412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лу Андреас-Саломе » Прожитое и пережитое. Родинка » Текст книги (страница 1)
Прожитое и пережитое. Родинка
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:31

Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"


Автор книги: Лу Андреас-Саломе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Прожитое и пережитое. Родинка


Признания и недомолвки Лу Андреас-Саломе

Писать предисловие к воспоминаниям такой легендарной и загадочной личности, какой была Лу Андреас-Саломе, – дело заведомо неблагодарное и рискованное. То, о чем она сочла нужным рассказать, читатель найдет в предлагаемой ему книге, а заводить разговор о неизбежных в таких случаях умолчаниях и недоговоренностях – значит вступать на скользкий путь догадок и домыслов или, что еще хуже, в очередной раз вытаскивать на свет длинный шлейф сплетен и пересудов, тянувшийся за Лу Андреас-Саломе при жизни. И все же, думается, будет нелишним привести некоторые факты и соображения, касающиеся не столько овеянной скандальными подробностями внешней биографии этой замечательной женщины, сколько биографии внутренней, свидетельствующей о поразительном богатстве духовных интересов. Ведь одно дело, какой она виделась самой себе, и совсем другое – как воспринимали ее современники и воспринимают потомки, тем более что время вносит свои коррективы в представления о ее облике и той роли, которую она играла в интеллектуальной жизни Европы на рубеже XIX–XX столетий.

Немецкая писательница Лу Андреас-Саломе (Луиза Густавовна фон Саломе) родилась в 1861 году в Санкт-Петербурге, в семье заслуженного русского генерала французско-немецкого происхождения. Мать ее была немкой. Хотя Фридрих Ницше и называл Лу Саломе «гениальной русской», но генетически в ней ничего русского не было, если не придавать значения проведенным в России детству и ранней юности. Хотя как не считать того, что оказало неоспоримое воздействие на становление этой крайне своеобычной натуры, факта рождения (Россия до последнего дня – а скончалась Лу Андреас-Саломе в 1937 году в Геттингене оставалась для нее родиной), русского образа жизни, точнее образа жизни столичных дворянских кругов, русской природы, климата, обычаев и нравов. Видимо, эта благоприобретенная русскость вкупе с передавшейся от матери немецкой основательностью и унаследованной от отца гугенотской въедливостью в вопросах морали и веры породила этот характер, отмеченный недюжинным умом, неукротимым и своевольным нравом, неистребимым вольнолюбием. Не отдаваясь до конца ничему и никому, Лу Андреас-Саломе как высшее достояние берегла свою внутреннюю свободу. Да и внешней, как видно из воспоминаний о прожитом и пережитом, не поступалась никогда

По словам одной хорошо знавшей ее женщины (Гертруды Боймер), в Лу было нечто недостижимое и непостижимое, она как бы воплощала в себе частичку природы – живой, таинственной и самодостаточной. К тому же от природы она была наделена поразительным жизнелюбием – качеством, которое Ницше, оскорбленный ее невниманием к своей особе, назвал «кошачьим эгоизмом», считая, что если уж обнаруживаешь в себе такую черту, то ее нужно изживать. Подобного рода моральные установки человека, полагавшего (скорее в философии, нежели в жизни), что он обретается по ту сторону добра и зла, были Лу совершенно чужды. Она куда больше походила на «белокурую бестию» (в женском, разумеется, варианте), чем болезненный и мнительный создатель этого образа-символа. В то же время в ней не было ни капли сословной надменности или сознания собственной исключительности, ее отличали простота и естественность в общении и участливое, сострадательное отношение ко всему живому – людям, зверям, птицам; во всех она на высшем, метафизическом уровне видела существ, равных (но не равновеликих) себе. Она никогда не пряталась от проблем, трудностей и мерзостей жизни, в избытке выпадавших на ее долю, за иллюзиями глобального или частного, личного свойства, не тешила себя самообманом – ни в науке, ни в политике, ни в художественном творчестве. «Зоркая, как орел, и бесстрашная, как лев» – такими словами охарактеризовал восхищенный Фридрих Ницше юную «русскую» студентку, изучавшую в Цюрихе историю религии и философии. И был близок к истине. Встретившись с трудной проблемой или интересным для нее человеком, она и впрямь без колебаний устремлялась мыслью к глубинной сути вещей, к несокрушимому – ибо неотделимому от единства всего сущего – ядру человеческого бытия. Можно предположить, что именно неутолимое желание познавать себя и других, проникать в сокровенные тайны природы, а не банальная потребность зарабатывать на хлеб насущный привело ее в конечном счете к занятиям теорией и практикой аналитической психологии.

Но это произошло значительно позже, в начале XX века. А пока двадцатилетняя Луиза фон Саломе (в 1887 году она вышла замуж за ориенталиста Фридриха Карла Андреаса и стала Лу Андреас-Саломе), оказавшись в Европе, самозабвенно покоряет сердца и восхищает умы. И какие умы! Философы Пауль Ре и Фридрих Ницше, писатели Герхард Гауптман, Франк Ведекинд, Артур Щницлер, Петер Альтенберг, Райнер Мария Рильке, множество литераторов и ученых меньшего калибра старались добиться – часто без малейшей надежды на успех – ее расположения. Где бы ни появлялась Лу – в Риме, Берлине, Париже, Вене, Мюнхене, Гёттингене, – вокруг нее тут же возникал кружок из интеллектуалов и людей искусства, из тайных воздыхателей и восторженных почитателей ее ума, красоты и неповторимого шарма.

Саломе, однако, не только наслаждалась своим положением светской львицы и роковой женщины. В ней шла постоянная, непрекращающаяся внутренняя работа души и духа, которая находила свое выражение в литературном творчестве, а позже, после знакомства с учением Зигмунда Фрейда, и в научно-практической деятельности. Ее эссе, статьи, рецензии, новеллы и повести заполняли страницы престижных европейских журналов, о них с похвалой отзывались крупнейшие критики той поры. Книги, правда, появлялись довольно редко, она – как и ее младший современник Франц Кафка – не очень любила расставаться с написанным и подолгу выдерживала рукописи в письменном столе или, по причине частых отлучек и длительного отсутствия, в домашнем сейфе.

Сегодня приходится признать, что как писательницу Лу Андреас-Саломе при жизни все же явно недооценили. Да это и понятно: ее спорадически появлявшиеся книги вряд ли могли конкурировать в Германии и Австрии с «литературой Маннов», с тем, что поставляли на книжный рынок не только Генрих и Томас Манн, но и Герхард Гауптман, Бернхард Келлерман, Якоб Вассерман, Герман Гессе и другие известнейшие писатели. К тому же она касалась проблем, казавшихся тогда несвоевременными. Интерес к ним возник значительно позднее, во второй половине XX века, чему, без сомнения, способствовало широкое распространение феминизма как движения за равноправие женщин и как своеобразного – с женской стороны – подхода к восприятию и оценке многих явлений современной жизни. Правда, сама Лу Андреас-Саломе сторонницей этого модного теперь направления в культурологии себя не объявляла. Во всяком случае, она оставила яркий, запоминающийся след в европейской культуре не только своего времени, но и всего XX века. Можно согласиться, что случилось это во многом благодаря ее дружеским (хотя отнюдь не бесконфликтным) связям со знаковыми фигурами ушедшего столетия – Ницше, Рильке, Фрейдом. Однако не стоит при этом забывать и о ее собственных достижениях в области философии и литературы, о ее блестящей эрудиции, пронзительном уме, острой наблюдательности и способности затрагивать болевые точки становления или, как выразился бы Карл Густав Юнг, индивидуации каждого человека. Есть еще одна черта, которая делает эту немецкую писательницу интересной и близкой нам, – ее привязанность к России. Она не просто любила Россию и тосковала по ней. Она ощущала свою причастность ко всему, что происходило в далекой северной стране, где оставались родные и близкие ей люди. Обретаясь в городах западной Европы, она была как бы посланником русской культуры. Россия присутствует – прямо или опосредованно – почти во всех ее книгах: в повестях «Руфь» (1895) и «Феничка» (1898), в сборниках рассказов «Дети человеческие» (1899). «Переходный возраст» (1902) и «Час без Бога» (1922), в романе «Ma» (1901), в письмах и воспоминаниях. Вообще-то главная тема ее художественных произведений – детство и юность, раннее взросление, подростковый период, превращение девочки в девушку и женщину. Ее героини проходят мучительный путь формирования личности; упорно прислушиваясь, внутреннему голосу, подчиняясь своей «самости», они повергают в смятение родных и близких, учителей и воспитателей. Поскольку все произведения Лу Андреас-Саломе строятся на автобиографической основе, поскольку в них отражается опыт детства и юности писательницы, то в них так или иначе возникает тема России, всякий раз сопряженная с темой богоборчества и богоискательства. Глава «Переживание Бога» не случайно открывает книгу ее воспоминаний. И так же не случайно свой первый роман она назвала «В борьбе за Бога» (выпустив в 1885 году под псевдонимом Генри Лу). Волновавшие ее проблемы веры и безверия она всякий раз соотносила с впечатлениями и переживаниями детства и юности.

Слову «переживание» придается в ее воспоминаниях ключевое значение. То, о чем она рассказывает, – не просто личные, субъективные переживания событий и встреч с людьми, воссозданные в той или иной, не обязательно строго хронологической последовательности. Понятие «переживание» насыщено у нее глубоким религиозно-философским смыслом и представляет собой как бы парадигму человеческого существования. Речь идет об основных «встречах», с которыми осознанно или бессознательно сталкивается каждое мыслящее существо, – с Богом, с любовью и дружбой, с родиной и чужбиной, с необходимостью постижения смысла бытия. Такого рода «переживания» должно осмыслять и соотносить со всей прожитой жизнью, о них пишут, подводя итог, на пороге иного мира, когда взгляд обретает последнюю ясность, время утрачивает роковую предопределенность, а былое предстает в виде ступеней, ведущих к глубинному источнику жизни, которая, как сказано в благодарственном «открытом» письме Лу Андреас-Саломе к Фрейду, сама проживает и переживает нас, хотя нам верится, что это мы проживаем ее. Воспоминания Лу Андреас-Саломе – совершенно необычная, не встречавшаяся в мировой литературе форма исповеди. Это исповедь неординарного человека с богатейшим душевным и духовным опытом – и одновременно исповедь человека вообще, представителя своего вида, существа, творимого таинственной субстанцией жизни по имманентным, изначально присущим ей законам.

Этим обусловлены особенности стиля поздней прозы Лу Андреас-Саломе. Желание мемуаристки немедленно, без околичностей и переходов, добраться до самого, с ее точки зрения, главного, до сокровенной сути придает этой прозе налет странной, раздумчиво-неспешной торопливости. Повествование лишь отталкивается от фактов личной жизни, слегка задевая их, и спешит окунуться в стихию религиозно-философских, эстетических или психоаналитических раздумий, так как только на этом уровне, а не на уровне признаний интимного свойства оно чувствует себя комфортно. Сказать о воспоминаниях Лу Андреас-Саломе, что они искренни, исповедальны и достоверны, значит не сказать ничего, ибо не это составляет их суть и своеобразие. То, о чем взялась поведать писательница, нацелено на постижение глубинно ощущаемой целокупности бытия, его неразрушимого единства. Все случайное и несущественное отброшено за ненадобностью, оставлено только то, что навсегда отложилось в памяти и подсознании и до последних дней воспринималось как неизбывная данность, как «современность былого».

Многие знали, что Лу Андреас-Саломе работает над воспоминаниями, ждали их появления, но смерть автора, а потом война и послевоенная разруха надолго отодвинули издание.

Когда же книга, подготовленная секретарем и душеприказчиком писательницы, Эрнстом Пфайфером, наконец появилась, это не стало сенсацией. Во-первых, немцы все еще были заняты своим «непреодоленным прошлым», в сравнении с которым интеллектуальные и прочие приключения литературной дамы казались детскими шалостями. Во-вторых, в книге не оказалось ожидавшихся интимных подробностей. Об этой стороне своей жизни она рассказала более чем сдержанно. Но самое существенное все же не утаила.

Первой по-настоящему крупной фигурой в длинном ряду ее воздыхателей стал Фридрих Ницше. Когда они встретились весной 1882 года в Риме, в тридцативосьмилетнем философе пережившем мрачные годы одиночества и непризнания. вызревали ростки его «веселой науки», приправленной болезненной раздражительностью, гипертрофированным самомнением и нигилизмом. Встреча с Лу фон Саломе, столь непохожей на знакомых Ницше немецких женщин из бюргерского круга, взбодрила его, внушила надежду на будущее. Беспокойный, взвинченный прогрессирующим недугом дух философа взмывал к неведомым и запретным сферам, для юной Лу тоже ни одна гипотеза не казалась слишком смелой или опасной. Ницше увидел в ней «родственный ум», «сестру по духу» – и с мая по ноябрь 1882 года его жизнь проходила под знаком нарастающего восхищения «неожиданным подарком судьбы».

Для Лу, обуреваемой интеллектуальной жаждой, Ницше был интересен как оригинальный и мощный мыслитель, бившийся над вопросами, которые занимали и ее ум. Он же попросту влюбился в свою собеседницу и повел себя нервозно – делал брачные предложения, устраивал сцены, ревновал и даже, подзуживаемый своими матерью и сестрой, не гнушался интриг. Их отношения были переведены в плоскость мелкой склоки. Разрыв потряс его, обострил течение болезни и если не свел с ума в буквальном смысле слова, то способствовал окончательному помрачению духа и трагическому финалу. Ничего хорошего из их сближения и не могло получиться: слишком уж разные это были натуры, слишком по-разному относились они к жизни, чтобы рассчитывать на более длительный альянс, пусть даже скрепленный узами чисто духовного родства. Да и тот союз, что соединил их на короткое время, был по сути «тройственным» – в нем уже состоял на правах полноправного члена философ-неудачник Пауль Ре, тоже, как и Ницше, так и не оправившийся от потрясения, когда пять лет спустя Лу решила оставить сто и выйти замуж за ориенталиста Ф.К. Андреаса.

Однако самым глубоким и длительным душевным (и, разумеется, духовным) переживанием стал для нее Райнер Мария Рильке. В сравнении с Ницше тут наметилась прямо противоположная возрастная констелляция: ей почти сорок, ему – чуть больше двадцати. Но в остальном ситуация была на удивление схожей. Она – сильная, витальная, целеустремленная натура, он – болезненный, мягкий, неуверенный в себе меланхолик. Когда они встретились в 1897 году, Рильке-поэту было еще далеко до молитвенной проникновенности «Часослова». Его ранняя лирика вряд ли могла увлечь зрелую женщину с острым как бритва умом. Он притягивал ее не как поэт, а как человек с еще не раскрывшимися богатыми возможностями. Она интуитивно догадывалась о его высоком предназначении, а свое видела в том, чтобы помочь ему обрести веру в себя. И Рильке благодаря дарованным ею встречам с Россией (поездки 1899 и 1900 годов) «под звон кремлевских колоколов» совершил прорыв в новое поэтическое пространство, к «Часослову», «Дуинским элегиям» и «Сонетам к Орфею». Посчитав свою миссию выполненной, она вскоре оставила влюбленного в нее поэта, как когда-то оставила Ницше, проникнув в смысл и суть его философии и написав о нем книгу. Рильке тоже тяжело переживал разрыв, метался от одной женщины к другой, пока заново не покорил ее – уже как поэт. Она до конца оставалась для него спасительным приютом, он исповедовался ей, почти ничего не утаивая, она помогала сверхчувствительному, болезненно реагировавшему на внешние воздействия художнику преодолевать страхи, сомнения и депрессивные состояния, понимала его, как никто другой, – и как человека, и как художника – и посвятила ему (как и в свое время Ницше) проникновенную «книгу памяти», вышедшую вскоре после смерти великого поэта.

Сближение с Рильке было плодотворным не только для него, но и для самой Лу Андреас-Саломе. Поездки в Россию всколыхнули воспоминания о первой родине; работу над повестью «Родинка», увидевшей свет только в 1923 году, писательница начала сразу после возвращения из второй поездки, когда она уже знала о предстоящем разрыве с поэтом. В этой книге она дала выход своей тоске но России, по стране детства, наложившей отпечаток на ее дальнейшую судьбу, в том числе и писательскую.

Повесть насквозь пропитана глубоким переживанием России. Писалась она долго, с большими перерывами, в нее, видимо, вносились поправки, вызванные и увлечением психоанализом, и революционными событиями в России. Драматическая история распада русской дворянской семьи, увиденная как бы со стороны, но глазами неравнодушными, впечатлительными и одухотворенными, овеяна тревожно-смутным предчувствием тех великих бед и роковых испытаний, которые принесет с собой неодолимое влечение русской молодежи конца XIX века к дьявольскому наваждению революционаризма. В отношении героини, от имени которой ведется повествование, к тайному революционеру Виталию можно вычитать целую гамму противоречивых чувств, без сомнения близких и самой Лу Андреас-Саломе. Это и восхищение мужеством самоотверженного радетеля за народное благо, и желание удержать его от рокового пути, и уверенность в неотвратимости надвигающейся бури, и – что печальнее всего – тайное знание о тщетности неисчислимых жертв, которые будут принесены на алтарь революции.

В повести часто и много говорится о Боге и религии. Этот мотив связан с образом бабушки. Умная и недалекая, добрая и злая, образованная и суеверная, проницательная и не замечающая, точнее, не желающая замечать тревожных симптомов назревающей катастрофы, она воплощает в себе тот клубок типично русских противоречий, который вскоре обернется национальной трагедией. Феномен религиозного человека продолжал занимать Лу Андреас-Саломе и тогда, когда она обратилась к психоанализу и познакомилась с Фрейдом. Их поздняя дружба согрета взаимной симпатией единомышленников, хотя и в этом случае Саломе не удовлетворяется ролью ученицы и последовательницы. Искренне восхищаясь открытиями Фрейда, она в то же время отстаивает свое понимание бессознательного как вместилища не только психопатологических комплексов, по и божественного начала. Бог в ее понимании – не трансцендентная инстанция, обретающаяся в метафизических высях, а нечто, живущее в человеке, в его бессознательном. Поэтому она отрицала значение замещения, компенсации неудовлетворенных, вытесненных влечений художественным творчеством. Настоящий художник, утверждала она, тот, кто освобождается от всякого рода комплексов и зависимостей. Сама она умела это делать, чего не скажешь о тех, с кем сталкивала ее судьба, не исключая и Фрейда

Как бы там ни было, что бы ни скрывалось за ее умолчаниями и недомолвками, касающимися личной жизни, творческая жизнь этой удивительной женщины прошла под знаком поисков своего персонального Бога, и то, что у этого Бога было русское лицо, делает для нас ее образ и ее книги особенно притягательными.

                 Владимир Седельник

Прожитое и пережитое
Воспоминания о некоторых событиях моей жизни[1]1
  Основной текст воспоминаний Лу Андреас-Саломе создавался в 1931–1932 гг.; в 1933 г. была написана главка «О том, чего нет в воспоминаниях», послужившая существенным дополнением к крайне скупой на подробности личной жизни главе «К.Ф. Андреас». Лирическая зарисовка «Апрель, наш месяц, Райнер…» (1934) выдержана в совершенно иной, исповедальной тональности, так, словно и не существовало раздела «С Райнером». Эта зарисовка, как и написанное в 1935 г, «Воспоминание о Фрейде», тоже отличающееся своей интонацией от психоаналитического трактата «Переживание Фрейда», немецкий издатель своей волей включил в состав книги, хотя соответствующих распоряжений автора на этот счет не было; правда, она передала Эрнсту Пфайферу, своему последнему секретарю и будущему издателю воспоминаний, весь свой архив, предоставив ему право использовать его после своей смерти так, как он сочтет нужным.
  Впервые Эрнст Пфайфер опубликовал эти воспоминания в 1951 г. Затем последовали другие издания, уточненные и дополненные, снабженные пространными, почти не уступающими по объему основному тексту комментариями издателя.
  Настоящий перевод выполнен по изданию: Lou Andreas-Salome. Lebensrückblick. Grundriß einiger Lelxrnserinnerungcn. Aus dem Nachlass herausgegeben von Ernst Pfeiffer, 1951. Комментарии представляют собой по необходимости сокращенный вариант обширных и чрезвычайно подробных пояснений к тексту, сделанных Э. Пфайфером. Немногочисленные дополнения к ним принадлежат переводчику. Там, где это специально не оговорено, переводы стихотворений Лу Андреас-Саломе и отрывков из стихотворений Рильке также выполнены переводчиком этой книги.


[Закрыть]

Lebensrückblick
Grundriß einiger Lebenserinnerungen

Переживание бога

Примечательно, что о самом первом нашем переживании мм ничего не помним. Только что мы были всем, чем-то единым, неотделимым от чьей-то жизни – но вот что-то заставило нас появиться на свет, стать крохотной частичкой бытия, которая будет отныне стремиться к тому, чтобы не попасть в набирающий силу водоворот уничтожения, утвердить себя во все шире открывающемся перед ней мире, куда она сорвалась из своей переполненности, как в жаждущую поживиться за ее счет пустоту.

Точно так же воспринимаешь поначалу и прошлое: настоящее не хочет впускать в себя воспоминания о былом; первое «воспоминание» – так мы назовем это немного позднее[2]2
  …первое «воспоминание» так мы назовем это немного позднее… – Во время работы над воспоминаниями Лу Саломе написала открытое письмо Зигмунду Фрейду, озаглавив его «Моя благодарность Фрейду», в котором теоретически обосновала «стремление вернуться к темному материнскому началу», к «единству со всем сущим». Фрейдовское понятие «регрессии», «возвращения либидо к ранним стадиям развития» она толковала как «соскальзывание назад», к таинственному началу начал. В разговоре с Э. Пфайфером Лу Саломе так объясняла сходства и различия своей позиции в сравнении с учением Фрейда: «Заслугой его было то, что он восстановил человека в единстве со всем живым, причем не интуитивно, а рациональным путем. Различие между нами с самого начала заключалось в том, что он с удовольствием освободил бы человека от этой опасной связи с Единым, тогда как я в пробившемся не там где следует патологическом чувствую могущественное».


[Закрыть]
– это одновременно и шок, разочарование, вызванное утратой того, чего больше нет, и нечто от живущего в нас знания, уверенности, что это еще могло бы быть.

В этом – проблема самого раннего детства, прадетства. Но и этом же и проблема всего первобытного человечества: в нем как стойкое предание о неизбывной сопричастности всемогущему началу продолжает жить – наряду с набирающим силу осознанием житейского опыта – чувство едино-родства с мировым целым. Первобытное человечество умело с такой убедительностью поддерживать в себе эту веру, что весь видимый мир казался подчиненным доступной человеку магии. Люди издавна хранят это неверие во всесилие внешнего мира, который они когда-то отождествляли с собственным существованием; они издавна перекрывали возникшую в их сознании пропасть с помощью фантазии, хотя модель своих божественных представлений им приходилось уподоблять этому все больше и больше осваиваемому внешнему миру. Этот мир над собой и рядом с собой, эту рожденную фантазией копию, призванную затушевать сомнительность земного существования, человек назвал своей религией.

Поэтому может случиться так, что ребенок и сегодняшнего, и завтрашнего дня – если он растет в непринужденной религиозной атмосфере родительского дома – будет непроизвольно вбирать в себя как религиозные верования, так и то, что объективно воспринимается органами чувств. Именно в раннем детстве, когда только начинает складываться способность дифференцированно воспринимать мир, для ребенка нет ничего невозможного, самое невероятное он может принимать за действительность; любые преувеличения назначают себе магическое свидание в голове человека и кажутся вполне естественными предположениями, пока он окончательно не привыкнет к посредственности и неадекватности реальной жизни.

Не следует думать, что ребенок, лишенный религиозного воспитания, избежит подобных переживаний раннего детства; в этом возрасте он всегда реагирует, исходя из своих преувеличенных представлений о мире, это происходит вследствие еще недостаточного дара различения и оттого неконтролируемых желаний. Ведь чувство «единородства» со всем сущим не исчезает в детстве из наших представлений о мире бесследно, от него на наших первых привязанностях и первых возмущениях остается как бы флер просветленности, искаженной связи со сверхъестественным, еще сохранившейся абсолютной всеохватности. Можно даже сказать так когда обстоятельства нашей жизни – сегодняшней или, например, завтрашней – лишают ребенка этого чувства и неизбежно сопутствующих ему разочарований, то опасаться следует, скорее, того, что естественная склонность к фантазированию, которая значительно опережает пробуждение рассудительности, разрастется до неестественно больших размеров и когда-нибудь обернется пугающими искажениями реальной действительности и что она тем самым, под таким дополнительным напором, напрочь лишится объективных критериев оценки.

К этому, однако, следует добавить, что у нормального ребенка чрезмерное «религиозное» воспитание естественным образом уступает место растущему критическому восприятию действительности – точно так же как вера в существование сказочного мира уступает место жгучему интересу к проблемам мира реального. Если этого не происходит, то чаще всего имеет место задержка в развитии, несоответствие между тем, что сближает человека с жизнью, и тем, что стоит на пути этого сближения…

С нашим рождением возникает трещина между двумя мирами, разделяющая два вида существования, и это делает весьма желательным наличие посреднической инстанции. В моем случае то и дело возникавшие детские конфликты говорили, должно быть, о своего рода соскальзывании из уже усвоенной манеры судить о мире обратно в фантазирование, когда родители и родительский взгляд на мир, так сказать, отбрасываются (почти предаются) ради куда более всеобъемлющей защищенности, ради того, что не только давало ощущение принадлежности к еще более могущественной силе, но и наделяло частью своего всевластия, даже всемогущества

Образно говоря, ты как бы пересаживаешься с колен родителей, откуда время от времени приходится соскальзывать, на колени Бога – словно на колени к дедушке, который еще больше тебя балует и ни в чем тебе не перечит, который осыпает тебя подарками, и оттого кажешься себе такой же всесильной, как и он сам, хотя и не такой «доброй»; в нем как бы соединяются оба родителя: тепло материнского лона и полнота отцовской власти. (Отделять и отличать одно от другого как сферу власти и сферу любви означает уже появление громадной трещины в благополучии, так сказать, безмятежно-допотопного существования.)

Но что же вообще вызывает в человеке эту способность принимать фантазии за действительность? Да только все еще сохраняющаяся неспособность ограничиваться внешним миром, лежащим вне нашего «Мы» (с прописной буквы!), миром, наличие которого мы и не предполагали, неспособность признать вполне реальным то, что не включает в себя нас.

Наверняка это одна из главных причин того, почему меня на удивление мало волновало полнейшее отсутствие этой третьей силы, превосходящей все остальные, у родителей, которые в конечном счете тоже воспринимают все только благодаря ей. Так происходит со всеми истинно верующими, принимающими вымысел за реальность. В моем случае к этому добавлялось еще одно побочное обстоятельство: странная история с нашими зеркалами. Когда я гляделась в них, меня приводило в некоторое замешательство то, что в них я была только тем, что я видела: чем-то строго очерченным, сдавленным со всех сторон, готовым раствориться среди других предметов, даже лежащих рядом. Если я не смотрелась в зеркало, это впечатление не было столь навязчивым, но меня каким-то образом не покидало чувство, что я уже не частичка всего и вся, что я, лишившись этой сопричастности целому, стала бездомной. Это выглядит довольно ненормальным, так как мне кажется, что я и позже как будто бы сталкивалась временами с ощущением, когда отражение в зеркале выражает заинтересованное отношение к собственному образу. Во всяком случае, детские представления такого рода привели к тому, что как вездесущность, так и невидимость Бога не вызывали во мне абсолютно никакого возмущения.

Ясно, однако, что образ Бога, составленный из столь ранних впечатлений, довольно быстро забывается, гораздо быстрее, чем возникший при содействии разума, рассудка; так наши дедушки умирают, как правило, раньше более жизнеспособных родителей.

Один маленький эпизод детства делает понятным метод, которым я пользовалась, чтобы избежать сомнений: я внушила себе, что в шикарном пакете-хлопушке, который папа принес мне с какого-то придворного празднества, находятся золотые платьица; когда же мне объяснили, что там всего лишь платьица из папиросной бумаги с позолоченными краями, я не стала его открывать. Таким образом для меня в хлопушке остались золотые платьица.

Подарки моего бога – дедушки – тоже не было нужды осматривать, они казались мне бесконечно дорогими и щедрыми, в этом я была не просто уверена, я была абсолютно уверена, потому что получала их не за хорошее поведение, как прочие подарки, которые в день моего рождения красиво раскладывали на столе в знак того, что я хорошо себя вела или должна была так себя вести. Мне случалось часто бывать «плохим» ребенком, приходилось даже отведать «березовой каши» – и я не упускала случая демонстративно пожаловаться доброму боженьке. Он был целиком на моей стороне и приходил в такую ярость, что я иногда в приступе великодушия (такое бывало не так уж часто) уговаривала его угостить этой самой «кашей» моих родителей.

Разумеется, моя страсть к выдумкам затрагивала и ближайшее окружение, нередко к реальным событиям я присочиняла фантастические истории, которые мне чаще всего прощали со снисходительной улыбкой. Но однажды летом, когда мы с родственницей, которая была чуть старше меня, вернулись с прогулки и нас спросили: «Ну-ка, путешественницы, рассказывайте, что видели?», я, не долго думая, сочинила настоящую драму. Моя простодушная спутница, по-детски искренняя и правдивая, была поражена, смотрела на меня ничего не понимающими глазами и время от времени громко и испуганно вскрикивала: «Но ты же врешь!»

Мне кажется, с тех пор я старалась быть в своих рассказах как можно точнее, то есть не присочиняла ничего лишнего, хотя эта вынужденная скупость огорчала меня до крайности.

Однако по ночам, в темноте, я рассказывала доброму боженьке не только о себе, я, не чинясь, рассказывала ему целые истории, хотя меня об этом никто не проешь Эти истории – особая статья. Они были следствием жившей во мне потребности мысленно представлять рядом с Богом и весь тот мир, который существовал наряду с нашим тайным миром; это отвлекало меня от действительности, я как бы забывала, что сама являюсь ее частью. Не случайно материал для своих историй я черпала из реальных встреч с людьми, животными или предметами; сказочный элемент был уже в достаточной мере обеспечен «присутствием» Бога-слушателя, лишний раз подчеркивать это не имело смысла. Напротив, речь именно о том и шла, чтобы убедить себя в существовании этого реального мира. Правда, я вряд ли могла рассказать о чем-нибудь таком, что было бы неизвестно всеведущему и всемогущему Богу; но именно это придавало моим рассказам несомненную достоверность, и я не без удовлетворения начинала каждую историю словами: «Как Ты уже знаешь».

О внезапном конце этой моей рискованной склонности к фантазиям я снова вспомнила во всех подробностях значительно позже, уже почти в пожилом возрасте; он описан в небольшом рассказе «Час без Бога»[3]3
  …описан в небольшом рассказе «Час без Бога». – Написанный в 1919 г. рассказ вошел в сборник с таким же названием, вышедший в 1922 г. в издательстве Ойгена Дидерикса в Йене.


[Закрыть]
. Рассказ этот ослаблен тем обстоятельством, что ребенок в нем помещен в чужую среду, в условия, отличные от существовавших в действительности – потому, должно быть, что для изображения сокровеннейших сторон жизни мне все еще была нужна небольшая внешняя дистанция. На самом же деле произошло вот что. Батрак, который зимой доставлял из нашей деревенской усадьбы в городскую квартиру свежие яйца, рассказал мне, что у маленькой избушки посреди сада, которая принадлежала мне одной, стояла «парочка» и просила разрешения войти туда, но он не позволил. Когда батрак снова появился у нас, я тотчас же спросила его о парочке, так как я беспокоилась, что все это время она мерзла и голодала. «Куда эти люди делись?» – спросила я. «Они никуда не ушли», – ответил он. «Значит, все еще стоят возле избушки?» – «Не совсем так: они постепенно изменялись, становились все тоньше и меньше, пока не исчезли совершенно; когда я однажды утром подметал около избушки, то нашел только черные пуговицы от белого пальто женщины, а от мужчины осталась только помятая шляпа, но место, где они стояли, было усеяно их слезами, превратившимися в ледышки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю