Текст книги "В обличье вепря"
Автор книги: Лоуренс Норфолк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Трамвайные рельсы шли все дальше в гору, от вокзала к городскому центру. Их то и дело кидало друг на друга, когда трамвай поворачивал. Дома постепенно становились выше, отращивая себе вторые и третьи этажи, улицы – все уже, а подъем все круче и круче, покуда наконец, между Урмахерштрассе и польским костелом, в квартале, который в просторечье именовался просто «Горб», трамвай был вынужден почти остановиться, завывая мотором и визжа по рельсам прокручивающимися на ходу колесами. Они проехали мимо извозчика, который слез с подводы, чтобы под уздцы втащить лошадь на пригорок, а теперь стоял и переводил дух, положив на всякий случай руку на тормозной рычаг. От волос Рут едва заметно пахло речной водой. Казалось немыслимым, чтобы трамвай смог втащить на эту гору даже свой собственный, природный вес, не говоря уже о набившихся в салон пассажирах.
Но, едва миновав костел, вагон опять набрал скорость. Он остановился сперва возле местного правительственного учреждения, где в него села группа мужчин, одетых в костюмы при жестких крахмальных воротничках, а потом на углу Лауринер-штрассе. Когда заполнились все сиденья, отец Густля перешел для порядка на заднюю площадку. Сол поинтересовался у него успехами сына, и кондуктор отрицательно покачал головой. Густль аттестата так и не получил. Экзамены они все сдавали полтора месяца тому назад, в гимназии, в гулких классных комнатах которой ныне царили только меловая пыль и жара, – в двух кварталах к востоку отсюда. Рут улыбнулась, открыла глаза и уставилась в светло-кремовый потолок трамвая. Как масло, подумала она, прохладное и лежит в кладовке. В трамвае стало душно.
Внезапно улица стала шире. Город будто набрал полную грудь воздуха, а потом выдохнул весь жар своего тела, как только трамвай въехал на Рингплатц, где внезапно разбежавшиеся по сторонам здания создали вакуум, мигом высосавший пассажиров из вагона, соединив и смешав их со всеми теми, кто уже собрался на площади: с мужчинами в сорочках, мужчинами в темно-синих фартуках, мужчинами в коричневых и черных костюмах, с женщинами, которые несли корзины или младенцев. То одна, то другая боковая улица раз за разом выпускала на площадь тележку, груженную ящиками или бутылями, переложенными соломой; тележки катились через ярко освещенное солнцем пространство и снова исчезали в тени. Домохозяйки несли завернутые в бумагу и перетянутые тонким белым шпагатом куски мяса и бугристые авоськи с овощами. Ратуша отбрасывала на теплую булыжную мостовую косой параллелепипед тени с тупым квадратным отростком часовой башни. Было семь минут пятого. Единственный на весь город светофор, на который никто не обращал внимания, пробежался по всей доступной ему цветовой гамме.
– Кофе, – сказал Якоб.
– Пирожное, – сказала Рут.
– «Пить не хотелось мне, – процитировал Сол, – Сей… что-то там… меня наполнил ключевой водой», – Он сделал паузу, – А мне казалось, мы собирались идти в парк.
– Потом, – сказал Якоб, отлепляясь от сиденья.
Он спрыгнул с подножки и двинулся по направлению к кафе. Сол и Рут пошли следом.
«Шварце Адлер» был расположен прямо напротив ратуши. Его причудливо изукрашенный фасад протянулся вдоль северной стороны площади чуть не до самого угла, где узенькая улочка, сплошь составленная из магазинных витрин, уводила к старому хлебному рынку. Каждое лето, по мере того как погода делалась все лучше и лучше, из кафе наружу выставляли все больше и больше столиков, пока они практически напрочь не перегораживали вход в улочку. Каждый год префект писал Августу Вайшу, владельцу кафе, письмо с претензиями по этому поводу – как правило, уже в сентябре. И столики послушно начинали исчезать один за другим, пока не пропадали полностью: в любом случае в октябре было уже либо слишком холодно, либо слишком сыро, чтобы сидеть под открытым небом. Газеты из Берлина, Мюнхена, Франкфурта, Граца, Будапешта, Бухареста и Вены, вместе с местным «Моргенблатт», висели на стойке у входа, а само кафе гудело от разговоров на румынском, на немецком, на идише, на русском и на том диалекте, на котором говорили местные крестьяне, которые выбирались в город пару раз в месяц и заходили сюда, чтобы пропустить стаканчик-другой и тем вознаградить себя за проявленную смелость, прежде чем отправиться в неспешный и спотыкливый обратный путь, под горку, через Хапсбургхёэ, и воссоединиться с оставленными у подножия горы под присмотром хулиганистых детишек лошадьми и подводами.
Сол прошелся взглядом по лицам людей, сидящих за столиками. Иногда по уграм его отец предпочитал назначать деловые встречи именно здесь, но после полудня встретить его где-то еще, кроме как на складе пиломатериалов, было почти невозможно. Рут провела инспекцию местной выпечки и ткнула было пальцем в эклер, а потом передумала и остановила свой выбор на пирожном, покрытом целой горой ярко-желтого крема, и венчала эту гору одинокая вишенка. Якоб попросил melange, и официант едва заметно кивнул, приняв заказ. Они вышли наружу и нашли свободный столик на самом краю незаконно эскпроприированного «Адлером» у площади анклава – где и уселись все трое в ряд, вытянув ноги и подставив их теплому вечернему солнышку. Якобу и Рут принесли кофе и пирожное. Официант посмотрел на Сола, и тот покачал головой.
– У Рильке совсем ничего нет о еде, – неожиданно проговорил Сол. – Ни единой строчки.
Рут и Якоб подняли головы: с одинаковыми кремовыми усами на верхней губе.
– А спрашивается, почему?
Сол говорил довольно громко, и две хорошо одетые дамы за соседним столиком неодобрительно на него посмотрели.
Якоб сглотнул и пожал плечами.
Рут облизнула пальчики:
– Что-что?
В этот момент кусочек крема сорвался с вершины уже наполовину съеденного пирожного, ударился о вишенку, которую она успела сдвинуть на нижние предгорья, и оба камнем упали за вырез ее платья. Оттянув кончиками пальцев ткань, она заглянула внутрь. Сол и Якоб заинтересованно за ней наблюдали.
– Вместо того чтобы пялиться, сходил бы кто-нибудь из вас и попросил у герра Вайша щипчики для пирожных, – предложила она своим внимательным спутникам, – А с чего это вдруг ты заговорил о Рильке?
– Я заговорил о еде, – сказал Сол.
Народу на Рингплатц явно прибавилось. Мужчины и женщины валом валили на площадь, уличная суета, царившая вокруг нашей троицы, набирала обороты. Где-то далеко звякнул звонок, возвещая о возвращении трамвая со стороны Зибенбюргерштрассе. А потом появился и сам вагон, выбросил партию пассажиров, набрал новых и покатился под горку. Они сидели втроем за крайним столиком «Адлера» и молча наблюдали за тем, как появляются и исчезают люди, а тени от стоящих на площади зданий дюйм за дюймом подползали к ним с противоположной стороны площади.
– Пойдем, – сказал, потягиваясь, Сол. – В парк. Выкажем дань уважения.
Якоб недовольно выдохнул, но тоже встал. Рут чуть помедлила: вишенку она держала кончиками пальцев и делала вид, что внимательно ее рассматривает. Достала она ее быстрым, ловким движением, замаскированным под чих. Маленький мальчик, которого вели мимо за руку, с беззастенчивым выражением восторга глазел на красную ягодку, и голова его с каждым шагом поворачивалась под все более и более немыслимым углом. В тот самый момент, когда, с точки зрения физиологии, она должна была при следующем шаге хрустнуть и отломиться напрочь, Рут сунула вишенку в рот. На лице у мальчика тут же появилась такая яростная мина, что Сол и Якоб, не сговариваясь, покатились со смеху. Секунду спустя мальчик вместе с матерью растворился в толпе.
Сколько их уже кануло в небытие? Ленивый круговорот мысли, пока протискиваешься вместе с Якобом и Рут к ближайшему переулку. Столько лиц ты видишь один-единственный раз в жизни. Куда они все деваются? Этот мальчик до конца своей жизни будет ходить через Рингплатц, покуда женщина, которая держит его за руку, не превратится в его внучку – или мир не пойдет прахом. Он повернулся к Якобу, мысль так и вертелась на языке. Но что ему ответит Якоб? «Они просто исчезают, и все. Уходят и не возвращаются. И что с того?» Или еще что-нибудь в этом же духе.
Сол промолчал, стараясь не отстать от друзей; они свернули на Театерплатц, уже наполовину залитую вечерней тенью и почти пустынную, если не считать столиков возле «Кайзеркафе». Несколько десятков лет тому назад город принадлежал австрийцам, и до них было далеко. Теперь хозяевами были румыны, и жили они гораздо ближе. В полном соответствии со сменой патриотических приоритетов статую Шиллера, которая стояла напротив театра, заменили на статую Михая Эминеску. Завсегдатаи «Кайзеркафе» тихо сидели за столиками, словно в ожидании спектакля, которым в любой момент могло разродиться соседнее здание.
– Как не стыдно, – негромко сказал Сол, обращаясь к каменной фигуре, которая утратила всякое сходство с Шиллером.
– И нечестно, – добавил Якоб.
– Да ладно вам, – возмутилась Рут, – В конце концов, книжки-то читать никто не запрещает.
Год назад в этом самом театре она три вечера подряд смотрела три части «Валленштейна».
– Смотрите, там Лотта и Эрих. И Рахиль.
Между столиками «Кайзеркафе» взметнулись в приветственном жесте три руки. Рут помахала в ответ и пошла в ту сторону, обернувшись через несколько шагов и скорчив рожицу двоим молодым людям, которые даже и не думали двигаться с места.
Когда она отошла на безопасное расстояние, Якоб повернулся к Солу.
– Она в тебя влюблена, – сказал он.
– Или в тебя, – тут же отозвался Сол.
Якоб покачал головой. Оба подняли глаза на Эминеску, но в темных бронзовых чертах лица, взиравшего на медленные перемещения людей по Театерплатц, не было ничего, что заслуживало бы комментария. Рут присела на корточки между стульями подруг, и те подались вперед, чтобы лучше ее слышать: две взъерошенные головы в качестве рамки к еще одной, рыжей. Потом она вдруг резко встала – с откровенно наигранным возмущенным жестом. Девушки рассмеялись.
– Про тебя говорят, – сказал Якоб.
– Про нас, – ответил Сол. – Или про тебя. Или вообще о чем угодно.
Он стоял и смотрел, как девушки сбились в кучку: пересказывают друг другу собственные тайны или строят догадки насчет тайн чужих. Для одноклассников он был фигурой загадочной, и это их к нему притягивало. И в то же время они старались держаться от него на расстоянии, из страха, что при ближайшем рассмотрении он окажется точно таким же, как они сами. Попробуй он подойти поближе к той же Лотте, или к Лизль, или к Эдит, и любая из них тут же отпрянет в сторону, заподозрив в нем совершенно неуместную, неподобающую такому человеку, как он, тягу к общению, чего бы он там в действительности ни пытался, без особой надежды на успех, в них найти. Якоба он знал с шести лет, Рут – с девяти. Для всех остальных он был неприкасаемым. В гимназии его роль была сродни роли народного героя. Когда в один прекрасный день он встал и задал герру Цоллеру вопрос: если идиш действительно язык настолько грубый и примитивный, как тот берется утверждать, каким образом на этот убогий язык умудрились перевести самого Шекспира? – то за спиной он чувствовал поддержку всей этой компании: Лотты, Рахиль, Эриха, Якоба и даже Густля Риттера, который, по сути, был парень простой и добрый. Даже Рут. Цоллер тогда ничего ему не ответил. Но никакой тайны здесь не было. Сол проводил массу времени в библиотеках: на Тойнбихалле и в университетской. Он говорил по-французски, кое-как – по-английски. Немецкий был родным языком его матери. Он трудил голову над латынью и греческим – и над ивритом, которым его заставлял заниматься отец, с шести до четырнадцати лет, пока он наконец не взбунтовался и не забросил этот язык. Он был одиночкой: совершенно непоэтическая на вид фигура poete maudit[194]194
Проклятый поэт (фр.). – Зд. и далее прим. перев.
[Закрыть]. Рут уже протискивалась между столиками – обратно.
Он писал по ночам или ранним утром, когда мог быть уверен в том, что единственная душа в доме, которая бодрствует, – его собственная, нагромождая неподатливые строчки одна на другую до тех пор, пока получившаяся в итоге груда не становилась слишком тугой, чтобы затолкнуть туда еще хотя бы одну, лишнюю, или не рассыпалась. Через несколько недель после того, как он перестал ходить в ивритскую школу «Сафах-Ивриах», отец вошел к нему в комнату и застал его отрешенно взирающим через окно на голые ветви росшего перед домом каштана. Сперва он оценил отсутствующее выражение лица, потом – лежащий перед сыном на столе лист бумаги, густо исписанный строчками, по большей части перечеркнутыми. «Вот, значит, как, – сказал он, отводя в сторону руку Сола, которой тот пытался прикрыть бумагу, – Вот, значит, на что ты предпочитаешь тратить свое время». Смысл этой фразы так и остался до конца не ясным. Но несколько дней спустя Сол вспомнил ее и понял, что за ней стояло, – когда никаких неясностей уже не осталось. После этого Сол перестал говорить о том, чем он занят, кому бы то ни было, даже Якобу. Он наблюдал за тем, как его друг смотрит на Рут, переходящую площадь. У каждого есть свои тайны.
– «Я пришла, чтоб выговорить время. Высказать! Провозвестить!» – затараторила на ходу Рут.
Три быстрых шага – и она уже тут как тут. Протиснувшись между ними, она подхватила их за руки и поволокла за собой прочь.
– Мы вовремя пришли, чтобы проговорить невысказанное и возвестить вам… весть! – из-за правого ее плеча подхватил Якоб.
Сол вздохнул. Прошлой зимой он пришел к ним с единственно верным вариантом этой строки и повторял ее настолько часто, что даже эти, самые верные и терпеливые его друзья в конечном счете восстали и начали отыгрываться на нем, возвращая ему его же собственные слова в виде полной бессмыслицы. Тогда он сорвался, он ушел от них через эту же самую площадь, где ему как-то сами собой вспомнились вдруг слова дяди Давида: никто и никогда не будет принимать тебя настолько же всерьез, насколько ты сам готов это делать, а упрямство – почти гарантия, что будешь несчастлив до конца дней своих. Он простил Рут и Якоба, или они его простили, и вертеть одними и теми же словами постепенно вошло у них в привычку, стало чем-то вроде игры, правила которой известны были только им троим. Он улыбнулся одними уголками губ и подумал, что давно успел свыкнуться с мыслью о том, что ему уже девятнадцать.
Сразу за Театерплатц город привычно разыграл одно из нескольких своих чисто театральных исчезновений. Частные дома и общественные здания разбежались по сторонам, и на их месте возник Шиллерпарк. Шиллераллее вела к парковой зоне, постепенно поднимавшейся в гору, по гребню которой тянулась шеренга каштанов, еще даже и не начавших желтеть. Корни одного из них, извиваясь, словно якорные канаты, уходящие в темное море земли, разметили для них три тронных места. На той стороне, чуть вправо, играли в футбол какие-то подростки, много, но слишком мелкие, чтобы от них можно было ожидать серьезных неприятностей. Рут, Сол и Якоб расселись по привычным местам и откинулись к стволу дерева. Прямо у них из-под ног уходил склон холма, и они смотрели через всю равнину на далекие Чечинские горы, очертания которых казались отсюда чередой размытых серо-голубых теней. Солнце натужно изливало на землю последние заряды дневного света. Кожей лица Сол чувствовал, как убывает тепло. Рут закрыла глаза; Якоб сидел и смотрел на хаотически движущихся мальчишек, которых игра уводила все дальше и дальше вниз по склону холма. Троица эта была вместе все это лето, также как и прошлое, и позапрошлое. И дни, проведенные ими втроем, чаще всего заканчивались именно здесь.
– Весь остаток дней своих ты проведешь, тоскуя по нам, – сказал Якоб, – Когда уедешь.
Рут открыла глаза.
– Если уеду, – отозвался Сол, стараясь не показать, что его застали врасплох.
Разговор был старый. Вена или Париж, Флоренция или Берлин – далекие города плавали среди его мыслей, заставляя их вращаться по таким орбитам, которые уводили его бог весть в какие дали. Невообразимое здесь и сейчас будущее поджидало его – неведомо где. Они втроем могли сидеть здесь и думать о прошлом, но в любой момент он мог сорваться и исчезнуть, погрузившись в сказочное инобытие тех, кто уехал, чтобы не вернуться уже никогда.
– Мне бы до Клокуши добраться, и то проблема, – сказал он.
Он встретился было взглядом с Якобом, но тот сразу отвернулся и стал искать глазами футболистов. Те уже успели окончательно исчезнуть из виду, но тихий воздух настолько легко пропускал их голоса и даже тупые звуки ударов башмака по мячу, что казалось, они теперь были ближе, чем раньше: команда гомонливых призраков.
– А может, это мы уедем, а Сол останется, – нарушила молчание Рут, – Предположим, у меня в Венеции живет тетка. Будем жить с тобой над каналом, Якоб, только ты и я. А если он и в самом деле нас бросит, купим где-нибудь неподалеку деревенский домик и будем читать друг другу Шиллера.
Она и еще целая компания их одноклассников участвовали в постановке «Die Jungfrau von Orleans» [195]195
«Орлеанская дева» (нем.), пьеса Шиллера.
[Закрыть] и бегали на репетиции.
– Соседи выгонят нас из деревни вон, – сказла Якоб.
– Ну, тогда Рильке.
– Забросают нас камнями.
Быстрая улыбка на лице Якоба, сразу после сказанной фразы. Рут старательно выводит его из темной чащи невеселых мыслей о том, что рано или поздно кто-то из них все равно уедет, подумал Сол.
Самое время Сказать. То, что Может Быть Сказано. Вещай. Говори.
Говорить было не о чем. Никаких тайн ни за кем из них не стояло. Он никак не мог взять в толк, к чему Рут пытается подтолкнуть Якоба. Может быть, просто к очередной шутке на его счет. А когда будет самое время Сказать? Назовите точное время.
– Или даже не камнями, а чем похуже, – немного помолчав, добавил Якоб. Он поднялся на ноги и посмотрел вниз, на Сола, – Впрочем, к этому времени тебя уже давно здесь не будет, – сказал он неожиданно резким тоном.
А потом, не добавив ни слова, развернулся и пошел вверх по склону.
– Якоб! – окликнула его Рут. – Якоб, погоди, ты что?
Они тоже встали, оба, и Сол дернулся было вслед за другом.
Пальцы Рут коснулись его руки.
– Без толку. Когда он такой, все без толку.
– Какой это «такой»?
Якоб взбирался все выше, а Сол стоял и смотрел ему в спину. Пальцы Руг сомкнулись у него на запястье.
– Что значит «такой»?
– Не уходи, – сказала она.
Над гребнем холма торчали только самые кончики крыш самых высоких домов города. Сол и Рут увидели, как Якоб немного постоял наверху, прежде чем скатиться вниз по противоположному склону. На секунду его узкий пиджак и всклокоченные волосы силуэтом нарисовались между башен и шпилей: великан, который решил спуститься в затопленный город. Подул легкий восточный ветерок, и флюгеры на церквях Святой Марии и Святого Креста качнулись в медленном синхронном ритме. Рядом с ними в этой безлонной панораме часовая башня ратуши казалась маленьким храмом с двуглавым орлом наверху. Они тоже пошли вверх, и перед ними постепенно всплыли из глубин купола православного собора, а потом контрфорсы и шпили храма армянского. Последний шаг подарил им приземистые, прочерченные замысловатыми спиралями башни церкви Святого Николая и самую маковку старой деревянной церквушки, которая выполняла роль приходской, пока не построили эту, новую. За ней, чуть дальше вниз, была синагога, отсюда невидимая. Ветерок долетел и до них. Далеко внизу, справа от них, всплеснул одинокий вымпел над зданием казино в Фольксгартене, потом – триколор, вывешенный чиновниками из Тойнбихалле; последним к ним присоединилось знамя со свастикой, гордо реявшее над Дойчехаусом. Город поблескивал в будто пудрой подернутом закатном свете солнца.
– Ты выглядишь как самая печальная лошадь на свете, – сказала Рут. Он улыбнулся, и она толкнула его локтем в бок. – Не переживай ты насчет Якоба. Все будет хорошо.
Домой он шел через южную часть Шиллерпарка. Ухабистая луговина, зажатая между тополевой аллеей и стоящими в ряд сельскими домами, перед каждым из которых был разбит огород, становилась все уже, пока не сжалась окончательно до ширины проселочной дороги. Дорога превратилась в улицу, и отсюда Солу оставалось только повернуть налево, направо, а потом еще раз налево, чтобы оказаться на Масарикгассе, то есть дома. Но вместо того чтобы выйти на улицу, Сол двинулся к первому ряду деревьев. Впереди показалась старая тюрьма, зарешеченные окна которой так пугали его в детстве. Теперь страшного в ней не было ровным счетом ничего, не больше чем в обычном складе, в который ее, собственно, и превратили. За тюрьмой был склад пиломатериалов, окруженный высокой кирпичной стеной.
Прежде чем расстаться с Рут, он спросил ее, не зайдет ли она к нему на чашку чая. Она едва заметно покачала головой, и тут он вспомнил, что четверг – день репетиций. Как у него раньше это вылетело из головы! Если бы они пошли к нему сразу, с Театерплатц, тогда и Якоб не надулся бы и не утопал прочь. И можно было бы прихватить с собой Эриха, и Логгу, и Рахиль. Нужно было озвучить эту идею давным-давно, еще когда они шли от реки. Разочарование, судя по всему, настолько явно отразилось у него на лице, что Рут спросила его, что случилось. Не поняла; никто из них так ни о чем и не догадался. Маминому поведению в компании его друзей уже давно никто не удивлялся. В этот момент ему в голову пришла мысль: а отчего бы не взять и не попросить ее, вот так, просто и прямо, пропустить сегодняшнюю репетицию и вместо этого пойти к нему, пусть даже и вдвоем – что с того? Но импульс этот он тут же в себе подавил. Она сбежала вниз по склону, а он отправился домой.
Задние ворота склада пиломатериалов оставались незапертыми до захода солнца, и конторские служащие, которые жили в юго-западной части города, пользовались ими, чтобы срезать дорогу до дома. Так что можно было, не привлекая к себе особого внимания, пройти вместе с ними и вынырнуть уже на Зибенбюргерштрассе. Он представил себе, как мать ждет его сейчас: наверняка сидит у окна, которое выходит на улицу. Интересно, надежды ее укрепляются или тают по мере того, как тикают минуты?
Иди домой, приказал он себе. Улицы, лежащие за южной оконечностью парка, втянули его в себя. Мужчины в поношенных костюмах и рабочих робах, с портфелями или коробками из-под домашнего обеда, шли в ту же сторону, что и он. Дома принимали их в себя, по одному, и по плавно уходящей вниз Масарикгассе он спускался уже в одиночестве. Когда чуть больше половины улицы осталось позади, свет издалека выдал ему нужное окно во втором этаже. Он втянул воздух ртом и поджал губы.
Дверь открыла мама.
– Отец ушел в город. Вернется поздно.
На ней было хлопчатобумажное летнее платье в мелкий синий цветочек. Едва заметный макияж, небрежно подколотые волосы. Он заглянул в переднюю гостиную. На столе печенье и пирожные.
– Куда – в город? – спросил он, хотя ответ знал заранее.
Отец выпивает с Петре Вальтером, который работает доводчиком на мебельной фабрике Люпу и живет на Флюргассе. У них был план эмигрировать вместе с семьями в Южную Америку; оба прекрасно знали, что плану этому воплотиться в жизнь не суждено ни при каких условиях, но тем не менее он требовал длительных и усердных обсуждений, по два-три раза в неделю. До этого был другой план: построить на маленьком клочке земли, который достался двум братьям, работающим на складе пиломатериалов, в наследство, несколько домов двойного назначения. Внизу мастерская, наверху жилые комнаты. А до этого речь шла об организации маклерской конторы по грузовым перевозкам – или все-таки в промежуток вклинивается та несчастная авантюра, на паях с шурином, дядей Давидом?
– Где все? – спросила мама, – Где Рут?
– На репетиции, – без всякого выражения в голосе ответил он. – Она же тебе говорила.
– По понедельникам и четвергам, – с отсутствующим видом повторила мама, – Ну что же, значит, придется удовольствоваться обществом Якоба, Лотты и – кто там еще? Эрих? В прошлый раз у нас вышел чудесный разговор о… О чем бишь мы говорили в тот раз? И столько всего недоговоренного осталось.
Она заглянула ему через плечо, так, словно ожидала увидеть лестницу, битком забитую гостями, которых – и она прекрасно об этом знала – там, конечно же, не было. Продолжения «того» разговора не будет, да и сам разговор состоялся уже более двух месяцев тому назад.
– Ведь ты же мне обещал, Сол, – сказала она с упреком в голосе. И сделала не слишком определенный жест в сторону кухни, – Я на эти приготовления целый день убила, а ты даже не удосужился привести друзей просто попить чаю. Почему?
Он уловил в ее голосе нарастающую звонкую нотку и подавил в себе желание ответить, что ничего подобного он ее делать не заставлял. «Самая печальная лошадь на свете». Что Рут имела в виду?
Тон у мамы стал более резким. Она покачала головой и сказала:
– Я так от тебя устала, Сол. Я за последнее время вообще очень устала.
Это была правда, и Сол это знал. Часто он возвращался домой и обнаруживал, что она даже не вставала с постели и пролежала весь день, глядя прямо перед собой, в потолок, в одну точку. Что-то с ней было не так, и говорить об этом было не принято. Однажды он услышал, как она плачет в передней гостиной, вышел к ней и сказал, что дальше так продолжаться не может. Она улыбнулась сквозь слезы, тронутая его заботой, и сказала, чтобы он по этому поводу не переживал. Он взял обеими руками ее ладонь и попытался поговорить с ней начистоту. Им всем нужно будет измениться, всем троим. Она кивнула, потом высвободила руку, поднялась и пошла через всю комнату к буфету, где в хрустальной вазе стоял букет сухих цветов.
Потом вынесла вазу в выложенный плиткой коридор и уронила ее на пол.
А сейчас она просто повернулась к нему спиной, быстрым шагом ушла на кухню и затворила за собой дверь. Перезвон посуды и звук чая, который выливают из заварочного чайника. Должно быть, не час и не два простоял на столе, совершенно холодный. Тарелки и блюдца составить в стопки, чашки повесить на место. Потом на несколько секунд – тишина. А потом он услышал, как она плачет.
Он стоял и слушал, не в силах сделать шаг ни вперед, ни назад. Ему не хотелось ни оставаться здесь, ни уезжать отсюда.
Вена. Париж. Берлин.
– Что такое ты на этот раз натворил?
Он вздрогнул, услышав голос отца. Сквозь легкую одышку после подъема по лестнице.
– Что ты натворил? – повторил отец.
Сол покачал головой и отвернулся.
– Ничего.
– Вот именно, – тут же среагировал отец. – Ни на что другое ты и не способен.
* * *
Через ритуал извержения Сол прошел в состоянии плавающем – при полной ясности видения: рукопожатия, снятие макияжа, коридоры, лифт. Двери лифта раскатились в стороны, открыв вид на далекие стеклянные стены, в которых бесплотные образы мужчин и женщин, раскинувшихся на низеньких кушетках и креслах, смотрели на свисающие с потолка экраны.
– Мадам Лакнер была вынуждена уехать чуть раньше, – раздался над ухом голос Славы, – Вся ее группа уже собралась в ресторане. Она просила передать вам свои извинения.
Сол кивнул и подумал, что ей бы ничего подобного даже и в голову не пришло. Хотя – то была Рут тридцатилетней давности, напомнил он себе. Он окинул взглядом масштабно вылепленное пространство фойе. Людям, которые знали цену умению выглядеть постоянно чем-то занятыми, здесь приходилось откровенно бездельничать, и за этим состоянием дискомфорта тщательным образом надзирали одетые в униформу охранники и служащие. В качестве награды людям этим дозволялось некое непродолжительное время поплавать в водянистом глобусе циклопьего глаза. Как и ему только что.
– Машина ждет, – сказал Слава. – Водитель знает адрес.
Начальная и конечная точки пути были расположены на улицах больших, знакомых. Соединяла их между собой путаная головоломка маленьких парижских улочек. Водитель пробормотал что-то невнятное в качестве приветствия и потом за всю дорогу не предпринял ни одной попытки вступить в разговор, так что Сол был полностью предоставлен собственным мыслям. Отсутствие Рут обострило ощущение того, что эту короткую автомобильную поездку он хотел совершить с ней вместе. Он откинулся назад и принялся смотреть на стробоскопическую пульсацию уличных фонарей в окне машины. Когда они обнялись, она так и вцепилась ему в спину; он почувствовал ее ногти даже сквозь пиджак и рубашку. Но потом, когда она отступила на шаг, чтобы посмотреть ему в глаза, вид у нее был вполне собранный и отстраненный. Из года в год до него доходили сведения о ее триумфах и – время от времени – о неудачах: номинации на престижные премии, разрыв контракта со студией, развод, скандальный даже по калифорнийским меркам, период молчания, новый выход на сцену – уже в качестве режиссера. Первые ее три фильма во Франции не показывали, но потом она сняла «Ничтожность» с Полем Сандором, и эту картину крутили уже повсюду. Игра звезды показалась Солу чересчур самовлюбленной, а сам фильм вызвал в нем смутное чувство беспокойства, поскольку от той Рут, которую он помнил, там не было ровным счетом ничего. Следом вышла «Голубая заря», критиками принятая в штыки, но еще более успешная. И вот теперь – «Die Keilerjagd», или как там она собирается назвать этот фильм.
Разрозненные факты. О жизни, которая связывала их воедино, – американской жизни Рут – он знал не больше, чем она могла знать о его собственной. За двадцать пять лет они поговорили дважды, и оба раза по телефону. Второй разговор состоялся три недели тому назад, когда переговоры между Модерссоном и продюсером фильма окончательно зашли в тупик, выход из которого, судя по всему, могли найти только режиссер и поэт. Поговорили как-то несвязно. Он не слишком удачно попытался пошутить насчет ее акцента, и Руг тут же спросила, что он имеет в виду. Она поинтересовалась, какая погода стоит «в Европе» в это время года.
Первый разговор выпал у него из памяти практически совершенно. Даже пятнадцать лет спустя те несколько совершенно непрозрачных минут, когда он, пьяный в дым, лепил что-то невообразимое женщине, находившейся в тысячах миль от него, казались пропастью, черным провалом, отделявшим человека, который ждет у себя в квартире, у телефона, пока оператор соединит его с нужным номером, от другого, совсем другого человека, который несколькими часами позже просыпается на полу в той же самой квартире, рядом с раздраженно гудящей телефонной трубкой. Эта пропасть снилась ему по ночам. Иногда он через нее перепрыгивал, но чаще спотыкался на подходе, на самом краю, и тогда все его тело сковывала тягостная, муторная вялость. Он чувствовал, что не в состоянии сделать ни единого движения, чтобы спастись, – вообще ничего не в состоянии сделать, кроме как продолжить неизбежную траекторию, которая ведет через край, вниз. Он падал, но никогда не достигал дна. Он просыпался за секунду до удара, весь в поту – и его била дрожь. Он так и не знал, что сказал ей тогда.