412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лу Андреас-Саломе » Прожитое и пережитое. Родинка » Текст книги (страница 26)
Прожитое и пережитое. Родинка
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:31

Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"


Автор книги: Лу Андреас-Саломе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

Вечером

Писать я больше не могла и с тяжелым сердцем вышла погулять. Когда я возвращалась, вечер уже наступил. Я приближалась в сумерках к дому со стороны парка, и мне показалось, что я слышу голос Виталия: он с кем-то разговаривал.

На скамейке у задней стены сидел его собеседник. Блестел огонек сигареты. Когда я подошла ближе, огонек переместился в сторону. По жесту я узнала Святослава.

Мне невольно пришлось быть свидетельницей его супружеской размолвки в павильончике, и потому я не собиралась задерживаться. Но то, как он поднялся и попросил меня ненадолго остаться, как бы связывая свою просьбу с происшествием в парке, заставило меня изменить решение.

Святослав тут же заговорил о Евдоксии. Не без юмора, очень мило и по-доброму он упомянул о том, как раньше времени обрадовался, видя, что с годами постепенно ослабевает почти суеверное благоговение Евдоксии перед матерью. Он не ожидал, что для такого создания, как Евдоксия, гораздо более прочными окажутся другие узы – сострадание к бабушке, детская доброта. «Сколько бы ни взрослела Евдоксия, душевная отзывчивость всегда будет заглушать в ней другие чувства, как плевелы заглушают пшеницу», – сказал он с мягкой улыбкой.

В этот момент я заметила Виталия; из темноты он протянул мне руку для приветствия. И теперь я хочу попытаться точно, по возможности дословно передать весь разговор; быть может, это поможет мне прояснить существо дела.

– Потерпи немного! – заметил на слова шурина Виталий. – Это длится довольно долга, по всегда означает переход в новое качество. Она еще привяжется к тебе. Она ведь блаженствует с тобой, как дитя.

– Потому что доверчива и открыта? Но такой она была и раньше, со всеми. Держит себя так непринужденно, так естественно, и все же… как бы это сказать… не отдается до конца. Разве могу я сказать, что она моя? У ее доверчивости дьявольский темперамент!.. Ты говоришь – блаженствует. Да, но потому, что это в ее натуре, она напоминает ребенка, который в незнакомом лесу растягивается на теплом мху, чтобы дотянуться губами до самых сладких ягод.

Как ни тихо говорил Святослав, почти про себя, все же в его словах ясно слышалось разочарование.

Виталий шагал перед нами то в одну, то в другую сторону между белеющими в сумраке стволами берез, росших между домом и парком. Какое-то время мужчины молчали. Сквозь разрыв в облаках выглянула луна и протянула по земле расплывчатые полосы.

– Отшельник в своей келье – вот что такое человек, – невесело продолжал Святослав. – Неразбуженное бытие, чувства и дух охотнее снят, чем бодрствуют… Есть часы, когда это ощущаешь… Почему, скажи, так трудно вырвать отсюда с корнем такого человека, как Евдоксия? Да потому, что и сам ни с чем глубоко не связан, потому что вся культурная жизнь, наконец, как бы ты ею ни наслаждался и ни занимался, повсюду сопряжена с сомнениями и душевным разладом… Разве мы сами не довольствуемся иногда вместо хлеба камнями – не спорю: нередко драгоценными, изысканными камнями? Кого этим соблазнишь?

Виталий, наполовину скрытый темной листвой берез, ответил быстро и мягко:

– Радуйся страданию, в которое ты можешь взять и ее!.. Почему Евдоксия не может когда-нибудь разделить с тобой нужду или голод? Здесь, дома, она пережила вместе со всеми немало бед, в том числе и по вине моей властолюбивой натуры, прошла, сама не зная как, через самые безумные испытания… Она многое способна выдержать, ты только потребуй от нее! Втяни ее глубже в свою жизнь, в свои конфликты, даже в самые острые проблемы – пусть ей будет трудно с тобой. Ничего страшного! Только давай ей больше, больше! Не счастья и любви, нет – широты, опоры. Она все еще непроизвольно тянется сюда, где все это есть. Здесь каждый в любое время может запросто поручить ей что-нибудь, и она с радостью несет эту ношу.

Святослав бросил в темноту свою сигарету и покачал головой:

– Не так все это просто. Мы ведь чаще всего любим женщину за то, что она остается красивой и чистой, что ее не затрагивают всякие мерзости. Ты судишь как брат.

Виталий, подойдя к нам вплотную, топнул ногой.

– Мы поступаем как глупцы, когда ограничиваемся тем, что защищаем женщину, наслаждаемся или повелеваем ею! Почему мы не находим ничего лучшего, кроме как быть рыцарем, любовником или повелителем?.. Мы забыли о том, что мы женщине – братья.

В его словах звучало глубокое волнение. Такое глубокое, что Святослав выразил свое сомнение осторожно и сдержанно:

– Мне, однако, кажется, что ты сам. Виталий, думал такие всегда.

Слова Виталия раздались еще ближе, еще взволнованнее, почти неистово доносились они из густого мрака:

– Значит, я был дураком! Быть может, больше, да, больше чем дураком: я был преступником!.. Не обращай внимания на то, что я здесь делал или не делал! Скажи себе: мы не имеем нрава, никакого права брать себе жену только потому, что нам надоело быть, как ты только что выразился, отшельником в келье, только потому, что однажды и нас начинают заявлять о себе молодость и жажда счастья!.. Много ли счастья даст женщине такая любовь? Разве выделяет она их, разве возвышает над теми, кто не удостоился пожизненно нашей милости? Да, мы делаем вид, что это так! Но я говорю тебе: не только мимо счастья проходим мы, нет, мы проходим мимо нее, единственной, – когда не допускаем ее к сокровенным тайнам своей души! Как бы мы ее ни любили, мы низводим ее до уровня самой последней из ее сестер, если не идем вместе с ней но этому пути, но крутому жизненному пути, ведущему внутрь нас…

Давно наступившая темнота поглотила все очертания и фигуры. Только голос, негромкий и в то же время неистовый, раздавался в ночи, словно отделившись от говорящего. Ему никто не отвечал, словно и не могло быть ответа, словно нельзя было доверить ночи все то, что таит в себе человеческое сердце.

Стало очень тихо. Только легкий ветерок шевелил на земле сухие листья, которые жаркое солнце раньше времени собрало в кучи, как бы напоминая о приближающейся осени.

Было слышно, как Виталий то удаляется от нас, то снова подходит совсем близко.

Из дома вышла Евдоксия, повела ищущим взглядом.

Падающая сбоку из входных дверей полоска света освещала ее спину, Евдоксия стояла, прислушиваясь, обращенное к нам лицо казалось всего лишь темным пятном. В этой позе, в наброшенной на волосы такой же, как у матери, черной кружевной шали, своей нежной, пронизанной светом пушистой густотой очень сильно напоминавшей ее волосы. Евдоксия казалась вылитой бабушкой в дни ее молодости.

Через минуту она уже стояла рядом со Святославом. Обняв его за шею и тесно прижавшись к нему всем телом, она почти слилась с ним. Послышался шепот. Не разобрать, то ли человеческие губы шептали что-то, то ли ночь шевелила листья берез.

На этот раз Виталий ушел в глубину парка. Прошелестев сухой листвой, он растаяла в темноте.

Сверху донеслась песня Ксении. Как и каждый вечер. Она ложилась спать. Мягко и умиротворенно плыл над нами ее полный голос.

Разве не звал он Виталия домой?.. Или, напротив, гнал его из дома? Не бежал ли он от него?..

Будто толчок в сердце, пронзил меня этот вопрос и больше во мне не умолкал.

Виталий снова в отъезде, появляется только ненадолго. Он терзается какими-то переживаниями и не может посвятить в них Ксению. Прежде он, должно быть, и хотел этого, может быть, даже воспринимал это обстоятельство как облегчение. Но отношения с таким существом, как Ксения, просто не могли закончиться иначе, они должны были превратиться во все более глубокую и нежную связь.

Я постоянно размышляю о том, как по-разному все же держится Виталий с людьми, в зависимости оттого, с кем он, в частности, в деревне, общается. Правда, нередко речь идет всего лишь о тех, на кого он хочет воздействовать, например, на патриархальные привычки неграмотных мужиков (иногда слова «На то Божья воля» срываются у него с языка, даже когда он находится среди нас, на что Хедвиг громко восклицает со смехом «Притворщик!» или же тихо бормочет про себя русскую пословицу о языке, который «без костей»). По-иному ведет он себя со своими товарищами, которые разделяют с ним его взгляды и которым он помогает. Но разве и там нет молчаливого различения, разве с каждым из них не ведет он себя очень по-разному? И потом: разве нет здесь людей – а они непременно должны быть, – которым известно о Виталии значительно больше, чем догадываются его домашние?

Он не хотел, чтобы я знакомилась с ними и слишком много узнавала о них… Он удерживал меня, хотя искренне радовался нашим совместным походам в деревню.

В Виталии много прямодушия – нет ли в нем и хитрости? Разве не мог бабушкин сын при необходимости воспользоваться этим оружием? И не нуждался ли он в нем еще настоятельнее, чем бабушка в своих священных заповедях, чтобы скрыть то, что было для него самым святым?

В эта вечера я ухожу далеко и часами брожу по окрестностям. Чтобы еще раз всей душой ощутить вокруг себя эту землю, прежде чем ее покинуть – теперь уже скоро, совсем скоро. «Еще раз?» Нет, надо бы сказать: впервые почувствовать ее всей душой. Ибо теперь, после столь длительного пребывания здесь, мне все же кажется, что я вижу ее впервые, что я еще совсем не постигла Россию.

Эта страна снова стала для меня тем, чем была в детстве, когда я жила как бы на ее обочине, не зная ее: совсем близко и все же вдали от нее; лик ее будущего, ее тоска были совершенно непостижимы.

Теперь же она раскинулась вокруг меня во всей своей шири: сколько бы ты ни мерил ее шагами, сколько бы ни шел и шел по ней, выйти за ее пределы невозможно, тебя словно обнимает беспредельность, ты словно попал в объятия широко раскрытых, так до конца и не отпускающих тебя, снова и снова простирающихся от горизонта к горизонту рук, – ты постоянно как бы в начале пути и в то же время целиком в ее власти.

Я вспоминаю ту пору, когда кончалось мое детство, когда я покидала Россию как и тогда, я не могу сосредоточиться на «прощании», не могу поверить в него, я только думаю о своих близких, о счастье встречи с ними, но так, будто добраться до них можно сразу, без перехода. О, ласковая, верная рука, смягчившая тогда мне этот переход, приведшая меня к Виталию именно в тот момент, когда я его покидала, позволившая мне узнать его так, как никогда до того, – ибо я видела тогда, как он обретал уверенность, как становился самим собой.

Когда я захожу в здешнюю деревню, мне всякий раз кажется, что я иду к Виталию, для меня он всегда там, даже если и не стоит рядом со мной.

Когда вчера вечером я возвращалась домой и уже вышла из деревни, передо мной шаркающей походкой брели два старичка. Один, совершенно скрюченный, с кашлем и стоном отрывал от земли завернутые в онучи ноги в лаптях. Другой все время останавливался, чтобы тугой на ухо спутник мог лучше расслышать его слова. Я различала только отдельные, очень громко произносимые слова. Но я уже не раз слышала, что говорят такие вот древние старики, – а их тут немало. Когда они слезали с печки и излагали передо мной и Виталием свои мысли – их можно было бы назвать «философией», «религией», «этикой», – там присутствовало все. Итог прожитой жизни, в котором было и торжество, и прощание, и самоограничение, и попытка осмыслить то, что не поддается человеческому осмыслению. Жизнь человеческая проходит перед лицом этого немыслимого величия и кажется маленькой и жалкой, но все же преодолевает себя и тянется к нему как к своему сокровеннейшему бытию, сокровеннейшему смыслу: так, чтобы все кончалось хорошо.

Я вспоминаю о том, как часто читала я на челе Виталия сосредоточенное внимание, терпение к самому словоохотливому старику – и никогда раздражительность, ничего похожего на хитрость, а одно только благоговение.

Мне кажется, выразительнее всего на его лице проступает благоговение.

Разве он и сам не один из них? Если здешняя молодежь напоминает ему о его собственной юности, то я, глядя на стариков, представляю себе, каким он когда-нибудь станет. Разница между «мужиком и барином» тут ничего не значит! Мне кажется, это не поддается какому бы то ни было разграничению и характерно для любого уровня образования.

Нельзя ли и об истинном, зрелом Виталии сказать, что он спокойно и естественно приближается к великой мудрости, подобно незаметно созревающему плоду, предназначенному стать пищей для других?.. И что происходит это с ним именно в этом уголке земли – в деревне, «у своих»? Разве не пришлось бы ему идти против самого себя, если бы вместо зрелости и спокойствия он утверждал насилие и жестокость?

Да! И все же: именно потому; что в этом заключается сокровенная суть его души, он, должно быть, увидел соблазн и опасность подмены жертвенности довольством собой. Именно поэтому он и сказал тогда – в ночном саду под окном Дити, – что и в заботе о спасении души есть проклятие самодовольства и недостаток любви – последней любви.

С тяжелым сердцем шла я за стариками. Скоро я обогнала их, но повернула обратно, чтобы еще раз взглянуть на них, точнее, только на того, что говорил, низкорослого, с глазами, глубоко спрятанными под седыми кустистыми бровями: вот таким, наверное, представляешь себе в детстве волшебника, доброго волшебника…

Вчера я вышла из бани вместе с Макаровой. Там, где за низкими ивами струится ручеек, стоит почерневшая от дыма, окутанная клубами пара избушка с красной трубой над соломенной крышей; в жаркой парилке, ведрами плеская воду на раскаленные камни, вся деревня по субботам хлещет себя вениками, смывая накопившуюся за неделю грязь. Там была даже роженица, на которую я хотела взглянуть; влажный жар был лучшей повивальной бабкой, единственным помощником при родах, если Виталий не присылал акушерку.

Макарова шла после вечерней бани босиком, с раскрасневшимся лицом, завязав мокрые волосы ситцевой тряпицей, – она была такой высокой и статной, что я рядом с ней казалась себе подростком, а такое со мной случается не часто. Мы говорили о ее детях.

– Шестеро, как ты изволила заметить, матушка, но, даст Бог, Фома подарит мне еще больше, я баба здоровая… Сколько сынов – столько душ; сколько душ – столько и землицы. А у вас разве по-другому? К тому же Бог послал мне и трех дочерей, а их не считают за души; тоже благодать, я думаю, хотя и не такая очевидная… А ты?.. Еще не рожала?..

Я ответила. Макарова тихо посмотрела на меня долгим ласковым взглядом. В потемневших глазах было искреннее участие. И она высказала его с такой спокойной уверенностью, что я восприняла ее слова как благую весть:

– Смирись со своей судьбой, она еще наградит тебя. Даст Бог, ты еще народишь мальчиков.

В этот момент к нам подошел возвращавшийся из деревин Виталий. Но неожиданно я вздрогнула от испуга: прямо перед ним, перегородив дорогу выскочил нагишом высокий, длинноволосый человек с птичьей головой; глаза его страшно сверкали. Издавая хрюкающие гортанные звуки, он, подпрыгивая, направился к нам, а потом также неожиданно исчез за ивами возле бани.

– Это наш дурачок! Он никому не причиняет вреда! – пояснила Макарова, здороваясь с Виталием за руку. – Как поживаете, Виталий Сергеич? – И, повернувшись ко мне: – Много таких юродивых, как их тут называют, бродит по нашей земле; а у вас разве нет их?.. Дурачков у нас никто не боится, иметь их почетно; даже самые бедные с удовольствием подают им то, в чем они нуждаются.

– А дурачок ли он на самом деле? – улыбаясь, усомнился Виталий. – Лет двадцать тому назад ему, должно быть, пришло в голову, что слабоумие избавит его от воинской повинности. Дурацкая проделка удалась, но бедняга не подумал о том, какая это неприятная обязанность – всю жизнь изображать идиота.

Макарова добродушно засмеялась; она стояла, прижав к бедру руку с банными принадлежностями.

– Что тебе сказать, батюшка? Может, двадцать лет назад его и настигло слабоумие. Не стань он дурачком, ему бы трудно пришлось с тем умишком, который у него остался, – я думаю, труднее, чем если бы Господь забрал у него жену и детей, изба его сгорела бы, а поле пришло в запустение. Это-то его и ожидало, – философски рассудила Макарова. – Но раз уж он стал юродивым, надо за ним как следует присматривать. Ибо кто лишился рассудка, не получив от Бога хоть какое-то вознаграждение? И часто совсем не маленькое! На Руси в древности были великие и сильные юродивые, – удовлетворенно поучала она меня. – Они предостерегали и судили вельмож, говорили им правду в глаза, одну только правду; и все, даже сам Государь, слушались их… Ну, наш юродивый в сравнении с ними всего лишь дурачок

– Но ведь он, ничем не обремененный, совсем не помогает вам в вашем тяжелом труде, – заметила я.

Макарова задумчиво смотрела перед собой, казалось, она всерьез решает, принимать ли ей мою похвалу.

– Почему же не помогает? – спросила она, поднимая голову. – Разве у него мало дел? Он несет свой крест. А мы свой.

Мы замолчали. Мое сердце широко открылось навстречу ее словам. Но она продолжала:

– Как же так, Виталий Сергеич?.. Теперь, говорят, появились другие – тоже юродивые? Тоже приходят издалека и уходят куда-то. И хотят научить вельмож и народ, как им жить. И сотрясают все, что было раньше. Скажи, Виталий Сергеич: они юродивые – эти святые?.. Благослови их Господь…

– А ты как думаешь, Макарова? Похожи они на юродивых? – спросил Виталий.

Она снова задумчиво уставилась взглядом в землю; затем неспешно, материнским тоном проговорила:

– Побьют их и больно ранят – если не тело, то душу. Ибо таково знамение Божье… Народ наш стоит и ждет с раннего утра до поздней ночи, с заката до нового восхода… Избавителей своих ждет народ. Ибо все забыли о нем, кроме Бога… И никто не знает, каков он – грядущий Спаситель, как не узнали в несущем крест Господа. Поэтому мы смотрим только на шрамы, Виталий Сергеич, и готовы покрывать их елеем и лобызать… Благословенны распятые на кресте! – И она поклонилась.

Мы молча пошли дальше, выбрав кратчайший путь через парк.

– Эти ее слова… о тех, кто несет свой крест… Такие люди угодны Богу – они носители жизни, Виталий.

Он остановился; было видно, что и он находится под впечатлением ее слов.

– Абсолютная вера – царство Божие на земле, да, это так, Маргоша. Вот только возможно ли активно действовать при абсолютном доверии к вершителю судеб? Можно ли делать что-то большее, чем просто молиться и утверждать свою веру?.. Мне кажется, нас побуждает только сомнение или боль.

Само собой, у меня нашлись на это возражения; по дороге он живо расправился с ними.

– В одном можно не сомневаться: когда в качестве повода для действия используется вера или суеверие, – бабушка, например, поддерживает с их помощью свое властолюбие, другие прибегают к иным, более благородным предлогам, – за этим всегда стоит чья-то личная судьба, что само по себе ведет к пассивности.

Он снова остановился; в глазах его появился блеск.

– Послушай только, что она говорит: этот народ ждет своих избавителей – и знает, почему ждет их: потому что из всех народов он наиболее подготовлен к избавлению! Стоит однажды поколебать устои веры – и все обернется адом! Не думай, что тогда можно будет помочь половинчатыми решениями – малыми делами, мягкими уговорами! Нет, камня на камне не останется, все могилы будут осквернены… Только один призыв будет в ходу: даешь новое небо и новую землю! И если смирение обернется делом, тогда покорно «несущие свой крест» осознают себя народом великих свершений.

О многом еще говорил он – будто выступал на митинге. И в его голосе, благоговейно дрожавшем от волнения, слышалось и чудилось, как вера без каких бы то ни было промежуточных состояний превращается в деяние и злодеяние, молитва тонет в оглушительном шуме, утешение – в грохоте…

Я все еще вижу иногда, как два старичка идут по деревне, шепча и крича друг другу свои мудрые слова, дополняя друг друга; но я больше не вижу в них Виталия, каким он станет в старости. Я вижу его насильственно распятым на кресте молодости. Если бы собрать вместе все, что есть на земле старого и мудрого, если бы собрались вокруг него все, кто с самыми горячими и возвышенными чувствами эту мудрость отстаивал, Виталия бы это только настроило на иной лад – как ночные разговоры спросонок двух стариков на печке. Но никакие слова уже не избавят Виталия от его креста.

Дневник

Я теперь не знаю почти ничего о том, что происходит в доме; длинные летние дни я провожу у постели Хедвиг.

Бедняжка, совсем было уже выздоровевшая, на моих глазах снова впала в болезненное состояния, точнее сказать, внезапно рухнула в него.

Однако постепенно мне стало ясно, что на это уже были свои причины: должно быть, из уст бабушки уже раздавались намеки и советы, подобные тем, которые она (в день трех берез) осмелилась высказать и мне, когда, сидя на краешке кровати, размышляла о прелестях Громкой, которые могли увлечь Виталия.

Это пробудило в Хедвиг пугающие, бредовые предположения. К тому же она, очевидно, не так поняла бабушку. Да и вообще они редко понимали друг друга. А Хедвиг часто даже хвасталась этим.

Но этого все же недостаточно, чтобы объяснить поведение Виталия. А произошло вот что.

Хедвиг и я мирно сидели у нашего углового окна за шитьем – нашим тайным и потому милым сердцу занятием, – когда с нами через открытое окно поздоровался Виталий; он возвращался с прогулки верхом и держал за руки обоих мальчиков.

– Виталий! – радостно воскликнула Хедвиг. – Мы так редко видим тебя! Если к тому же ты зайдешь к нам, то мы будем вознаграждены вдвойне: получим тебя вместо твоей тени и – дневной свет для работы.

– О, извини!.. – Он отступил в сторону. – Бегите играть в городки, мальчики. Я скоро приду. Но ты, Дитя, не бросай биты, я сделаю это за тебя.

Помедлив, мальчики ушли. Прежде чем удалиться, Петруша, поднявшись на цыпочки, бросил взгляд на детский портрет, висевший над стулом Виги: эта девочка с длинными вьющимися каштановыми волосами всегда смотрела на него так, будто ей очень хотелось поиграть с ним. Своим мальчишеским сердцем он избрал ее тайной невестой. Ему очень жаль, признался мне недавно Петруша, что именно эта девочка существует только на рисунке.

Тем временем в комнату вошел Виталий.

– На дворе жара, а у вас тут удивительно прохладно, как в подвале, – заметил он. – И все же хорошо ли, что вы сидите тут, как прикованные, и строчите!

В ответ Хедвиг молча подняла с колен нашу работу – крохотные детские чепчики, уже почти готовые.

– О, Хедвиг! – Он выглядел почти озадаченным. – Уже… так скоро… – смущенно проговорил он.

– Скоро? – Хедвиг громко рассмеялась. – О чем только думают эти мужчины! Пора готовиться к рождению сына. Пройдет совсем немного времени, и он появится, Виталий, твой замечательный парень, и будет сучить ножками и гулить. Ты счастливчик! К тебе будет тянуться прелестный малыш, тебе он станет что-то лепетать!

Виталий оперся левой рукой о швейную машинку, чепчик свисал с его руки, сжавшейся в кулак. На чепчике еще не было ни лент, ни кружев, и он казался весьма жалким – такие носят дети бедняков.

Виталий, не отрываясь, смотрел на чепчик в своей руке.

Со своего места я не видела его лица, но Хедвиг сидела как раз напротив. Она несколько раз оторвала глаза от шитья, удивленная тем, что он не отвечает. Затем глаза ее, словно не веря самим себе, испуганно расширились.

– Виталий! – быстро окликнула она его, погруженного в свои мысли.

В голосе ее был ужас.

Он пришел в себя, выпрямился и быстро вышел из комнаты.

Хедвиг очень медленно подняла с пола крохотный чепчик, выскользнувший из его руки. И так же медленно, раз за разом, стала разглаживать его. На лбу ее появилась глубокая и резкая вертикальная складка. Закрытые глаза подрагивали, стараясь удержать слезу, но она все же показалась, за ней другая, слезы медленно капали на ее щеки, а она продолжала гладить чепчик, будто с ним обошлись страшно несправедливо.

Но тут к нам в комнату собственной персоной вошла бабушка – принесла ожидавшийся нами рулон батиста и старые, пожелтевшие, но чрезвычайно красивые кружева на выбор.

– Хедвиг!.. Милая Хедвиг! – охрипшим голосом предупредила я, услышав в дверях знакомые шаркающие шаги.

Она сделала невероятное усилие, пытаясь успокоить руки и унять слезы.

К счастью, у бабушки очень плохое зрение.

– Вот, если вы и впрямь намерены заниматься этим докучным делом! Куда проще заказать все готовое! – сказала она, держа в руках принесенные вещи и опускаясь в кресло под портретом ребенка.

– Я сама сшила себе все, что нужно для свадьбы! – мягко сказала Хедвиг. – Старомодно, зато долго не изнашивается – как и старомодные глубокие чувства.

Это прозвучало почти дерзко – вопреки смыслу сказанного. Обмеряя материал, я дрожала, опасаясь какой-нибудь вспышки. И что особенною она тут увидела?

Бабушка зевнула.

– А я с приданым намучилась, – сказала она. – Тогда еще было модно помогать его шить. Но именно тогда, когда ты становишься невестой, и хочется избавиться от всего этого жалкого хлама! От смиренного трудолюбия, от всех этих стародавних обычаев. Наконец-то ты делаешь первый шаг. Выбираешь себе мужа! Совершаешь свой главный поступок в жизни! Господи, каким широким вдруг становится мир! И в этом широком мире ты выбираешь себе самое прекрасное. Именно это и называется «стать невестой»… Кто же в такой момент думает об оборках для белья?

В ее светло-серых глазах блеснуло искреннее недоумение.

– Но это же белье для ребенка! – почти крикнула Хедвиг. Она встала и с силой потянула к себе отмеренные мной куски батиста. На ее щеках пылали розовые пятна.

Судя но всему, бабушка заметила ее волнение. Она жестко сказала:

– Это шитье совсем не для вас, оно бередит старые раны. – Сразу после этих слов она, сидя в кресле, взяла Хедвиг за руки; на правой блестели два обручальных кольца. – Вига, милая, послушайте: ваш ребенок умер, другой, быть может, останется жить, но от жизненных невзгод никого нельзя уберечь. Да, ребенку можно нашить распашонок, шапочек, пеленок, пришить к ним оборочки, украсить кружевами… Да, это в наших силах, но и только… В этом и заключается наша трагедия, Вига, трагедия матерей.

– О, можно сделать больше! Я бы смогла! Останься жить моя милая малышка – я бы все смогла! Но дело в том, что ребенок должен быть твоим собственным, этот же… этот… – Усилием воли она заставила себя замолчать.

– Один Бог знает, что идет нам на пользу, – строго изрекла бабушка, но Хедвиг горячо возразила:

– Нет, нет, бабушка, не один только Бог, но и мать тоже. Она отлично знает, что приносит пользу. Нет! Нельзя вечно следовать этому жалкому учению: смиряйся, ни во что не вмешивайся, принимай все как есть. Да нет же, черт возьми, нужно действовать! Не покоряться судьбе! Помешать Богу, схватить его за руку! Могу поспорить: такое наше поведение понравилось бы ему гораздо больше!

Хедвиг почти не владела собой.

Бабушка искоса взглянула на нее: ей, по крайней мере, такая позиция нравилась – об этом говорил свет, блеснувший в глубине ее светло-серых глаз. Казалось, слова Хедвиг раззадорили и растревожили ее – так оставшийся в памяти сигнал трубы раззадоривает старого боевого коня. Тем не менее она сказала:

– Такие слова не должны касаться ушей человеческих.

В следующее мгновение Хедвиг потеряла с трудом сохранявшееся самообладание.

Она уронила на пол материю и схватилась руками за голову.

– Бог?.. – упрямо спросила она и побледнела. – Но он же допустил это! Допустил! И допускает сейчас – он раздавит и этого ребенка. Вы разве ничего не слышите? А я слышу? Все ближе и ближе шум, все оглушительнее грохот… земля дрожит под ногами… это колеса. – громко вскрикнула она.

Пока я удерживала Хедвиг руками, бабушка встревоженно поднималась со своего кресла. Точнее сказать, она была неприятно поражена. Хедвиг сперва пыталась вырваться, затем посмотрела блуждающим взглядом поверх моей головы, поверх бабушки, и снова присмирела.

– Нет… ничего… вы знаете, бабушка: старая квакша… скажи же ей, Марго, чувствительна только при перемене погоды… Омерзительные животные, бабушка… да, да! Но когда буря и непогода, они чаще всего правы…

И с истерическим смехом она забилась в конвульсиях.

Мы уже было испугались, что, кроме Хедвиг, получим еще одного больного; к счастью, наши опасения не подтвердились.

Дитя захныкал и попросился в постель. Однако я успокоилась, когда узнала, что накануне своих скверных припадков он ведет себя совсем иначе: нарочито весело, пугливо отрицая все, надеясь таким образом избежать наихудшего, для таких болезненно-плаксивых состояний в доме употреблялось слово «разнюнился». Татьяна, как всегда в таких случаях, предложила безотказное средство – уложить его в постель. Но потом она потихоньку расплакалась, так как Дитя прогнал ее от своей постели.

Ближе к вечеру мне удалось поймать во дворе Виталия, и я привела его к Дите. Тот не без явного удовольствия прогнал и Виталия, хотя обычно требовал к себе только его.

– Уходи! – крикнул он плаксивым голоском, но глаза его сердито блеснули. – Ты не пришел от тети Виги поиграть с нами в городки, как обещал, – спроси Петрушу! Так и не пришел к нам. Даже не пожелал спокойной ночи. Уходи же, тебе ведь все равно…

Виталий вгляделся в него, попросил меня немного помочь ему, положил Дите на грудь холодный влажный платок и сказал:

– Стыдись, молодой человек, что за глупости ты говоришь. Эту тему нам с тобой обсуждать не пристало. Уже вечер, оставайся в постели. Но ты и сам знаешь, что у тебя ничего не болит. Только зря волнуешься. Из-за чего? Не хочешь сказать?

– Не скажу раз сам не знаешь! – неохотно пробормотал Дитя. – Да и ни к чему. Через несколько дней мы уже будем далеко, в Красавице. Но тебе ведь все равно… Мне тоже.

– Так вот в чем дело! – Виталий провел рукой по лбу. Он ласково укрыл Дитю одеялом. – Красавица же не на краю света, милый мой глупыш! Нельзя же быть таким размазней, пугать свою славную маму и вести себя как плаксивая девчонка!

Дитя отстранился от ласкавшей его руки и сердито, с дрожью в голосе ответил:

– Я не размазня… и не девчонка!.. Почему ты ругаешь меня – ты, которому все равно, который и не смотрит в мою сторону с недавних пор! Который отдал меня маме, а она балует меня и делает из меня неженку – потому что тебе все равно! Она делает из меня девчонку, а ты бросаешь меня, потому что тебе все равно! – повторял он, как припев, в который он, казалось, вкладывал всю свою досаду.

– Дитя! – прервал его Виталий. Он обнял тоненькое тельце. – Что это взбрело тебе в голову? Та разве забыл, что мы с тобой друзья, забыл, что это значит? Думаешь, из-за двух жалких часов езды сумеешь ускользнуть от меня? Да никогда и ни за что на свете тебе там от меня не спрятаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю