355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Вакуловская » Улица вдоль океана » Текст книги (страница 1)
Улица вдоль океана
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:10

Текст книги "Улица вдоль океана"


Автор книги: Лидия Вакуловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Лидия Вакуловская
Улица вдоль океана

Улица вдоль океана
Повесть

Мне часто снятся белые снега Чукотки. И пурги по ночам воют под окнами. И несутся с холмов табуны оленей, шумит в ветвистых рогах растревоженный ветер. И сполохи сияния обжигают небо цветным огнем. И тяжелая волна отлива с хлопотливым гулом заглатывает во тьму океана береговую гальку. И слышится гомон – это в скалах над морем закипает птичий базар. Пронзительно вскрикивают гаги, гортанно гугукают бакланы, трубно кричат гуси-белоголовки.

Каждую зиму я решаю: придет весна, возьму билет – и прямо туда, на берег Ледовитого, в село Медвежьи Сопки. Предвижу встречи, разговоры. «Ну, как живешь на материке? Мы думали, тебя солнце растопило, раз не едешь так долго!»

Но годы идут, поездка откладывается. И все чаще снится Чукотка, белая земля России. Все чаще вижу я село Медвежьи Сопки, его людей, моих добрых друзей и знакомых. И, не зная, далеко ли, близко ли то время, когда снова попаду туда, я хочу рассказать об этом селе и его обитателях.

1

Первым в Медвежьих Сопках просыпается Коравье. Коравье – это имя и фамилия, все вместе. Когда он родился, ни его мать, ни кто другой из родни знать не знал, что на свете живут люди, у которых есть отдельно имена и отдельно фамилии. Коравье – и хватит. Означает это – Олений Дух. Имя дали неспроста. Дух священного Оленя должен был отпугивать от новорожденного злого Духа Келлы – родного брата черта.

Теперь Коравье, когда-то самый малый человечек кочевавшего по тундре стойбища, стал самым древним жителем в селе Медвежьи Сопки. Как всякий-старый человек, он не любит долго держать по ночам свои глаза закрытыми. Разные на то причины. То постель его из оленьих шкур затвердеет камнем – никак не пристроишься, не улежишь, как высоко ни накладывай ворсистые шкуры. То подушка давит шею, хотя мох в ней свежий, пухлый – сам щипал в укромной низинке. То одеяло из шкуры молодого олешка неладно Путается в ногах…

Наворочавшись и накряхтевшись, Коравье поднимается. Он покидает постель как бы по частям. Сперва от подушки отрывается круглая и голая, как бубен, голова. Потом из-под одёяла высовываются худые костлявые плечи. Наконец показываются выгнутые колесом ноги.

Вот такой он, Коравье. Коричневое лицо потрескалось от морщин, широкий нос приплюснут, а в узких щелках раскосых век едва видны черные глаза-кружочки.

Посидев немного и отдышавшись, он тянется к одежде, лежащей рядом на полу. Одевается долго. Сперва натягивает меховые, вытертые на коленях и на задних местах штаны, потом торбаса и наконец кухлянку, совсем новую, густошерстную. На дворе лето, но Коравье не привык одеваться иначе. Это молодые носят всякие пальто да ботинки, а ему и летом в мехах не жарко.

Прошаркав по черным полам пустого дома, он выходит на улицу. И сразу задыхается, поперхнувшись утренним холодным воздухом.

Из сеней, поджав усохшую переднюю лапу, выползает сонная лайка. Пока Коравье прочищает кашлем горло, собака с хрипом зевает, широко растягивая беззубую розовую пасть, и, присев на задние лапы, молча смотрит туда, куда глядит Коравье, – на солнце.

Когда Коравье ложился спать, солнце висело над сопками почти на такой же высоте – три ладони от земли, но с правого края сопок. Теперь оно слева. Значит, солнце спало за сопками куда меньше, чем спал Коравье, и вышло на небо гораздо раньше того, как он вышел из дому.

– А-а, тоже много спать не умеешь, – сочувственно говорит солнцу Коравье. – Тоже стариком стало.

Глаза его лишь смутно различают очертания сопок, а солнце видится ему расплывчатым желтым пятном. И потому он продолжает говорить солнцу:

– Разве таким ты раньше было? Раньше ты сильное было, долго вверху каталось. Где теперь твоя сила? Думаешь, не видит Коравье?

И он не мигая смотрит на солнце, словно ожидая ответа.

Но солнце молчит.

– Ладно, молчи, если лень языком ворочать, – говорит ему Коравье. – Коравье сам видит.

Он вздыхает, отворачивается от солнца и, устав стоять, садится на каменную плиту возле дома, заменяющую скамейку.

Собака бредет за ним, с трудом вспрыгивает на камень, усаживается рядом с Коравье. Она стара. Шерсть на загривке свалялась. На плешивых боках проступают ребра, одно ухо оборвано, в хвосте запутались сухие, колючки. Собака тяжело, с присвистом дышит, вывалив язык и раздувая мехами бока.

Село еще спит под светлым покровом солнечной ночи. Коравье знает, что двери в домах заскрипят не раньше, чем солнце поднимется еще на три ладони. Тогда будет шесть утра. А пока все спят.

Одному Коравье не спится. Может, если б была рядом живая душа, сказала ему: «Спи, Коравье, отдыхай. Я тебе подушку поправлю, одеяло подоткну. Спи», – если б кто сказал ему так, может, и не маялся бы он по ночам, не сверлили бы голову разные думы. Но Коравье в доме один, как месяц в пустом небе.

Правда, есть у него дочка Кумлю, есть сын Рыпель, есть зять и невестка, и внуки есть. Но сын далеко, в райцентре живет, он человек ученый и большой начальник. Года три назад приезжал Рыпель в село по каким-то своим ученым делам, зашел к Коравье, посидел немного, подарил ему кисет для махорки, бисером расшитый, – невестка послала. Тогда был у них большой разговор. Завел его Коравье, он давно к этому готовился. Но сын рассердился, разговор оборвал и ушел от Коравье.

Конечно, Коравье понимает Рыпеля – нелегко выполнить сыну то, о чем он просит. Но ему, Коравье, тоже когда-то было нелегко, и он тоже долго уговаривал своего отца не ходить к Верхним людям, а остаться в стойбище., Он и сейчас помнит, как это было.

Тогда пурги уже спрятались в сопки, весна поила водой землю, а солнце было не таким старым, как теперь, и сильно прогревало воздух. Однако в стойбище не радовались, потому что олени выбили копытами и съели весь мох, изголодались и озверели: сильные загрызали слабых, важенки накидывались на оленят, и надо было поскорей уходить на новые пастбища.

Но старый отец Коравье уходить не хотел. «Пошли меня к Верхним людям, – просил он Коравье. – Там я стану молодым и здоровым, получу богатые пастбища».

Он просил и плакал, как ребенок, и Коравье пошел к шаману. Они просидели с шаманом всю ночь, и тот решил: «Пусть уходит. Пусть станет молодым и здоровым».

Утром мать сварила на костре много мяса вскипятила чай, и они – повеселевший отец, заплаканная мать и он, Коравье – сели есть. Они ели мясо и пили терпкий чай до полудня и, наверно, сидели бы у костра до вечера и до следующего утра, если бы отец не сказал: «Надо кончать еду, надо уходить мне. Ты хороший сын, Коравье».

Мать выгнала из яранги собак, не дав им догрызть кости и долизать большой закопченный котел, а Коравье отправился позвать себе в помощь молодого соседа-пастуха. Когда пришел пастух, входной полог плотно прикрыли, и в яранге стало темно. Мать села на шкуры, отец растянулся рядом, положил ей на колени голову. Коравье набросил на шею отца петлю чаата.

«Ты хороший сын, Коравье», – снова сказал отец и закрыл глаза. Мать громко заплакала, а Коравье с соседом стали тянуть за концы чаат. У Коравье дрожали руки, и он крепко сжал веки, чтобы не выпустить слезы…

Потом были похороны, и все стойбище шло за нартами, на которых везли в сопки отца. Его опустили в каменную нишу, обложили мясом убитого оленя и завалили камнями, Нарты разрубили на мелкие щепки, разбросали щепки вокруг могилы. А когда пришел вечер, люди стойбища свернули яранги и отправились со стадом в кочевье.

Коравье знал, что отец его, молодой и здоровый, водит сейчас оленей по Другой Земле, по богатым пастбищам, где растет высокий мох и сочный ягель. Ловко набрасывает на рога петли чаата, попадает первой пулей в глаз волка и легко вскидывает на плечо тяжелые туши нерп. Знал Коравье и другое – отец его никогда не встретится на этих пастбищах с матерью Коравье и не встретится никогда с женой самого Коравье, потому что женщины умерли своей смертью. Ведь нельзя стать здоровым и молодым, если уходишь к Верхним людям сам, надо, чтобы тебя послал туда твой сын. Можно, чтобы послали и другие родственники, но лучше всего, если это сделает сын.

Потому Коравье и хочет, чтобы к Верхним людям послал его сын Рыпель, а не дочка Кумлю. С Кумлю он об этом даже не говорит, хотя видится с ней чаще, чем с сыном. Кумлю с мужем пасут в тундре оленей и каждую осень подгоняют к селу большое стадо на забой.

Коравье совсем не понимает, почему мужа Кумлю перестали звать Выквиле, а зовут Бригадир, а Кумлю – не Кумлю, а Чумработница, как не понимает и того, отчего сын Рыпель называется теперь Степан Иванович. Но в конце концов Коравье все равно, как зовут по-новому его детей. И когда Кумлю и Выквиле являются в село, Коравье никогда не называет их по-новому.

Коравье любит эти дни, когда они Являются в село. Еще стадо не подошло к лагуне, еще где-то у дальних сопок шумят и постукивают друг о дружку рога бегущих оленей, а Кумлю и Выквиле быстрее оленей мчатся в село. Они забирают в интернате своих детей, его внуков; и все вместе приходят к нему. Коравье Любит, когда, они бывают все вместе, хотя дом Тогда становится похожим на растревоженную лисью нору, наполняется криком и визгом, отчего у Коравье так шумит в голове, точно там летает семья оводов. Зато в такие дни внуки угощают его разноцветными сладкими палочками, завернутыми в красивые бумажки, и позволяют гладить их по стриженым головам.

…Между тем солнце поднялось еще на одну ладонь и слегка пригрело лысую голову Коравье, Коравье поднялся и мелкими шажками засеменил к океану. Собака посидела еще на камне, не желая расставаться с нагретым местом, потом свесила вниз морду, как бы примеряясь к высоте и прикидывая, не рискованно ли прыгать и, решив, что рискованно, осторожно, боком сползла с камня и побрела за хозяином, держа на весу усохшую лапу.

Океан начинается сразу за домом Коравье. Он начинается за каждым вторым домом села, потому что все село состоит из одной длинной улицы, вытянувшейся по берегу. Одной стороной улица повернута к океану, другой – к тундре.

Со стороны океана Серег похож на круто выгнутое коромысло, унизанное домами. Они идут от самой воды, карабкаются вверх и опять плавно опадают к воде вместе с берегом.

Дома стоят далеко друг от друга, у них нет ни заборов, ни ворот, ни калиток. Один широкий двор сливается с другим, и все дворы густо забрызганы белыми ромашками – будто их специально сеяли. Широкая улица тоже заросла ромашками и грубой острой травой (подвод и машин в селе нет, и ничто не мешает буйству зелени). По улице в два ряда тянутся деревянные столбы, отбрасывая к домам нити проводов.

От всех домов, обращенных окнами к океану, сбегают к воде тропинки: то совсем пологие, то покруче, и там, где тропинки кончаются, уткнувшись в широкую Полосу береговой гальки, лежат, задрав вверх просмоленные днища, вельботы.

У Коравье не было ни своего вельбота, ни своей тропинки. Когда он считал, что настало время поругаться с океаном, то спускался к воде по тропке соседа, усаживался на его вельбот и принимался за дело. С океаном у него были старые счеты – когда-то он забрал у Коравье старшего сына, Олеля. Коравье не мог простить этого океану и всякий раз, приходя к нему, говорил ему злые, недобрые слова. В ответ океан сердито шипел, громко всплескивал и этим еще больше разъярял Коравье.

Но сегодня океан был тихим. Ни одна морщинка не трогала его зеленоватого гладкого лица.

Коравье не нравился спящий океан. Когда он не плевался брызгами, не швырялся пеной, не о чем было с ним говорить. Что толку говорить без ответа?

Все-таки Коравье не удержался и сказал:

– Ну, спи, спи… Я еще приду к тебе. Покажу, как Олеля брать.

лила, потыкалась мордой в его торбаса. Потом подпрыгнула, желая лизнуть в лицо, «о не рассчитала сил. Упала на гальку, заскулила жалобно. Поднявшись, она поплелась к дому, поскуливая и виновато оглядываясь на Коравье, точно стыдилась не но годам проявленной резвости.

В дом они вошли вдвоем сперва Коравье, потом собака.

Никакой мебели в доме не было, кроме Деревянного корыта для еды. На полу, под окном, лежала неприбранная постель. Собака легла на шкуры и, повернув морду, наблюдала за Коравье. Она знала, что сейчас он ляжет возле нее, и сторожила тот миг, когда ей нужно будет отползти немного к краю и уступить ему часть постели. И она это сделала, как только Коравье направился к ней.

Он лег не раздеваясь. Есть ему не хотелось. Он уже давно не помнил, чтобы ему хотелось есть. Собака тоже привыкла обходиться без еды или довольствовалась, как и ее хозяин, самой малостью.

Вскоре они уснули – Коравье и его собака.

2

Первыми о наступлении утра извещают собаки. Будто по команде, они стаями вырываются из сеней и сараев, изо всех укромных и не укромных мест, где настиг их сон, и с визгом, лаем и рычанием начинают ошалело носиться по улице. Из каждого двора вываливает не меньше дюжины собак, не считая щенячьих выводков, которые тявкают ничуть не хуже родителей. Минут десять в селе стоит такой визг и гавканье, что кажется – воздух разорвется. Потом собаки выдыхаются, глотки их сипнут, они уже не носятся, как шальные, а похаживают, обнюхивая друг друга и лениво переругиваясь, пока не разбредутся по дворам.

Улица пустеет. Водворяется полная тишина.

И тогда из противоположных домов выходят две молодые соседки Коравье – Лидочка Ротваль и Зоя Нутенеут. Зоя Нутенеут на ходу застегивает портфель, а Лидочка Ротваль повязывает косынку..

Заметив Ротваль, Нутенеут торопливо поворачивает назад, к дому.

– Иди, не бойся, я все равно слышала! – кричит ей через дорогу Лидочка, поправляя просторную юбку на заметно округлившемся животе.

Нутенеут, не оглядываясь, исчезает в сенях.

В ту же минуту из сеней показывается ее муж – Андрей Еттувье, молодой красивый парень, клубный киномеханик, лет на пять моложе Нутенеут. Он по-бычьи поводит по сторонам патлатой головой и, засунув руки в карманы, вразвалочку выходит со двора.

– Опять жену бил? – кричит ему Лидочка. Еттувье скалит белые красивые зубы и, подходя к ней, нагловато спрашивает: – Тебя не спросил, да?

Глаза у него красные, веки вздулись, на лбу ссадина, – видно, крепко хватил с вечера. К тому же от вето остро несет перегаром.

– Вот я на тебя пожалуюсь! – грозится Лидочка.

Он снова скалится, добродушно спрашивает:

– Кому будешь жаловаться, жене моей?

– Храбрый ты стал, Еттувье, Приедет милиция – быстро расскажу. Пускай тебя бьют. Тогда скажешь, хорошо или плохо.

Присвистнув, Еттувье говорят:

– Милиция не бьет. Я для них чужой человек, а жена – моя: Ты закон мало знаешь. А еще с русским летчиком гуляла.

– Дурак! – зло сказала Лидочка. – Бандит!

Но Еттувье только глуповато хохотнул и, насвистывая, пошел своей дорогой – к центру села. А Лидочка Ротваль воинственно подбоченилась, выпятив живот, и принялась кричать на всю улицу:

– Подожди, приедет милиция! Весь район будет знать, как жену бил! Тебя суд заберет!

На ее крик из окрестных домов стали выбегать женщины.

– Он Нутенеут опять бил! – кричала Лидочка, подтягивая сползавшую с живота юбку, – Надо к ней ходить! Пусть знает, что мы в район письмо напишем! Разве это муж? Это морж клыкастый!

Спустя минуту соседки, возглавляемые Лидочкой, шагали к дому Нутенеут, на ходу выясняя подробности ночного скандала между председателем их сельсовета Нутенеут и ее мужем.

Тяжелый живот не помешал Лидочке легко взбежать на крыльцо. Она толкнула дверь, но та оказалась запертой.

– Открывай, Нутенеут, мы с тобой говорить хотим! Женщины стали заглядывать и барабанить в окна.

Выходи, Нутенеут! – припав к стеклу, пискляво призывала пожилая швея Гиуне. Она выбежала на улицу, успев натянуть на себя лишь юбку и кургузую безрукавку, которую стягивала обеими руками за борта, стараясь прикрыть могучую голую грудь. Безрукавка, не выдержав, затрещала, и в прорехе оголилась спина Гиуне.

– Нутенеут, выходи! – выкрикивала Гиуне. – Меня тоже один раз мой Аре бил! Я тебе расскажу, что я потом делала, чтоб он меня боялся! Слышишь, Нутенеут?

В доме тишина.

– Там пусто, а мы стучим, – догадалась одна из женщин.

– Я сама видела – дома она! – не сдавалась Лидочками обиженно крикнула в занавешенное тюлем окно: – Если тебе стыдно, можешь прятаться! Пускай тебя бьет Еттувье, а мы на работу пойдем!

Потолкавшись еще немного под окнами, женщины неохотно покинули двор Нутенеут.

Ротваль, миновав свой дом, шагала рядом с Гиуне.

– Куда так рано идешь? – спросила Гиуне, по-прежнему сжимавшая на груди безрукавку, хотя теперь это было уже ни к Чему: борта свободно сходились на груди за счет огромной прорехи на спине.

– В Мастерскую иду, – ответила Лидочка – Тапочки шить хочу быстро, мне бисер красивый из района почтальон привез. Одному человеку подарок надо делать.

– Летчику? – осведомилась Гиуне.

– Зачем мне летчик? – пожала плечами Лидочка. – Девушке из района подарок, я с ней знакомилась, когда на курсах швейных была.

– Это можно, иди, – разрешила Гиуне, хотя не она заведовала, колхозной пошивочной мастерской, а Лидочка.

Проходя мимо дома Коравье, Лидочка вспомнила, что забыла сверток с едой для старика. Еще вечером Она сварила Кусок жирной оленины, завернула в газету, собираясь утречком занести ему, и вот, пожалуйста, – началась вся эта история с Нутенеут, и она забыла о Коравье.

«Ладно, днем отнесу – подумала Лидочка. – Все равно он спит еще».

Через час село окончательно пробудилось, и сто две жительницы его, начиная с шестнадцатилетней Леночки Илкей, что в переводе на русский язык означает Молния, и кончая восьмидесятидвухлетней старухой Рынтытваль, что по-русски значит Брошенная, заняли свои рабочие места: кто в конторе, кто в пошивочной, кто на звероферме, кто в собственном доме…

Да, в селе сейчас хлопочут одни женщины. Из мужского населения лишь четверо: молодой пастух Ким, заглянувший из тундры на несколько дней, знакомые, уже нам Еттувье, старик Коравье, да еще один старик – Пепеу, он вчера вернулся из районной больницы и, вконец напуганный и изморенный непривычной болтанкой в самолете, теперь крепко спит. Остальные мужчины ушли на моторных вельботах охотиться в океан, и никто не знает точно, когда они вернутся.

Так что в селе пока хозяйничают женщины. И работу они выполняют женскую: шьют, варят на звероферме, завтрак лисицам – тем самым «чернобуркам», сортирует на складе пушнину, щелкают на счетах в конторе… И разговоры у них идут тожё чисто женские.

Леночка Илкей, то есть Молния, немножко проспала, потому что бегала среди ночи к вельботам провожать отца. Она примчалась в мастерскую позже всех, но в первую же минуту успела узнать все, что случилось с Нутенеут. Леночка сидела, на полу возле двери, поджав ноги, шила кухлянку, а ушки держала на макушке, впрочем, все швеи, все двадцать женщин, сидели, как и Леночка, на полу в большой комнате, насквозь пропахшей сырой кожей, я шили кухлянки, выполняя срочный заказ геологической партии, полученный недавно колхозом. Женщины орудовали иглами, отматывали с клубков нитки из оленьих жил и разговаривали, а Леночка тоже орудовала иглой и отматывала нитки, но молчала и слушала.

После того как история с Нутенеут была исчерпана, Гиуне, на которой вместо разодранной безрукавки был надет теперь какой-то допотопный китель, застегнутый на все пуговицы, Гиуне, не отрывая глаз от иголки и не глядя на свою заведующую Лидочку Ротваль, сказала:

– Ты слышала, Ротваль, одну новость? В районе теперь так делают, что можно ребенка не родить.

Лидочка повернула к ней смуглое плоское личико, привычным движением языка передвинула за щеку бисер, который держала во рту, и, усмехнувшись, ответила:

– Такую новость, Гиуне, давно все забыли.

– Тогда почему ты в район не едешь? Все знают, летчик твой назад не вернется, – Сказала Гиуне.

– Зачем мне летчик? – весело ответила Лидочка, – Мне ребенок надо. Мне беленькие Дети нравятся.

– Я твой летчик видала, – сказала пожилая швея с седыми мелко заплетенными косичками, – Он черный как сопка был.

– А дети русские все беленькие, – весело возразила Лидочка и чистосердечно призналась: – Я потом еще одного русского рожать буду. Мне два беленьких сына надо и еще дочка. – И мечтательно объяснила: – Они вырастут, в Москву поедут, я на самолет сяду, тоже в Москву полечу.

Тогда самая старая швея, у которой на лице было столько морщин, сколько трещин на земле, и у которой вместо гортани, казалось, была вставлена хрипящая трубка, заерзала в своем углу, и прохрипела:

– Чаат брать надо, бить тебя надо. Твой летчик бросал тебя, – она хотела еще что-то сказать, но трубка отказала, и все последующие слова слились в свистящее шипение.

– Он меня не бросал, он меня любил. Я сама ехать с ним не хотела, – беспечно ответила Лидочка, сверкая узкими глазами, хотя про себя знала, что говорит неправду.

Потому что летчик этот (впрочем, он был не летчик, а шофер заправочной машины), летчик, этот ни о какой любви ей не говорил, ничего не обещал, а просто иногда захаживал к ней, а потом уехал. Лидочке же хотелось, чтоб все было по-другому, так, как она читала в книжках. И так, как в книжках, она и рассказывала об этом летчике-шофере, от которого ждала ребенка, и очень хотела, чтоб ребенок был беленький и чтоб потом у нее был еще один беленький ребенок, и еще., Бее это, по ее разумению, было вполне возможным, потому что ей всего двадцать лет, она окончила семь классов, училась на курсах шитья, неплохо зарабатывала и хорошо могла растить своих детей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю