412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лу Андреас-Саломе » Прожитое и пережитое. Родинка » Текст книги (страница 17)
Прожитое и пережитое. Родинка
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:31

Текст книги "Прожитое и пережитое. Родинка"


Автор книги: Лу Андреас-Саломе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Лето в Родинке
Приезд

На кромке поросшего высокой травой луга, там, где убегала, скрываясь вдали, проселочная дорога, под послеполуденным солнцем стоял в ожидании мой тарантас.

Крайняя из пристяжных уткнулась мордой в траву и жадно щипала красноватый цветущий клевер; другая, далеко вытянув шею и в нетерпении грызя удила, безуспешно пыталась дотянуться до сочной луговой травы. Только коренник, гнедая кобыла в ярко раскрашенном хомуте, неподвижно застыла в спокойной позе, стоически глядя преданными глазами, которые и у нее не были прикрыты шорами, на лакомившуюся клевером пристяжную. Она знала: с хомутом на шее не попируешь, даже попав в самую гущу клевера.

Недалеко от этого места стоял деревянный домик, где я только что сменила лошадей и экипаж; точнее говоря, нашелся кучер, согласившийся ехать дальше.

Июньское солнце не по-вечернему ярко освещало безысходность и заброшенность этого глухого уголка; вдали от городов, в стороне от не очень оживленной железнодорожной линии Тверь – Ярославль лениво дремал он, недовольно встречая всякого, кто изредка нарушал его сонный покой.

– Часика через два-три будем на месте, а коли чуть позже – нам тоже тоже, с пути не собьемся – до Родинки доберемся! – заметил, не очень ободрив меня своими словами, подошедший наконец кучер и погладил свою русую окладистую бороду, которой, казалось, очень нравилось это поглаживание.

Я рассеянно слушала его; взгляд мой скользил по пашне, начинавшейся за влажным лугом. Похоже, урожай в этом году будет неважный, зерно созревало с опозданием; последние годы мы читали о неурожаях в России, о голоде в южных губерниях. Я думала, что здесь, на севере, дела обстоят значительно лучше…

Мысли мои беспорядочно сменяли друг друга – странным образом душу мою волновало все без разбора, и важное, и незначительное.

Кучер не удивился, что пассажирка, несмотря на поздний час, не торопится садиться в экипаж. К чему спешить? Он с удовольствием смотрел, как его лошадка уплетает чужой клевер.

Я глянула ему в лицо – изрытое оспинами, с густой бородой и маленькими, светлыми, глубоко посаженными глазами.

– Как тебя зовут?

– Как зовут? Тимофей Семеныч, как же еще! – он улыбнулся, показав мелькнувшие в бороде великолепные зубы. Я с трудом сдержалась, чтобы не спросить: «Ну, как вы тут живете? Как дела? Расскажи…»

– Ладно, Тимофей, поехали.

Опершись о высокое колесо, я довольно ловко забралась в тарантас, удивляясь сноровке, обретенной всего за один день.

Тимофей тем временем уложил и привязал веревками багаж и подал мне сумочку и шляпную картонку. Звонкой трелью залились колокольчики под дугой, минуту-другую мы ехали по ровному тракту, затем толчок, скрип – и тарантас, трясясь и подпрыгивая на камнях и ухабах, полетел по бездорожью.

Я расположилась сзади на сиденье, покрытом соломой, вытянув перед собой ноги, и смеялась. Мне казалось, что все во мне, в моем теле пришло в невообразимое движение – перекашивалось, принимало самые неожиданные положения и никак не могло вернуться на свое привычное место; давно полетели в солому дорожная вуаль и соломенная шляпа, за ними следом вывалились шпильки, собранные в узел волосы рассыпались. Если так будет продолжаться долго, я вряд ли доберусь до места живой.

Я предприняла слабую попытку донести эту печальную мысль до Тимофея, но, раз за разом подпрыгивая на ухабах и почти ритмически прикусывая себе язык, умолкла. Смеясь, с развевающимися волосами, я сидела, вцепившись руками в деревянные подлокотники, готовая ко всему. Еще утром я вышла из поезда безупречно одетой путешественницей, но постепенно из меня вытрясло все привычное, я в буквальном смысле слова сбрасывала с себя один культурный слой за другим, и один бог знает, что теперь от меня осталось!

Впрочем, нет: я и сама это хорошо знала! Осталась одна только маленькая прежняя Муся – та, что целиком принадлежала этому мгновению, что давно – ах, как давно – ждала встречи с русской родиной.

И я смеялась, и я плакала.

Моя поездка в Россию была связана со свадьбой брата Михаэля, который, работая по специальности, надолго там задержался и теперь нашел себе жену в тех же столичных эмигрантских кругах, с которыми общались и мы. Но я уже давно обещала Хедвиг навестить ее, и вот муж, отец и брат единодушно поддержали мое желание резко сменить климат и окунуться в новую атмосферу, тем более что после смерти нашего мальчика мое здоровье оставляло желать лучшего.

Вот так и получилось, что после столичной свадьбы я мчалась по бездорожью на тройке с колокольчиками.

Развевались гривы на выгнутых шеях пристяжных, казалось, у тройки лошадей выросли крылья – мотаясь из стороны в сторону, экипаж несся навстречу вечеру.

Там и сям на горизонте появлялись темнеющие леса, нарушавшие монотонное однообразие степи, которая то слегка вздымалась, то снова опускалась, напоминая застывшие морские волны.

– Волга! – лаконично пояснил Тимофей. Он повернулся ко мне и показал вдаль кнутом – чисто декоративной, ни разу не пускавшейся в дело штуковиной. Показал туда, где текла не особенно широкая и, судя по спокойным, плоским берегам, не особенно красивая река. Должно быть, Тимофей заметил мое разочарование.

– Это Волга! – повторил он настойчиво, словно от этого река сразу станет красивее; так говорят о чем-то величавом. – Здесь, у своего начала, матушка-Волга еще небольшая. Все начинается с малого. Но мы знаем, что потом она разливается широко. Если бы Господь дал нам глаза посильнее, мы бы увидели ее всю, насколько простирается Русь. Там, где она кончается, кончается почти все. Совсем напоследок там есть еще Астрахань. В Астрахани живет мой родной брат. – Он приветливо взглянул на меня: – А ты? Издалека приехала?

– Из Южной Германии.

– Это далеко? Так далеко, где и государь уже не властен? Сколько суток надо ехать?

– Около трех.

– Почти как до Астрахани! – с похвалой отозвался он и в тот же миг повернулся к своей тройке: одна из пристяжных чего-то испугалась и встала на дыбы.

Внезапно все три поскакали, готовые понести.

Вытянув вперед руки и почти распростершись в воздухе, Тимофей все же справился с лошадьми, которые летели, едва касаясь копытами земли.

Я испуганно вцепилась в тарантас.

– Видно, неспокойные у тебя лошадки, любезный! – крикнула я, стараясь перекричать свистящий в ушах ветер и по возможности скрыть свой страх.

– Да, слава Богу, спокойными их не назовешь! – удовлетворенно прокричал он в ответ. – Но будет лучше, если ты больше не будешь раскрывать зонтик, глаза и сами привыкнут к свету… Лошади не любят зонтиков… могут опять…

Остальное заглушил ветер; до меня доносились лишь обрывки фраз и слов, которыми Тимофей ласково успокаивал животных.

– Эх, лошадки мои милые… мои золотые…

И мне показалось, будто лошади и впрямь с удовольствием вслушивались в его слова.

Мне и так повезло, что я нашла хоть какой-то транспорт. Кто знает, в каком глухом почтовом отделении затерялось письмо, где сообщалось о моем сегодняшнем прибытии в Родинку. Вовремя до адресата оно наверняка не дошло, иначе бы меня встретили или дали знать, что делать.

Еще бесконечно долго тянулись незаселенные земли, отделявшие людей от людей и немногочисленные города от великого одиночества. Это тем более поражало, когда я вспоминала о наших местах, в которых так хорошо уживались великолепие природы и высокий уровень культуры, альпеншток в руках и рюкзак за спиной с умственной работой, повседневность с высотами духа, и вот я уже с тоской думала о нашей жизни.

Над степными лугами кое-где поднимался беловатый вечерний туман, очень блеклый в свете медленно догоравшего дня. Там и сям попадались стройные качающиеся березы, которые что-то торопливо шептали нам вслед; затем показалась речка; Тимофей остановился, чтобы напоить свою тройку, при этом он слез вниз и принес кореннику, всегда остававшемуся внакладе, попить из деревянного ведерка. Во внезапно наступившей тишине над простором разлилась ликующая песня жаворонка; других звуков вокруг не было слышно.

Я высунулась из тарантаса: внизу цвели колокольчики, необыкновенно высокие и такой густой синевы, что казалось, эти питомцы ни разу не кошенных лугов созданы для более благородной цели. И скромные растения вокруг них тоже гордо, как короны, вздымали вверх свои соцветия на крепеньких стеблях.

Я подняла глаза: передо мной расстилался ландшафт, производивший на меня, несмотря на всю свою простоту, невероятно сильное впечатление. Сияние северного вечера придавало простым размашистым линиям благородство, в котором не было ничего мрачного или гнетущего. Небо приняло в свои объятия всю эту ширь и улыбалось ей, а она доверчиво глядела в бескрайнее небо, расстилаясь под ним во всей своей беспредельной открытости и прямодушной откровенности…

Наконец тарантас затарахтел по проселочной дороге; выныривали и исчезали покрытые соломой избы; за ними лежали поля, а еще дальше, в синеватой дымке, слабо светилась длинная полоса леса.

– Родинка! – сказал Тимофей. – Я так и думал, что ей пора появиться! – И он поведал о своем так удачно сбывшемся предположении не только мне, но и лошадям.

Выпрямившись на сиденье, я искала глазами дом. Видно было далеко, все четко выделялось на почти бесцветном небосводе. Только у самого горизонта тяжело висела атласно чистая желтизна, поражающая своим великолепием, обрамленная зеленоватыми и фиолетовыми полосками – будто кромка мягко подсвечивающих друг друга самоцветов.

Тимофей весело щелкнул декоративным кнутом.

– Прикажешь снять с тройки колокольчики?

– Зачем их снимать?

– Так принято, мы приехали. С колокольчиками едут, только когда прибывают благородные господа… Или кому нравится так себя называть, само собой. Перед Богом мы все равны! – утешая меня, добавил Тимофей и посмотрел на мои растрепанные волосы и помятое платье.

Я нашла в соломе синюю дорожную вуаль и накинула ее на голову, чтобы собрать волосы.

– Снимай. Ты прав: приедем как простые люди.

В просвете между деревьями показался белый продолговатый дом, двухэтажный, с надстроенным фронтоном. Стрех сторон дом был окружен деревьями, сзади подступал густой лес, спереди раскинулся цветник

Подъездная дорога шла по березовой аллее, мимо настоящих деревьев-великанов. Влажной прохладой дышали сумерки под их кронами. Раздался собачий лай – злобный, угрожающий, прерываемый тонким усердным тявканьем.

Торопливо вышел детина в красной рубахе – узнать, в чем дело.

Около дома возились два мальчика. Я рассмотрела только одного из них, того, что был ближе; стройный и тоненький, он как две капли воды походил на Димитрия.

В этот момент рядом с ними появилась Хедвиг и приказала им идти в дом: прикрыв глаза рукой, она всматривалась в экипаж.

Я поднялась с соломы, подобрала платье, и не успел тарантас остановиться, как я уже спрыгнула вниз.

Радостно вскрикнув, Хедвиг бросилась мне навстречу и приняла меня в свои объятия. Крепко обхватив меня за плечи, она разрыдалась так, как, должно быть, рыдала тогда, когда потеряла сразу мужа и дочь. Но скоро все прошло, она взяла себя в руки и вытерла глаза.

– Ах, какая радость – Марго! И так неожиданно, не предупредив… мы ждем тебя уже давно…

Оба мальчика в шароварах и светлых ситцевых рубашках не сводили с меня удивленных глаз, особенно младший – коренастый толстощекий бутуз.

– Это Ди́тя! А это – Петруша! – представила их Хедвиг. – Дети Димитрия. А сейчас марш в постель. Ксения уже наверху, она забыла взять вас, гулён, с собой. Будь здесь Виталий, он бы вам не позволил опаздывать в постель только потому, что июньское солнце долго не заходит.

Дети тут же послушались, расшаркались передо мной и побежали домой.

Я повернулась к Тимофею. Теребя в руках шапку, он смотрел мне в руки – увеличу ли я ему плату за то, что он привез меня точно в Родинку… Он низко поклонился – так кланяются в церкви по воскресеньям, – одновременно протягивая мне руку на прощанье.

– Ну, Господь с тобой! Видно, тебя тут ждали! Ты здесь у себя дома, – сказал Тймофей, уже не беспокоясь за мою судьбу.

Добрый, добрый Тимофей, которого я никогда больше не видела! Слуга в темной ливрее подошел к Хедвиг и ко мне, присланный матерью Виталия.

– Ирина Николаевна узнали, кто приехал. Они просят к себе.

– Хорошо; присмотри за тем, чтобы багаж отнесли в мою комнату и чтобы в людской накормили и оставили на ночь кучера, – распорядилась Хедвиг, а мне сказала по-немецки: – Ну и нюх у старухи! Сразу почуяла тебя. Она тут же лишит меня твоего общества. И вообще, ей нравится, когда судьба заносит сюда кого-нибудь.

Обнявшись, мы медленно вошли в дом. Пятнистая легавая и несколько такс радостно кинулись нам навстречу. Хедвиг приласкала их.

– Вот видишь, даже животные тебя приветствуют! Правда, среди них нет нашего Полкана – великолепного пса Виталия. Это, знаешь ли, помесь собаки и волчицы, он сильно грустит и злится, когда его хозяин в отъезде, – сказала Хедвиг. когда снова раздался злобный лай.

– Значит, Виталий в отъезде?

– Уехал на пару дней. В Красавицу – там теперь живет Татьяна. Час езды верхом. Но, может быть, и не только туда…

Расположенная чуть сбоку дверь вела в просторную прихожую, стены которой были выкрашены в скромный белый цвет. Во всю длину дома тянулся коридор с дверьми по обе стороны, ведущими в комнаты. Когда мы вошли в передние комнаты, я снова вспомнила о своем неприглядном виде. Хедвиг со смехом заметила:

– Ах, оставь, это не имеет ни малейшего значения! Ты знаешь, все что угодно можно сказать об Ирине Николаевне, нашей бабушке, как она себя теперь называет, только в одном нельзя ее упрекнуть – в мелочности.

Из светло-розового помещения, весь вид которого говорил о его ненужности, она впустила меня одну в «залу», где обитала бабушка. Широко распахнутые дверные портьеры открывали вид на стены, оклеенные светлыми обоями в золотистую полоску, на изысканно-чопорную мебель в стиле ампир рядом с тяжелыми, неуклюжими предметами обстановки и на огромные кафельные печи в каждом из двух задних углов.

С потолка свисала красивая, старинной позолоты деревянная люстра, на которой горело лишь несколько из многих толстых восковых свечей, своим желтым светом боровшихся с неутомимым дневным светом, все еще лившимся снаружи во все четыре окна.

Бабушка поднялась с дивана, обитого штофной тканью, и неуверенными шагами грузного, мучимого подагрой человека пошла мне навстречу. Полнота ее невысокой фигуры скрадывалась свободно ниспадавшим платьем из серого полушелка, которое украшал только висевший на груди старый серебряный крест. Я сразу узнала этот крест.

Лицо ее, гораздо менее полное, чем можно было ожидать при такой фигуре, поражало чистотой своих линий; старухой она все еще не выглядела.

Я наклонилась поцеловать маленькие, пухлые руки, на которых не было колец, смущаясь своих непричесанных, рассыпавшихся во все стороны волос.

Она отняла у меня свои руки, обхватила мое лицо и расцеловала меня. Поцелуи были искренними, неподдельными и растрогали меня.

– Давненько я так не радовалась… давненько, с тех пор, как тут была Евдоксия, дочь, которую я потеряла, – повторяла она.

– Как потеряли? Она же вышла замуж…

– Это одно и то же, Марго, умница моя. Вы там у себя и представления не имеете, как теряют друг друга… подрастаете и разлетаетесь, совсем не то, что у нас.

– Значит, мы любим друг друга свободнее – только и всего, – возразила я с невольным укором.

И вспомнила о том, как пришлось Виталию бороться с несвободой этого дома, отстаивая каждую частичку своей независимости, какой болезненный отпечаток наложило это на его детство.

И мне вдруг показалось, что я стою здесь не одна, что я представляю другой мир, ничего общего не имеющий с этой комнатой и ее тяжелым, пропахшим ладаном воздухом.

За мной все время следили умные светло-серые глаза – глаза, которые, казалось, видели больше, чем могли видеть из-за своей близорукости.

Бабушка взяла меня под руку и повела к дивану, стоявшему между кафельными печами.

– Я полюбила тебя, когда ты была еще ребенком, – задумчиво говорила она. – Как ты выглядишь? Видишь ли, мои глаза уже ничего мне не говорят, они замутились… мои глаза умирают раньше меня… Но душа видит – видит и любит… Как редко встречались мы в жизни, Марго, голубушка! Только в моих молитвах ты была среди тех, за кого я просила горячее всего. Но то, что в молитве, важнее того, что в жизни. Жизнь должна следовать молитве.

От ее слов веяло теплом, непосредственностью и силой. Они трогали и смущали. И все же душа моя оставалась странно спокойной и трезвой, мне даже не хотелось возражать бабушке.

Она, должно быть, нутром почуяла мое настроение и притянула меня к себе.

– Хочу тебе сразу кое-что сказать, чтобы между нами не возникало недоразумений! Не думай, будто бабушка хочет поймать тебя, «Неправоверную», в свои силки. Нет, так, должно быть, говорил обо мне раньше Виталий, скверный мальчик, но теперь все уже в прошлом. Я знаю, лучшая церковь – самая обширная, это пространство вокруг Бога, бесконечное, как Он сам… Марго, голубушка, я долго боролась, прежде чем поняла это. Я имею в виду свою борьбу за Виталия. Он ничем не хотел поступиться, упрямец. «Ты же погрязла в суеверии! – говорил он мне. Мне, своей матери. – Я же, – говорил он, – хочу, чтобы ты возвысилась, вознеслась как можно выше, чтобы, когда я смотрю на тебя, ты была не ниже, а выше меня, ведь ты моя мать». И я пожертвовала ради него, младшенького, своим высокомерием, а он взял его и сломал. Как теперь ты ко мне относишься, умница моя?

От нее не ускользнуло, что моя отчужденность отступила, повинуясь ее неизъяснимой проницательности… Мне казалось, что Виталий смотрит на нас отовсюду – из всех уголков памяти! Разве не видела я воочию, как он боролся – и как победил сейчас?

Она крепко сжала мою руку и продолжала говорить. Этому положила конец Хедвиг, она вошла и погрозила пальцем:

– Но, бабушка! Вам же нельзя засиживаться допоздна!

– Послушайте, Вига, милочка, скажите прямо: «А сейчас я сама хочу заполучить Марго!» К чему эти хитрости? К чему это «нельзя засиживаться»?.. Мы называем нашу немочку Вигой, – повернулась она ко мне, – язык сломаешь, выговаривая «Эдвиг», «Гедвиг»; с ума можно сойти. Ее отца звали Бартоломеусом – значит, Вига Варфоломеевна. Куда проще!

Она тяжело поднялась со своего дивана.

– Итак, я передаю тебя Виге Варфоломеевне; она ждет не дождется, хочет выговориться… Что ж, почему бы и нет. Спать будешь в ее комнате – напротив моей. Я хотела отдать тебе желто-шафрановую, это наша лучшая гостевая комната, да Вига воспротивилась. Наверху спит Виталий с Ксенией, мальчики тоже живут там… Ну, спокойной ночи. С Богом.

Она перекрестила воздух и вышла. Хедвиг засмеялась.

– Но она не подумала о том, что тебя надо накормить! А ведь в столовой тебя ждет прямо-таки лукуллов пир, она продумала его до мелочей. От ее тонкого вкуса и пристрастия к гурманству ничего не ускользает!.. Но сперва я покажу тебе наше с тобой царство.

По коридору она провела меня в продолговатую комнату, разделенную надвое матерчатой ширмой в человеческий рост. Хедвиг питала антипатию к большим комнатам, а маленьких здесь не было.

– Тебе надо еще привыкнуть к болтовне бабушки, – сказала Хедвиг. – Особенно к ее рассказам о житии снятых… Сперва это даже забавляет, но на годы запаса историй не хватает, разумеется. Что касается меня, то эти господские россказни я знаю уже наизусть.

Только сейчас я поняла, как сильно Хедвиг чувствовала, должна была чувствовать свою непохожесть на то, что было главным в этом доме… И все же она освоилась здесь, обрела покой только здесь, не где-нибудь!

– Но ведь не только церковные байки должны были надоедать тебе. А эта возня с иконами…

Хедвиг только улыбнулась на мое замечание.

– На это у них не хватило сил. – В ее милом, отцветшем лице появилось выражение своенравия, даже высокомерия. В тот же миг глаза ее наполнились горючими слезами. – Русские святые только смотрели с икон на то горе, которое я смогла вынести… выстрадать.

Ксения

Вечером приехала в Родинку, утром проснулась в Родинке, а ночью, во сне, побывала дома – дома! Это придало пробуждению ощущение удаленности, заброшенности; письма, которые я получила по прибытии – от мужа, отца и брата, – только усилили это ощущение, довели его до сознания, заставили в него поверить, в каком бы сердечном и веселом тоне ни были они написаны.

Чуть свет, высоко подобрав юбки, я уже шла по росистой некошеной траве через парк к леску; шла я, не разбирая дороги и не поднимая глаз от писем, пока не уткнулась в низкую, поросшую мхом стену, за которой начиналась деревня. Точнее, ее околица. Обрывок улицы, весьма широкой, густо поросшей травой, совсем не похожей на улицу, бревенчатые избушки, иные с резными наличниками и щипцом, похожие, скорее, не на дома, а на коробки, расставленные по краям зеленого ковра, своей пестротой соперничающие с цветущим многотравьем луга. Деревенька и окрестности казались внутренним пространством, окруженным бескрайней ширью! Они были встроены в эту ширь и напоминали обстановку большой комнаты, которая, за неимением задней стены, доверительно примыкала к естественному фону, казавшемуся – благодаря ограничительной линии небосклона – зеленым, отороченным синью занавесом.

Тишина стояла почти такая же, как и в лесопарке у меня за спиной. Вокруг ни души. Ни лая собак, ни деревенского шума, ни пересудов у ворот. Все, кто мог работать, были уже на сенокосе или в поле.

Только увечная девочка в красном платке сидела, словно гномик, на пороге одной избушки и драила песком деревянную посуду. На широкой глинистой улице, заросшей бурьяном, копошились куры, рядом, у ворот, стоял теленок, тоскующий по матери. Время от времени он печально и просительно мычал в пустоту. В тихом сиянии разлившегося повсюду утра этот монотонный звук летел над деревней, она словно жаловалась на свою судьбу.

Странна именно эта тишина, так располагавшая к размышлениям на разные темы, не прерывавшая ни одной мысли, не нарушавшая их течения, постепенно обрела силу, которая пробудила и захватила меня. Она походила на жилище, на которое смотришь в окно, которое видишь в зеркале, – полное живых примет и все же немое, призрачное, полуреальное и потому влекущее к себе, манящее своим существованием.

Глядя на раскинувшуюся передо мной картину, я снова вернулась мыслями к России – не только к людям, ради которых я сюда приехала. Нет! Как когда-то, когда Димитрий читал нам стихи, в моем воображении, подхлестывая его, поэтические образы подменялись образами Родинки, так и теперь я почти физически ощущала нечто противоположное: русскую первооснову, на которой только и могли вырасти эти очень близкие мне образы.

Но сколько бы времени я ни провела здесь, останется ли эта картина во мне по-настоящему живой? Не превратится ли она в простую картинку, подобно тому малороссийскому домику, в который я заглянула по пути в Киев и от которого в памяти моей остались только цветы на полу и разноцветные ленты в волосах женщин? Сердце мое вдруг заныло – картинки из путевой папки! Можно ли было хотя бы пожелать, можно ли было осмелиться заглянуть глубже? В нищету этого народа, в его беды, в его темноту, во все то, что мы не в силах были устранить, мимо чего проходили?

Ах, что еще могло встретиться на моем пути, кроме нескольких праздничных картин? Быть может, то, как они по субботам хлещут себя в баньке вениками, но не то, как они снопа залезают в свои вшивые рубахи, не то, что им снится но ночам, когда они лежат на печи, свернувшись под своим косматым бараньим тулупом как под выпавшим подшерстком, – животные, на долю которых пришлись сверхчеловеческие страдания.

Об этом думала я, медленно возвращаясь через парк в господский дом, и об отношении Виталия к таким вещам в пору его юности. Я шла под великолепными лиственными деревьями и высокими соснами, росшими на немного болотистой почве, где под листвой, похожей на листья мирта, уже подрастала северная клюква, шла мимо мечевидных листьев отцветающих ландышей, которые мы рвали у себя уже не один месяц тому назад ничто не нарушало тишины. Когда я миновала березовую рощицу, придававшую пейзажу неповторимое очарование, меня встретила песня жаворонка.

Я вышла из леса как раз напротив хозяйственных построек. Проходя мимо конюшни, я заметила лошадь светлой масти, которую ласкала совсем юная женщина в льняной, пестро вышитой русской кофточке. Я видела только ее спину и две короткие белокурые косы, едва достававшие до плеч и казавшиеся детскими, несмотря на отменный рост женщины.

Тем временем меня обнаружила Хедвиг. Она только что вышла из подвала для хранения молока, который возвышался над землей возле коровника, как огромный бесформенный гриб. На ней был очень милый рабочий фартук, и вся она была премиленькая, словно «вылупившаяся из яйца».

– Скоро время завтрака, Марго!.. Куда это ты смотришь? Да, это Ксения и ее лошадь, они утешают друг друга, потому что Виталий запретил им выезжать. Ты должна знать: Ксения – истинный дьявол, когда скачет верхом, это для нее – высшее удовольствие. Отсюда и вся эта скорбь: недавно она появилась в слезах.

– Что, Виталий увлекается запретами? – Я все еще смотрела туда.

– Виталий? Да он балует ее без меры!

«Тогда почему?» – хотела было я спросить, но в тот же миг поняла почему. Хедвиг подтвердила мою догадку.

– Да, на это надеется вся семья. Правда, Ксения еще не осознала этого как следует. Мы все ждем сына – ведь всегда ждут сына! А теперь и Виталий.

Идя по дорожке через разбитый перед домом цветник, Хедвиг с живостью продолжала:

– Меня это тоже волнует до глубины души, должна тебе сказать. Мне господин сынок тоже кое-что доставит, особенно если окажется вовсе не сынком… Кроме меня, за ним некому ходить. Не в роли няни, нет – в роли второй мамы. Виталий клятвенно обещал мне. Ну а Ксения, беззаботная и невозмутимая, мне это позволит, с этой стороны мне и малышу ничего не грозит…

Она и впрямь вся светилась надеждой. Надежда прорывалась в ее голосе. Меня это глубоко растрогало. Меня, все еще не потерявшую тайной надежды на счастье нового материнства.

Я прислонилась к стволу старой высокой березы.

– Ты и сама не знаешь, сколько в тебе душевной силы… сколько величия, Хедвиг. Сколько глубочайшего желания разделить чужую радость.

Она наклонилась над грядкой, которая густо зарастала буйным летним разноцветьем, грозившим заглушить стоявший посередине, заботливо выращиваемый и ухоженный розовый куст.

– Какое тут величие? Просто желание быть счастливой. Сначала – да, мне тоже лезли в голову всякие свирепые мысли – себялюбивые, завистливые, но какой, скажи на милость, от них прок? Они заслоняли собой последнюю возможность пробиться к чему-то светлому, теплому. Тогда я, немного поразмыслив, взяла свое сердце в руки, и поскольку оно показалось мне слишком маленьким, хорошенько растянула его, чтобы оно стало вместительнее, а потом оглянулась вокруг себя в поисках счастья. Именно так, а не иначе все и было.

Хедвиг, вся раскрасневшаяся, выпрямилась над грядкой, держа в руках несколько стеблей гелиотропа. После долгих страданий она вновь располнела и почти расцвела, вопреки бесчисленным морщинкам на загорелом, обветренном лице, которое еще могло бы выглядеть молодо, если бы не блеклый оттенок ее прекрасно уложенных светлых волос – еще не поседевших, но как бы выцветших.

– Знаешь, главное, чему здесь можно научиться, – это братскому единению, душевной широте. Да еще умению страдать и радоваться вместе с другими, умению не вымученному, идущему не от самоотречения, а от полноты жизни. Я усвоила свою долю этой науки.

Чтобы скрыть слезы, она смотрела, моргая, в сторону дома, залитого слепяще ярким сиянием утреннего солнца; перед ним расстилался разноцветный ковер бесчисленных грядок, от которых в мерцающий на солнце воздух поднимались ароматы, – лето словно дышало полной грудью.

Раздался глухой металлический звук – ударили в гонг.

– Официальное время завтрака! – сказала Хедвиг. – Гонг возвещает о нем только в отсутствие Виталия, когда мы собираемся в столовой у бабушки. У нее и завтракаем: поздно и с гонгом. Обычно же все гораздо проще! Но чтобы немножко поруководить нами и поговорить, старуха даже встает пораньше.

Миновав светло-розовую комнату и залу с кафельными печами, мы подошли к двустворчатой двери, ведущей в столовую. Она была заперта, изнутри доносилось пение, торжественно-монотонное русское церковное пение. Из хора выделялся чудесный женский голос – мягкий, сильный альт, он словно парил на широких мощных крыльях и вел за собой другие голоса. Ему звонко подпевали мальчишеские дисканты.

Вслушиваясь, я закрыла глаза. Мне ясно представился огромный ангел с белоснежными крыльями, парящий над домом и осеняющий его целиком. Его окружали маленькие ангелочки, а люди внизу пели…

– Слышишь? Это Ксения! – прошептала Хедвиг. Когда затих последний звук, дверь открылась. Певцы как раз выходили из молельной комнаты, встроенной в столовую и отделенной от нее ажурными металлическими дверьми. Там еще горела восковая свеча толщиной с кулак, отблески ее мерцали на золоте и серебре подсвечников, крестов и образов.

Домашняя прислуга, принимавшая участие в пении, вышла через дверь, ведшую в коридор. Когда я вошла, бабушка одарила меня поцелуем в лоб. Потом подвела ко мне Ксению.

– Это Марго! Троекратно поцелуйся с ней и говори ей «ты».

Мы были примерно одного роста, но то, что во мне осталось узким, характерным для среднего роста, в ней имело тенденцию разрастаться до царственных форм. Благодаря этому отпечатку незрелости, становления и уже явно наметившейся женственности ее крупно очерченная красота обретала почти пикантную прелесть.

Ксения быстро трижды чмокнула меня и потащила за руку к длинному столу, где уже сидели бабушка с Хедвиг, оба мальчика и старая экономка.

– Садись рядом. И зови меня «татаркой», как Виталий!

– Великая честь, Марго. Это позволено только самым близким друзьям, – назидательно заметила Хедвиг, уже пившая свой кофе с молоком; она изрядно проголодалась, так как поднялась раньше всех.

– Ты – и татарская кровь? – искренне удивилась я. – А твои золотистые волосы?

– Да нет, но она почитай что выросла среди язычников, среди киргизов и башкир, чеченцев и чувашей, татар и прочей нечисти, – заметила бабушка. – Отец ее скитался по Сибири, дошел до Японии, везде строил железные дороги, Не инженер, а настоящий кочевник! Когда Виталий встретил ее, она и представления не имела, что такое правильный образ жизни.

Ксения кивнула:

– Виталий поступил так: он сказал отцу: «Не хочешь же ты, чтобы твоя дочь окончательно одичала только потому, что мать умерла при родах? Лучше отдать ее в какую-нибудь семью. А лучше всего – сразу в нашу, к моей матушке, к моей сестрице». Вот таким образом он, добрая душа, и взял меня себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю