется, что она заколдована. Господи, да она нуждается в сочувствии!

– Вот тут ты и ошибаешься, сын. Говоришь об этом, как мужчина, – и говоришь глупости. Это вовсе не капкан, скорее, у нее вырастает новая лапа. Чем сильнее женщина, тем естественнее для нее материнство, душа принимает его с радостью, легко. Вспомни Евдоксию, подумай о сестре: она бы все отдала за ожидание такого счастья, после первого.

– Ксения тоже будет ценить материнство. Будет стойко и весело вынашивать твоих внуков. Потерпи немного! Она только еще продирается сквозь это непонятное и жуткое, сквозь зарождение новой жизни – продирается к нам, – спокойно ответил Виталий.

– Ну, до того времени ты еще успеешь насладиться борьбой с ней, попляшешь вокруг нее! – не скрывая иронии, сказала бабушка.

– А почему бы и нет? – весело возразил Виталий. – Борьба никогда не прекращается… Мне она по душе– Маргоша! Ты еще помнишь то время, когда мы играли в степные лошадки? Так вот, Ксения и впрямь такая – по-настоящему свободное существо… Мы же объезженные коняги и вряд ли что знаем о ее внутреннем протесте, о ее чувствительности. Именно я должен быть всем для нее, а это значит – не только уздой и стойлом, но и последним кусочком степи…

Издали, сверху, донеслось пение Ксении – она как бы соглашалась с мужем.

– Ерунда вся эта твоя зоология! – решительно заявила бабушка. – Ксения, слава Богу, не лошадь и не лиса. Она женщина, которую ты недостаточно строго держишь в руках.

Виталий резко наклонился к столу, засунув левую руку за узкий кожаный пояс.

– А теперь послушай меня: я не потерплю, чтобы кто-нибудь, кроме меня, командовал Ксенией, я же – служу ей, как считаю нужным. Хватит того, что ты воспитала нас. Успокойся хоть теперь. – К нему снова вернулось веселое настроение. – Понимаешь, этот плод должен созреть и упасть без какого бы то ни было надзора с твоей стороны, без твоих усилий, за него в ответе я, садовник. Он еще потешит твою старость своей небывалой свежестью и сладостью.

– Да отстань ты от меня со своей лестью! – сердито побранила его бабушка, но тут же против воли рассмеялась. – И что ты за человек, сынок! Никакой в тебе честности. Говоришь одно, а сам думаешь: мать держала нас в ежовых рукавицах, слава Богу, что она состарилась! Мальчиком поносил меня, а теперь, когда вырос, хочешь перехитрить и льстишь…

Виталий тоже засмеялся. Он присел на валик ее дивана, неосторожно смешав при этом карты; бабушка в испуге распростерла над ними руки.

– Да, поносил, – сознался он, – но как! Всегда сопоставляя тебя с историческими личностями, причем самыми знаменитыми. Спроси Марго… Она еще помнит, как я ради этого штудировал мировую историю! Как Золотая Орда монголов, говорил я, наложила свою руку на несчастную молодую Русь…

Бабушка возмущенно пыталась освободиться от его руки на своем плече.

– Гадкий! Лезешь с этими языческими мерзостями – ко мне! Уходи с глаз долой… уходи!

Но Виталий держал ее крепко, как в тисках, и она сопротивлялась только для виду. В этом шутливом споре с сыном, насильно обнимавшим ее, так что с ее все еще густых, пушистых седых волос сбился набок черный кружевной платок, лицо бабушки стало вдруг молодым и очень привлекательным – словно с него сдули пыль, скрывавшую самое прекрасное в нем.

Быть может, потому, что они уже могли шутить по поводу того, к чему в былые времена относились со страшной серьезностью.

Я молча сидела у окна в углу; рядом с Хедвиг, которая вязала, не поднимая глаз. Мне казалось, что я смотрю на сцену, где разыгрывается захватывающая пьеса.

Возраст наложил на лицо бабушки отпечаток такой значительности, что временами оно казалось лицом мужчины. А потом вдруг за строгими линиями снова проступало свойственное ему женское очарование: сдержанное лукавство в уголках рта, и сам рот – молодой, любящий… Никогда прежде не видела я лица с такой поразительной способностью переходить от величавости к чарующей прелести, от властности к игривости – лица обольстительницы и Цезаря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю