355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Вакуловская » Улица вдоль океана » Текст книги (страница 13)
Улица вдоль океана
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:10

Текст книги "Улица вдоль океана"


Автор книги: Лидия Вакуловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Старательские рассказы
Дуня Ивановна

В это лето ночи для Дуни Ивановны превратились в сплошную маету. Не было такого, чтоб, улегшись с вечера, она спокойно проспала до утра и проснулась лишь потому, что отдохнувший организм сам потребовал пробуждения.

А все оттого, что еще в июне бригада Кольки Жарова перетащила с верховья ручья свою понуру[2]2
  Понурой старатели называют приспособление для промывки золота. Оно состоит из бункера и колоды, разделенных решеткой-заглушкой.


[Закрыть]
и стала мыть золото в каких-то сорока метрах от дома Дуни Ивановны. Круглые сутки две «сотки»[3]3
  «Сотка» – бульдозер в 100 л. с.


[Закрыть]
грызли ножами неподатливый каменистый грунт, горнули его в бункер понуры, и круглые сутки над ручьем и над сопками висел нудный стук машин.

Днем этот стук Дуню Ивановну не тревожил, она как бы и не слышала его, а по ночам не давал спать. В ночь она просыпалась раз по пять, шлепала босиком на кухоньку, отгороженную от закутка, где стояли ее кровать и ножная машинка, ошкуренными комлями нетолстых лиственниц, пила из трехлитровой банки воду, настоянную на терпкой голубике, затыкала уши ватой или повязывалась пуховым платком и снова укладывалась под стеганое одеяло на скрипучую кровать.

Иногда это помогало: поворочавшись немного, она засыпала. Но бывало, что пробудившее ее рычание бульдозеров застревало в мозгах, звуки продолжали удерживаться в укутанной платком голове, и так звенело в ушах, что не было спасу улежать на кровати. Тогда Дуня Ивановна подымалась, надевала длинный байковый халат, валенки и телогрейку, брала замусоленные карты и выходила на крыльцо, ворча: «Хоть бы вы на время поломались, черти железные!»

Белая ночь ударяла ей в лицо холодной свежестью, окончательно прогоняла сонливость, разглаживала примятую подушкой кожу на щеках… Дуня Ивановна бросала на остуженные доски жгут серой пакли, усаживалась на нее, машинально тасовала карты..

Все, что виделось вокруг, не задерживало ее внимания настолько было привычно глазу.

Внизу, за домом, протекал по мелкой гальке ручей, за ручьем земля сбивалась буграми, потом вскидывалась сопкой. За ней другая, третья, и все небо было прошпилено их острыми вершинами. На сопках зеленели лиственницы, а на голых черных буграх стояли домики старателей. Те, что называются передвижками: подцепи такой домик бульдозером – и тащи его по ручью, по тайге в другое место. Но старатели уже пятый год мыли здесь золото, полозья под домиками сгнили, покосились, и в случае переезда жилье грозило рассыпаться. А в недвижном виде оно еще славно служило, и шесть мутных голых окон шести передвижек глядели с бугров на домик Дуни Ивановны, что одиноко заскочил за ручей и скворечней примостился на боку сопки, такой же высокой, поросшей лиственницами, мхом, брусникой, голубикой и морошкой, как и все другие.

С крыльца своей скворечни Дуня Ивановна видела все, что делалось внизу на ручье. А делалось всегда одно и то же. Бульдозеры грызли подножье противоположной сопки, подтаскивали к бункеру грунт, вода проволакивала его по колоде, вышвыривала вон камни. Когда камней набиралось много, один из бульдозеров отваливал их подальше от понуры. Вся узкая долина, зажатая с двух сторон сопками, горбилась завалами отмытой породы.

Если в смене работал сам бригадир Колька Жаров, то он приглушал бульдозер, вылазил из кабины на гусеницу, кричал Дуне Ивановне сиплым голосом:

– Что, мамаша, опять спать не даем?

Она махала ему в ответ рукой: мол, чего уж там, такое ваше дело – работать! И на «мамашу» не обижалась, хотя Жаров, которого все звали просто Колькой, недалеко ушел от нее годами: ей пятьдесят пять исполнилось, а он где-то к полсотне подбирался. Но был шустрый и скорый в движениях.

У старателей была своя манера обращения: по отчеству друг друга не величали, а запросто: Колька, Мишуня, Гриня, невзирая на возраст. Горного мастера звали «горнячком», председателя артели – «предом», бригадира – «бугром». Так и говорили: «Слышь, горнячок, меня бугор послал сказать…» Или: «Пред, надо бы за горючим в поселок съездить…»

В смене с Жаровым всегда находился Митя Ерохин, лет тридцати пяти от роду, такой же живой и общительный, как и бригадир. Был он инженером по связи в райцентре, взял положенный на Колыме отпуск за три года и пошел в старатели подработать. И не скрывал этого. «Я, – говорил он, – отпускных на полгода тысячу двести получил. С таким капиталом «на материк» слетаешь и скорей назад возвращайся. Так уж лучше в старателях постараюсь».

На понуре инженерных познаний не требовалось, Ерохина приставили к «рычагу Архимеда»[4]4
  «Рычагом Архимеда» старатели называют, решетку-заглушку в понуре, между бункером и колодой.


[Закрыть]
. Работенка до крайности проста: поднял рычаг, пропустил из бункера в колоду разжиженный грунт, закрыл заглушку. Открыл – закрыл, открыл – закрыл. Ерохина в шутку прозвали «инженером-колодником».

Завидев на крыльце Дуню Ивановну, Митя Ерохин тоже кричал ей:.

– Мамаша, чайку с нами!

У Ерохина всегда горел подле понуры костерок (ночи-то и летом холодные), грелись в огне банки тушенки и всегда был горячий чай.

Дуня Ивановна и ему махала рукой: мол, не хочется в низину спускаться, балуйтесь уж сами чайком.

Если же работала смена татарина Ильи Сандетова, то никаких перекличек с Дуней Ивановной не затевалось. Илья был человек угрюмый, говорил мало, а если и открывал рот, то из него меньше выскакивало нормальных слов и больше матерщины. Но работал он зверски: мог по двадцать часов не сходить с бульдозера – лишь бы не простаивала понура, лишь бы мылось золото. Говорили, будто в прошлом году он промышлял где-то на речке Дебине, артель прогорела, осталась в долгу у государства, и на всех артельных навесили по тысяче новыми. Надо было платить, а платить пока было не из чего: старатели полный расчет получали в конце сезона. Потому, дескать, Илья так окаменел душой и так неистово работает.

Но и другие в этой смене подобрались как бы по Илье. Бульдозерист Толя Сотов, парень завидной силы, с кулаками-кувалдами, был великий молчальник. Правда, во гнев никогда не впадал, негожих слов не произносил, был вежлив и всем первый говорил «здрасьте». Но кроме этого «здрасьте», от него редко что слышали. А на «рычаге Архимеда» стоял такой же, как Ерохин, «инженер-колодник», только совсем молоденький, – Ленька Тугов, малый с квадратными плечами, белым квадратным лицом и рыжей бородкой. Вроде только-только закончил институт: не то рыбный, не то железнодорожный. Этого он никому не рассказывал, да и вообще, как и его напарники по смене, не любил ворочать языком. Но малый, видать, был себе на уме: все у него на губах лепилась смешливая улыбочка. И будто говорила та улыбочка: я больше всех вас знаю, лучше всех понимаю, да помалкиваю.

Лишь однажды, уже неизвестно по какому такому случаю, сказал он поварихе Дайме: «У нас начинающих инженеров не ценят. Я здесь тысяч восемь за сезон возьму, тогда начну себе карьеру делать. Мое от меня не уйдет». Дайма передала их разговор Дуне Ивановне, и та неодобрительно сказала: «Нехорошие у него размышления, куражные».

Вот так нередко и коротала Дуня Ивановна белую ноченьку на крыльце, думала об одном, о другом, раскидывала карты. Выпадали ей дальние и скорые дороги, встречи с благородными королями, поздние и ранние сердечные свидания.

И все то было круглым враньем. Никаких дорог ей не предвиделось, кроме одной – съездить раз в месяц за сто километров в горняцкий поселок Высокое, получить на почте пенсию и вернуться. Сердечных свиданий с королями тоже не предвиделось. Ее трефовый король, Григорий Павлович Богачев, уже шестой год лежал под старой лиственницей на сопке, и могилу его огораживала колючая, в три ряда, проволока, чтоб не потоптали ее шастающие по сопкам медведи и лоси.

Десять лет назад начал прииск мыть на этом ручье золото. Прииск – государственное предприятие, и промывка велась госспособом: вся техника государственная, а рабочие и мастера на зарплате. Тогда понагнали сюда бульдозеров, поставили промприборы и пять лет перепахивали долину по ручью. Километров тридцать в длину перепахали. Летом мыли, зимой вели вскрышу: рвали аммонитом грунт, обнажали золотоносные жилы. И Григорий Павлович Богачев был главным взрывником. Но взрывники, как и минеры, раз в жизни ошибаются.

У Дуни Ивановны всякий раз обрывалось в груди и слезы застилали глаза, когда она вспоминала, что пришлось положить в гроб вместо Григория Павловича. Гроб сразу заколотили крышкой, он так и стоял сутки в их дому, и горняки приходили к нему прощаться.

Потом приисковые покинули долину – отмыли все, что могли промприборами. Дуня Ивановна не уехала с ними: не пустила свежая могила мужа и горькая память о нем. А в долину пришли старатели: промывать малой артельной техникой «хвосты», по второму разу перелопачивать грунт. И уже четыре года шумела по долине вода в понурах, снова на резиновые коврики оседало золото, не выбранное приисковыми.

Дуня Ивановна жила со старателями в согласии. Она им стирала и шила что потребуется на своей ножной машинке. Они ей платили за это, но много она не брала: до денег была не жадная, да и денег у нее хватало. Ей положили хорошую пенсию за мужа, к тому же были сбережения. В свое время Григорий Павлович, видно, хорошо зарабатывал. Своих детей у них не было, и они помогали разведенной сестре Григория Павловича растить троих ее детей: каждый месяц посылали деньги – как зарплату. Дуня Ивановна не изменила этому правилу и теперь.

Сестра мужа и дети не раз писали ей, чтобы она бросала холодный край, где нет у нее ни родных, ни близких, переезжала жить к ним в Рязань. Но ее отчего-то не тянуло ни к ним, ни в город Рязань. Дикая природа сопок, лютые зимы, ее дощатый домик и могила мужа были для нее во сто крат роднее.

За годы одинокого житья Дуня Ивановна развела вокруг своего домика богатый по тем местам огород. На двадцати грядках росли редис и салат. Землю для грядок она копала в пойме реки, куда впадал их ручей, километров за десять от дома. На илистой почве редис вырастал сочный, хрусткий, а салат – густой и лопастый. Дважды за короткое лето обновлялись грядки редисом, и дважды редис успевал налиться соком, а нежный салат, укрываемый на ночь травяными плетенками, зеленел до первых заморозков.

Редис и салат она продавала строителям, вернее, ихней поварихе Дайме. Дешево продавала: в поселке на базаре за пучок брали рубль, а она – полтинник, да и пучки вязала не на десять редисин, как на базаре, а большие пучки, завидные. Она готовила их с вечера, с вечера же нарезала ножницами и корзину салата и все оставляла на ночь на крыльце. Рано утром за овощами приходила Дайма, высокая литовка с плоским лицом. Протопав тяжелыми шагами по ступенькам, Дайма открывала двери и, оставаясь где-то за порогом, громко, с акцептом извещала:

– Туня Ивановна, я ратиска собрала!

Дайма кухарила в артели первый сезон. Приехала весной проведать мужа и застряла на все лето: старатели уговорили. Была она неимоверная чистюля и такая же неимоверная копуха. Муж ее, бульдозерист Янис, подшучивал над нею:

– Маленький медведь большой станет, пока моя Дайма обед сделает…

Янис давно ходил в старателях. Когда-то завербовался на Колыму, попал в артель, а потом уже не мог с ней расстаться: сезон моет, на зиму улетает, в свой Каунас. Последние два года улетел «навсегда». Улетит – весной опять возвращается. Скучно, говорит, там: тайги нет, золота нет, делать нечего.

К Дуне Ивановне Дайма заходила только по делу: забрать овощи, прострочить что-нибудь на машинке, взять корыто для стирки. Редко когда просто так посидеть зайдет. А если уж зайдет на полчасика посидеть, то примется вздыхать да охать:

– Трутный работа у старателя, отшень трутный. Работает тяжело, кушает мало. Што варью – мало кушает. На нара скарей, на патушка скарей, спать скарей хочет.

Дуня Ивановна и сама видела, как достается старателям золото: Смена – двенадцать часов, двенадцать – отдых, и опять на смену. Так они сами решили. И порядок сами для себя установили строгий: ни грамма спиртного до конца промывки, никаких отлучек в поселок по личным, пустячным делам. Кто нарушил – прощай, милый, ты нам больше не друг, не товарищ.

Приисковые таких строгостей не знали. Там смена восемь часов, а дальше сам себе хозяин: хочешь – спи, хочешь – песни пой или в бутылку заглядывай. Никто не потребует отчета. Даже прогулять день-другой можешь, если совесть позволит. Все равно простят, разве что пожурят для виду.

А старатели по-своему завернули. Дайме их порядок не нравился:

– Никакой деньги не надо, раз такой работа трутный. Зачем мне деньги? У нас в Каунасе все есть: дом большой, сын большой, дочь большой, два внучка: Зачем Янису так трутна работать?

Дуня Ивановна не соглашалась с нею. Считала, что порядок неплох: чем худо, что мужики все лето не пьют, дисциплину держат? А что хотят побольше заработать, в этом тоже ничего предосудительного. Раз хотят, значит, и работать надо. Золотой сезон короток, зимой наотдыхаются. Вон в колхозах люди в горячую пору тоже зарю с зарей на поле смыкают. А зимой небось и Янису в Каунасе одно занятие: спать да по гостям с Даймой ходить.

Словом, уважала Дуня Ивановна старателей. И они к ней относились с почтением: лиственниц усохших приволокут бульдозером, сами напилят и наколют. Если в поселок собрались, никогда в машине не откажут, обязательно в кабину посадят.

Так было до нынешнего лета, пока Колька Жаров не поставил близ ее дома понуру. Весь июль бригада разворачивала подножье левой сопки, а в августе перекинулась на правый борт ручья. И Дуня Ивановна встревожилась: что ни день, то «сотки» все ближе подбирались к ее огороду. В одном месте подступили к самым грядкам и чуть ли ни на метр выбрали под ними землю. Уже и к ручью в том месте не спустишься – прыгать надо.

И все делалось, когда она отлучалась за ягодой в сопки. Вернется, глянет – с другого края огорода грунт выхвачен. Точно здоровенные кроты норовят подрыться к дому. А кротов-то и нет – гудят по другую сторону ручья.

Однажды Дуня Ивановна не выдержала: перешла ручей, замахала Кольке Жарову, призывая его выйти из кабины. И когда он спрыгнул на землю, с обидой сказала: – Коля, зачем это вы меня подтачиваете? Погляди, как огород зависает. Или вам грунтов кругом мало?

Жаров дурашливо захихикал, чего за ним никогда не наблюдалось, и уж совсем дурашливо повертел лупастыми глазами, изображая не то великое удивление, не то великое смятение. Потом со смешком сказал:

– Ах, мамаша, Дуня Ивановна, хотите, я вам колечко подарю? – И стал стягивать с черного замазученного пальца тоненькое золотое кольцо.

– На что оно мне? – удивилась Дуня Ивановна. – Я с тобой по-серьезному, а ты смехом.

– А я такой смешливый, – опять хихикнул Жаров, силясь стянуть с пальца намертво вдавленное в него кольцо. – У меня ведь фамилия какая? Жаров фамилия. Артиста Жарова знаете? Он – комик, и я – комик. Так примете колечко, Дуня Ивановна? Девяносто шестая проба, без подделки. От души вручу, я давно мечтал…

– Эх, Николай, Николай, – укоризненно прервала его многословие Дуня Ивановна.

Жаров бросил мучить свой палец и вдруг серьезно сказал.

– Ладно, мамаша, не будем, раз такой оборот. Пощипали малость – и точка. Пусть огород живет и здравствует, а мы к вам в гости придем. Во, идея – с Ерохиным придем завтра вечером. В домашней обстановке посидим. Я, ей-ей, забыл, какая она, домашняя.

– Отчего ж, приходите, – согласилась Дуня Ивановна, довольная тем, что «сотки» перестанут подрывать ее огород.

– Посидим, потолкуем про все, – сказал Жаров, прикуривая от зажигалки «беломорину». И глянул на Дуню Ивановну как-то с прищуром. Отвел глаза и опять глянул с прищуром. – Колюче так, как бы прощупывая.

«А ведь и вправду разбойные у него глаза», – подумала Дуня Ивановна, давно слыхавшая, будто Колька Жаров был бандитом, грабил квартиры, угонял личные машины, за что долго отбывал срок. И вдруг вспомнила его жену, молодую, и красивую, приезжавшую сюда недавно с двумя черненькими девочками проведать мужа. Вспомнила и усмехнулась: если и было что, то давно быльем поросло.

Вечером, часов в одиннадцать, пришла Дайма. Просто так пришла посидеть. Дуня Ивановна возилась на огороде, укрывала травяными плетенками грядки салата. Укрыла, ополоснула руки в бочке с теплой от солнца водой.

Сели на крылечко, тоже теплое от солнца. Оно и в этот час еще висело в небе желтым плоским кругом. Но половина круга уже опала за дальнюю сопку. Потому и долину, и ближние сопки и огород расчертили синие и золотые полосы – тень и солнце. С низины, от ручья, налетело несчетное множество комарья. Дайма опустила на лицо черную сетку накомарника, спрятала руки в обшлага брезентовой горняцкой куртки. Дуня Ивановна просто махала рукой, отгоняя от себя кусучую тварь.

– Скора двадцатый сентября будет, мыть конец, – сказала Дайма. – Натаело здес. Скора домой паетем. Горначок сказал, – двадцатый сентября домой палытым…

– Они каждый год на двадцатое кивают, а моют до белых мух, – ответила Дуня Ивановна. – Вон в том году в морозы мыли. Пятьдесят стояло – и мыли. Страх, сколько золота на снос ушло…

– Зачем мыть тахда? – удивилась Дайма.

Дуня Ивановна прихлопнула комара на щеке и усмехнулась, – до того младенческий вопрос ей задали. Выходит, и муж у Даймы старатель, и сама все лето в артели толчется, а ничего-то о золоте не знает: почему в морозы моют, почему лес валят, костры жгут, воду в резервуарах греют, мерзлые глыбы пропускают? Выходит, не знает, что такую глыбу никакой кипяток не расплавит, так и выскочит она из колоды, не отдав прибору золота. Слезы, а не промывка. Ни себе, ни людям. Как-то спорили при ней на почте двое мужчин насчет зимней промывки, и один говорил, что на международном рынке килограмм золота купишь в пять раз дешевле, чем ухлопаешь на этот килограмм в морозы.

– Затем, что из управления приказывают, – ответила, помолчав, Дуня Ивановна, – Ты Яниса своего спроси, он тебе скажет.

– Мой Янис сказал: артель уже план стелала, больше плана моет.

– Бестолковая ты, Дайма, а говорила, в женсовете была, в местком тебя выбирали, – снова усмехнулась Дуня Ивановна. И стала растолковывать: – Мало, что план дали, а другие, может, не, дали. А раз не дали, общая картина какая получается? Вот то-то же. Значит, дальше надо мыть, всем миром навалиться, пока нужные проценты не добудут. В том году председатель отказывался, даже на хитрость пошел: разобрали все понуры, вроде на ремонт поставили. А пропесочили его где надо, и опять собрали. Под Новый год тут вся долина кострами горела да пар клубами висел. А ты говоришь – план дали.

– Я здес остаца зимой не могу, в Каунас паету, – сказала Дайма, внимательно выслушав Дуню Ивановну.

Они примолкли. Только махали перед собой руками. Дайма сняла накомарник, закрутила им над головой, разгоняя комариную тучу. Голова у нее была белая, как сметана, лицо – тоже белое, в паутиньих морщинках. Все лето Дайма прятала лицо от солнца, терла его какими-то мазями, и оно казалось не живым, а пергаментным.

– Дуня Ивановна, а вы кахда совсем отсюда паетите? – Ни с того ни с сего спросила Дайма.

– Совсем? – удивилась Дуня Ивановна. – Об этом я не думала.

– Янне сказал: скора эта талина бросать будут. Два лето помоют, потом сактировать будут.

– Так это как еще сложится, – сомнительно покачала головой Дуня Ивановна. – На золоте все переменчиво. Мы когда-то с моим Григорием Павловичем на Рогаче жили, участок такой от прииска был. Мыли, мыли там золото, потом говорят: кончилось. Побросали дома, позабирали вещи и разъехались кто куда. Года через три слышим с Григорием Павловичем – опять Рогач открыли. И будто выяснилось, что золота там лет на тридцать хватит. Давай наново на Рогаче дома строить, вместо тех что от беспризорности погибли, давай наново электролинию по тайге тянуть. Вот тебе и сактировали.

– А если они выселять вас будут? – неожиданно спросила Дайма, и спросила отчего-то шепотом.

– Как выселять? – не поняла Дуня Ивановна и прихлопнула сотого, должно быть, по счету комара на руке. – Ах ты, пакостник!

– Туня Ивановна, я вам атин сэкрэт скажу, но вы никахда не скажите, как сэкрэт знаете, – торопливо заговорила Дайма – Вас в поселок выселять будут, квартира хороший тадут с удобством. Вчера на ужин решали, сказали: ваш дом на большой золото стоит, огород на золото. Двадцать кило возьмут, но прокурор разрешать толжен. Горначок сказал: прокурору заявлений написали.

– Какое заявление? – побелела Дуня Ивановна.

– Штоп выселять позволил. Жаров рухался: надо Туня Ивановна харошо прасить, она хороший. Илушка татарин тоже рухался: не нада прасить, нада, штоп прокурор решал.

– Да разве могут силой переселить? – не поверила Дуня Ивановна.

– Горначок сказал: наша дела в шляпа, – заверила Дайма Помолчала, сказала: – Не знаю, Туня Ивановна, почему вам здес нада? Там квартира хороший. Почему вам нада в этот сарай жить? Скушна здес, холотно.

Дуня Ивановна не ответила. Смотрела куда-то поверх лиственниц, казалось, на солнце, от которого остался только бледно-желтый краешек, застывший над вершиной сопки, далеко-далеко чернеющей на горизонте…

Дайма посидела немного и ушла. Поднялась и Дуня Ивановна Вошла в дом, заходила туда-сюда по дощатой комнатке. И решила: неспроста Дайма принесла ей эту весть, неспроста про квартиру с удобствами говорила. Послали ее предупредить, чтоб не было потом неожиданностью для Дуни Ивановны прокурорское решение.

Окно выходило на огород. За огородом, в низине, ползали «сотки». На работу заступила смена Кольки Жарова, и «инженер-колодник» Митя Ерохин начал с того, что разводил в сторонке от понуры костерок. Дальше, на бугре, возле домика-передвижки, где помещалась конторка, стояла машина с кузовом-будкой. На крыльце сидела Сима, красивая девушка, строгая, носит военную гимнастерку, хромовые сапожки. Ссыплет металл в мешочки (для каждой бригады свой мешочек) – и назад в поселок.

Со стороны послышался частый рокот мотоцикла. Потом показался и сам мотоцикл, управляемый горнячком. Сзади сидел бригадир Муха. Значит, сняли золото в его бригаде, везут Симе.

Мотоцикл, подвернул к конторке. Сима поднялась, все пошли в домик. Спустя малое время опять все появились на крыльце. Сима с шофером сели в кабину и уехали. Высоченный Муха помаячил столбом на дороге, глядя вслед отъехавшей машине, и широченными шагами пошел с бугра к ручью – назад в бригаду. Горнячок покурил на крыльце, бросил окурок и пропал за дверью.

Дуня Ивановна начала переодеваться. Достала из самодельного шкафа темное вельветовое платье в широкий рубчик, надела его. Надела резиновые боты (по ручью в туфлях не пройдешь), повязалась крепдешиновой косынкой. Дошла до порога и вдруг вернулась, снова присела к окну. Нет, не пойдет она к горнячку. К чему идти, о чем просить? Плакаться, чтоб не трогали ее дощатые хоромы, не рушили огород? Так ведь не помогут никакие слова. В других местах не то что одинокий дом – целые поселки сносили, если они на хорошем золоте стояли…

Так и случилось. Недели через две Дайма по секрету сказала ей, что прокурор подписал бумагу на переселение, не сегодня-завтра придет, мол, к ней делегация уговаривать переезжать.

– Пусть приходят, – смиренно ответила Дуня Ивановна и подумала в ту минуту, что Колька Жаров так и не пришел к ней с Ерохиным в гости, как обещал. Правда, слово свое сдержал: «сотки» больше не приближались к ее огороду.

Ночь она не спала: и бульдозеры молотили моторами под окнами, и разные мысли теснили голову. А утром взяла кирку, лопату и пошла вверх на сопку, к могиле Григория Павловича. Цемент она отнесла туда еще вчера, вчера наносила и воды в железную бочку.

Утро стояло холодное, по земле сухим серебром выстелился заморозок. Под ногами похрустывал опушенный инеем сушняк, шуршал схваченный морозцем мох. За каких-то два последних дня на лиственницах, омертвев, пожелтели иглы. С каждой ненароком задетой ветки сыпался желтый колкий дождь.

А к полудню солнце насухо слизало иней, прокалило воздух, и он наполнился живительным, теплым духом коры, смол и хвои. В высоких зарослях жимолости копошились куропатки, пробегали куда-то своими дорогами зайцы, полосатые бурундучки шныряли в лохматых, ветках стланика, выискивали дозревшие коричневые шишки, уволакивали их в норки – такие уж они запасливые зверьки.

Работа у Дуни Ивановны двигалась медленно. Сперва надо было извлечь из земли дикие камни (благо, их хватало на сопке), очистить их от мха, а после уже вести кладку. Лепить камни раствором цемента было легче, чем носить тяжелые вывороченные глыбы. К середине дня у могилы поднялась лишь одна стена забора, но высокая стена, крепкая. Колючую проволоку Дуня Ивановна сняла, решив поставить ограду ненадежнее.

Посидев немного на мшистом бугорке и отдохнув, она снова взялась за кладку: лопатила раствор в ямке, лепила друг к дружке угластые камни.

Вверху, за деревьями, затрещали сучья. Дуня Ивановна оглянулась. Прямо на нее спускались Илья Сандетов и горнячок. Оба с ружьями, упревшие от жары. Илья был в горняцкой брезентовой робе, обвешан по поясу битыми куропатками. Горнячок держал двух мертвых птиц под рукой. Был он молодой, щуплый, остроносый и всегда с насморком от непроходящей простуды.

– Что за стройка идет? – удивился горнячок, снимая с головы подоблезлую заячью шапку, о которой не расставался ни зимой, ни летом. После чего вытер платком простуженный нос.

– Да вот оградку меняю, из колючки ненадежная, – ответила Дуня Ивановна.

– А-а, – протянул горнячок. Бросил в мох куропаток и спросил: – Водички не найдется?

Спрятанный от солнца бидон стоял в кустах. Дуня Ивановна взяла его, ополоснула кружку, налила горнячку. Он выпил и опять подставил кружку.

– Спасибо, – поблагодарил он, передавая кружку Илье, – Тепловатая.

Илья тоже выпил, вернул кружку, но благодарить не стал. Подошел к могиле и молча вылупился на деревянный обелиск. Могила, как всегда, была хорошо ухожена: с боков высоко обложена золотистым мхом, посредине, на узкой полоске насыпанной земли, сиренево цвел иван-чай. Стекло на обелиске было протерто, за ним – фотография Григория Павловича. От дождей она немного затекла, вода испортила улыбку на губах. Получалось, что губы не улыбаются, а скорбно кривятся. Дуня Ивановна сменила бы карточку, но сменить было нечем: не любил Григорий Павлович ходить при жизни по фотографам.

Илья постоял, потаращился и, ничего не сказав, пошел в гущу деревьев. Горнячок поднял своих куропаток и двинулся за ним.

Вскоре снова затрещало в кустах и снова появился Илья: без ружья, без битых куропаток на поясе. Подошел к Дуне Ивановне, выплюнул изо рта потухшую папиросу, скрипуче сказал:

– Давай, хозяйка, помогу мало-мало. Говори, чиво делать.

К сумеркам они вывели ограду, вделали в нее узкую дверцу, приспособив под нее две железные решетки, из тех, что кладут в колоду при промывке.

Илья все время молчал, лишь один раз, когда сорвался ему на ногу увесистый камень, он длинно и зло выругался, скривив от боли широкое, скуластое лицо. Извиниться и не подумал.

Когда зашло солнце и стало холодать, Дуня Ивановна напомнила Илье, что ему скоро на смену.

– Илья не лошадь, – ответил он, – Колька два часа, больше рычаги подергает – не загнется. Кольке жир сгонять надо, у него баба молодая, любить крепче будет. – И он неприятно, скрипуче засмеялся, выставляя щербатые, прокуренные зубы.

С сопки возвращались вместе. Илья нес на плече лопату с киркой, Дуня Ивановна – ведро, куда сложила всякие мелочи. Спустились к огороду, прошли меж грядок к дому. Илья доставил к крыльцу лопату с киркой и ушёл, ни слова не сказав и не простившись.

– Назавтра Дуня Ивановна побелила известью каменную ограду, выкрасила белилами дверцу, прибила медный козырек над карточкой Григория Павловича, уберегая ее от будущих дождей, и прибрала от камней, проволоки и разного мусора площадку вокруг ограды. С час она посидела у могилы, потом повесила на дверцу замок и ушла.

Остаток дня Дуня Ивановна перебирала свои вещи: что покласть в чемодан, что оставить на месте. Затем перечистила кастрюли, вымыла полы, навела в доме чистоту. Делегация с прокурорским решением ни вчера, ни сегодня не являлась, и Дуне Ивановне совсем не хотелось с нею встречаться. Думала: хоть бы завтра явились, тогда все так славно решится.

Машина с кузовом-будкой теперь приходила раньше, поскольку световой день укоротился, а съемку вели до темноты. Когда машина подкатила к конторке, и горнячок, оседлав свой мотоцикл, поехал по бригадам собирать металл, Дуня Ивановна надела теплые фетровые валенки, теплое пальто, повязалась пуховым платком, взяла чемодан и сумку с вещами и вышла из дому. Навешивать на дверь замок не стала – закрыла просто на щеколду, а на крыльцо положила записку в конверте, придавила камушком. И пошла по борту сопки, между деревьями, не желая спускаться в низину, где ее могли увидеть.

Несколько раз она опускала к ногам чемодан и оглядывалась. Дощатый домик все больше удалялся от нее, уменьшался, все смутнее различался огород с грядками, покрытыми ею перед уходом травяными плетенками, а записка на крыльце и вовсе перестала белеть.

Та записка предназначалась Дайме. В ней Дуня Ивановна писала, что уезжает в Рязань, чтоб никому не мешать, и что, может, привыкнет к тем местам, как когда-то привыкла к этим. В поселок же, писала она, ей не к чему переселяться: от него все равно далеко до могилы Григория Павловича, и люди в поселке незнакомые, не такие близкие, как ее рязанская родня.

Дайму она просила повырывать на огороде редис и салат, не допустить, чтоб их погубили морозы или бульдозерные ножи. Еще писала, что все, ею оставленное – ножная машинка и другие вещи, пусть разберут, так как ей они без надобности.

За изломом сопки Дуня Ивановна спустилась к ручью, вышла на дорогу и прошла по ней километра три, пока дорога не полезла вверх на сопку. Стало невмоготу тащить в гору чемодан и сумку. Дуня Ивановна присела на чемодан в ожидании машины.

Сима увидела ее на обочине, велела шоферу остановиться. Дальше они уже поехали в кабине втроем, стиснутые вещами, Узнав, что Дуня Ивановна уезжает навсегда, Сима удивилась и, похоже, не поверила:

– Здесь все навсегда уезжают, а через полгода возвращаются, – строго сказала Сима. Возможно, армейский ремень и сознание того, что ей доверено, возить такие ценности, заставляли ее быть строгой. – Я тоже хотела уезжать и передумала. Лучше буду отсюда матери с сестренкой помогать.

Больше Сима ничего не стала говорить и вскоре начала дремать, а потом и вовсе уснула, приклонясь головой к Дуне Ивановне.

В поселок приехали, когда уже густо затемнело. Дуня Ивановна сошла у поселкового гаража, откуда отходили рейсовые автобусы.

Ночь Дуня Ивановна скоротала в дежурке гаража вместе с пожилой сторожихой, В дежурку никто не звонил, никто не заходил, и они со сторожихой продремали в тепле до рассвета. С рассветом Дуня Ивановна уехала первым автобусом в райцентр и где-то в одиннадцать утра была да аэродроме. Однако самолет на Магадан уже ушел. Она взяла билет на завтрашний рейс, вернулась с вещами в город и без всяких ожиданий получила место в двухэтажной деревянной гостинице, что стояла на Центральной улице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю