Текст книги "Свадьбы"
Автор книги: Лидия Вакуловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Было без четверти шесть, когда он вышел из универмага. Спешить было некуда: до поезда оставалось почти четыре часа. Путь до гостиницы занял бы не больше часа, и он пошел пешком. У него немного побаливала голова, и он сперва подумал, что это от вина. И сам же не согласился со своим предположением: что такое четыре стакана кисло-сладкой водички для такого мужика, как он! От этой водички у него ни в одном глазу. Значит, от жары. Жара и теперь еще не спала, несмотря на предвечерье. Стоило выйти из-под тени дерев, как солнце сразу горячо ударяло в голову.
Он прошел одну улицу, вторую, свернул на третью. Улица была узенькая и зеленая. Каштаны росли вдоль тротуара плотно, друг за другом, переплетались ветвями. Ветви упирались в стены домов. И дома стояли тесно, прижимаясь плечом один к другому, – высокие дома, довоенной постройки, каждый на свое лицо, не то что сегодняшние панельные коробки.
Лещук шел неторопко, разглядывал дома, лепку на карнизах, симпатичные балкончики с выгнутыми чугунными перилами, массивные двери подъездов с тяжелыми ручками, окольцованными медью. Навстречу попалось всего лишь двое прохожих: девочка со скрипкой и женщина, катившая детскую коляску.
Потом он увидел красивый двухэтажный домик, расписанный в две краски: желтую и темно-малиновую, украшенный по фасаду портиками. Дом отступил от тротуара, спрятался за раскидистыми каштанами. За деревьями виднелась часть зеленой крыши и два окна на верхнем этаже, занавешенные шторами.
Он прошел немного вперед, и ему открылась в разрезе между каштанами средняя часть дома вместе с высокой стеклянной дверью и с крыльцом-площадкой в три ступени.
Неожиданно со стороны дома, за каштанами, послышался громкий разговор. Сперва женский голос, потом мужской. Снова женский, снова мужской. Лещук остановился и в недоумении поднял косматые брови. Но голоса тотчас же пропали. Лещук тронул себя рукой за лоб, как бы желая сам себе сказать, что все это ему почудилось. И чтобы убедить себя в этом, он медленно направился к этому дому.
На втором этаже какая-то женщина в белом чепчике мыла окно. У подъезда, носом к крыльцу, стояла длинная бежевая машина с откинутым верхом и открытым багажником. Больше он ничего не заметил, подходя к крыльцу.
Лещук усмехнулся, поняв, что ему действительно померещилась какая-то чушь, и снова, но уже машинально, тронул себя рукой за голову. Голова у него все-таки побаливала.
«Чертова жара, – подумал он. – Дождика бы сейчас хорошего…»
Он увидел над стеклянной дверью большие круглые часы. Черные стрелки показывали ровно шесть. Еще увидел вывеску на фасаде, справа от дверей, и подошел поближе – прочесть. И не успел – рядом кто-то засвистел. Лещук оглянулся. В глаза ему плеснули косые лучи низкого солнца, и в этих лучах к нему приближалась коренастая фигура, казавшаяся против солнца совсем черной. Фигура держала за спиной руки и громко насвистывала что-то знакомое Лещуку: знакомое и в то же время давно забытое… какой-то марш, что ли. Вдруг фигура перестала свистеть и заговорила с Лещуком, как-то так открывая рот, что сразу обнажались два ряда сверкавших белых зубов.
В этот миг с Лещуком и случилось что-то непонятное. Он ясно услышал нерусские слова, яснее ясного осознал, что не знает языка, на котором к нему обращается фигура, и тем не менее он понял каждое произнесенное слово.
«Что вам здесь нужно? – спросила его фигура. – Здесь запрещено ходить посторонним…»
В тот же миг, в тот самый кратчайший миг, когда в его сознание ввинтилось это резкое: «Запрещено ходить!» – в глазах у него все высветилось: фигура была не в черном, а в зеленом! На плечах – погоны!.. Светлый клок волос падает на лоб!.. Лещук мгновенно узнал его, и по телу Лещука пробежал огонь. Он шкурой и каждой клеткой ощутил, что этот, в зеленом, сейчас выстрелит. И, опережая его, пока тот еще держал за спиной руки, Лещук наотмашь ударил. Ударил второй раз и третий. Потом побежал. Но уже после того, как зеленая фигура распласталась на земле и можно было не опасаться, что она поднимется и выстрелит в спину. Хотя в спину могли стрелять другие: он слышал за собой голоса погони, а высоко-высоко вверху, где-то на небе, где бушевал огонь и плавилось солнце, истошно кричала женщина. Что кричала – не разобрать, но он знал, почему она кричит: ей больно, нестерпимо больно гореть в этом страшном огне. Но она горит в нем, горит, горит!..
Лещук бежал и вдруг увидел девочку. Девочка в белом платьице металась в огне. Огонь мелькал в воздухе красным кругом, девочка металась в прыгающем огне и выкрикивала: «Раз, два, три!.. Раз, два, три!..»
Его озадачила эта девочка: откуда она взялась и чья она? Но откуда бы она ни взялась и чья бы она ни была, ее нужно было спасти.
– Ты чья? – остановился он возле девочки. – Бежим!..
Он тяжело дышал, волосы были растрепаны, по лицу тек пот. Он хотел схватить девочку на руки, но она отскочила к дереву, спряталась за толстый ствол.
– Мама, мама!.. – закричала девочка.
И сейчас же до его слуха донесся голос:
– Гражданин, вы что? Зачем вы пугаете ребенка?
Это ему прокричала женщина в синем халате, высунувшись из-за какой-то проволочной загородки. Потом женщина выбежала из-за проволоки.
– Наталка, доченька, не бойся!.. Зачем же ты бросила скакалку?
Женщина взяла за руку девочку, а ему сердито сказала:
– Идите, идите себе!..
Он стоял и не уходил. Женщина держала за руку девочку и тоже не уходила. Девочка уже подняла с земли красную скакалку и, прижавшись к женщине, испуганно смотрела на него. Две другие женщины остановились рядом. Прошел, замедлив шаги, мужчина в соломенной шляпе, оглянулся. Прошелестела «Волга», прокатился автофургон «Молоко».
Все это он увидел как бы впервые, и все это медленно вошло в его сознание в своем реальном качестве: девочка с красной скакалкой и ее мать, две женщины, стоявшие рядом, прошедший мимо мужчина в соломенной шляпе, пробежавшие машины, овощная палатка с кочанами капусты за проволочной загородкой.
– Простите… – сказал он каким-то разбитым голосом и взялся рукой за голову. – Что-то с головой… Жарко…
Он отошел к палатке, облокотился на наружный выступ прилавка.
– Воды бы мне… – попросил он.
Женщина в синем халате медленно подошла к нему.
– Пойдемте, – сказала она. – У меня кардиомин есть. – Видно, она решила, что он сердечник.
Он побрел за нею за палатку, сел на пустой ящик возле двери. Женщина вынесла ему кружку воды. Он выпил всю воду, хотя вода противно пахла лекарством.
– Вы умойтесь, – сказала ему женщина. И, посмотрев на его руки, спросила: – Что же это с вами случилось?
Руки его были в пятнах засохшей крови, и на рубашке тоже темнели пятна.
– Пожалуйста, если можно… – сказал он, поглядев на свои руки.
Женщина вынесла из палатки ведро с водой, стала сливать ему на руки. Девочка в белом платьице стояла и смотрела, как он отмывает с рук кровь.
– Наталка, ступай в палатку, – строго сказала ей мать. – Если кто подойдет, скажи – я скоро.
Девочка исчезла. Женщина подала ему чистую тряпочку вытереться.
– Спасибо, – сказал он ей. – Вы добрая женщина…
Он вытер лицо и руки, бросил тряпочку на ящик и медленно пошел от палатки. Но вдруг вернулся, поводил глазами по земле, где грудились ящики. Женщина не ушла еще, она догадалась, зачем он вернулся.
– У вас ничего с собой не было, – сказала она ему.
– Портфель был… желтый…
– Нет, я не видела, – сочувственно сказала женщина.
Он молча кивнул и ушел.
Эта улица была незнакома ему: широкая и довольно людная. По ней ходили троллейбусы, один уже показался слева и двое парней бежали к остановке. Возле овощной палатки успела собраться очередь. Он тоже пошел влево, в сторону приближавшегося троллейбуса. Шел медленно, очень медленно. Но, пройдя метров сто, воротился назад и снова прошел мимо той же овощной палатки. На углу он остановился: горел красный свет, пропуская поток машин. Затем пересек улицу и очутился в небольшом скверике. На ближней скамье сидели две девушки, склонясь над книгами. Одинаково длинные белые волосы свободно падали вниз и закрывали склоненные лица.
Лещук подошел к скамье.
– Можно, я посижу возле вас? – спросил он, опускаясь на скамью. Губы его скривила страдальческая улыбка.
Девушки перестали читать, переглянулись, поднялись и ушли.
– Тоже мне – кадр! – оглянувшись, сказала одна.
– Из дома престарелых! – засмеялась другая.
Лещук не понял насмешки и не понял, почему девушки покинули скамью. Зато он ясно осознал другое: случилось страшное – он убил человека!.. Как случилось? Почему?..
«Жара, жара виновата!.. Пекло!.. Огонь!.. – думал он. – Надо идти в милицию… сказать, что убил… Человека убил средь бела дня… Парнишку… А сам удрал… Эх, Тимох, Тимох, дурило ты сермяжное!.. Столько лет прошло… Тогда жара была – и сегодня… Тот в зеленом был – и этот… И погончики…»
С самой войны, с сорок второго года стоял в его глазах тот – в зеленом. Когда палили его родное село Ельники. И людей палили в коровнике. Семилетним мальчонкой был Лещук, но того, в зеленом, на всю жизнь запомнил. Он стоял и свистел. Руки – за спиной. Если кто выскакивал из горевшего коровника, он кричал: «Ходить запрещено!» – и очередь…
Лещук прикрыл глаза. Господи боже, как же ясно он все помнил!.. Он не спасся из огня, он спасся в огне. Когда огонь охватил коровник и люди обезумели от страха, ожогов, летевших на головы горящих бревен, когда они, крича и рвя на себе волосы, метались, падали, он потерял своих: мать, бабу Улю, двух братиков и сестричку. Его толкали, давили, он упал, по нему топтались чьи-то ноги, потом кто-то схватил его, втолкнул в печь на кормокухне, закрыл печь заслонкой. Кто это сделал, он не знал и уже никогда не узнает. Сгорел коровник, сгорели люди, а печь осталась. Из нее и вытащили троих детей, чуть живых от удушья. Чьи же руки перед смертью, чья душа, уже опаленная огнем, спасла их троих? За кого молиться ему, какой святой богородице ставить свечу восковую? Если бы знал, он молился бы. И свечу поставил. Поставил бы, поставил!..
С тех пор десятки раз по ночам, в тяжелом сне и в полудреме, Лещук вновь проходил через весь этот ад. Он горел и задыхался в дыму, его топтали ногами и засовывали в печь. Но не в ту, холодную, с открытой трубой, в которой он уцелел, а в огненную, бросали на пылавшие дрова, на горячие красные уголья. Тело его шипело, жарилось на угольях, волосы вспыхивали факелом, разлетались пеплом. Прыгало на жарких головешках его живое, пульсирующее сердце и металась в пламени обугленная душа. И в голове у него стоял огромный, как океан, черный, как сто тысяч ночей, крик безумия, каким можно кричать только перед концом света. От этого огромного черного крика у него под черепной коробкой больно сжимались мозги. И он кричал во сне дурным голосом, пугая жену и детей, срывался с постели, бежал к дверям, натыкаясь в темноте на мебель, опрокидывая все, что попадалось на пути. Жена тоже подхватывалась, включала свет, успокаивала его, давала валерьянку. Однако уснуть в такую ночь он больше уже не мог. С рассветом наваливались совхозные дела, заставляли забыть о ночном кошмаре…
Какое-то веселое ту-туканье принудило Лещука открыть глаза. В скверик въезжал на трехколесном велосипеде малыш в белой панамке. Надувая загорелые щеки, он весело ту-тукал и быстро крутил маленькими ножками маленькие педали. За ним шла миловидная, довольно молодая женщина, но все-таки скорее всего она была бабушкой малыша, поскольку нынче землю заселило великое множество весьма молодых бабушек и дедушек.
Ни малыш, ни его молодая бабушка не обратили на Лещука внимания.
Лещук тяжко вздохнул, провел крупной пятерней по взлохмаченным черным волосам, пригладил черные косматые брови. Он подумал, что, когда горели его Ельники и все они горели в коровнике, этот нерусский парень в зеленом, что насвистывал сегодня возле бежевой машины, был таким же малышом, как проехавший только что на трехколесном велосипеде. А быть может, его и вовсе еще не было на свете…
Лещук поднялся со скамьи. Ну что ж, ему надо вернуться в тот самый особняк, раз он виноватый, раз он преступник, решил он.
Сделав несколько шагов Лещук оглянулся, точно что-то забыл. И, не увидев на скамье своего желтого портфеля, тут же вспомнил, что портфеля не было с ним и тогда, когда он умывался за овощной палаткой.
Он совершенно не знал, где находится тихая улица в каштанах, на которой помещался красивый особняк, крашенный в две яркие краски. Несколько часов он плутал по другим улицам, пока не нашел универмаг, где купил Оле туфли, а сыну Алешке шапку. Теперь ему не стоило труда попасть на тихую улицу с домами старого построя.
Был десятый час вечера. Уже смеркалось. В окнах зажигались огни. Зажигались и уличные фонари. На тротуаре в сгустках света шевелились четкие тени крупных листьев и четко отпечатывались тени толстых ветвей, нависавших сверху. Жара спала, и на огромный город опустился теплый, по-летнему свежий вечер.
Поезд, которым должен был уехать Лещук, уже ушел, но Лещук и не вспоминал о поезде.
Увидев справа, в разрезе могучих каштанов яркий свет, Лещук на мгновенье остановился, затем твердыми шагами направился к двухэтажному дому, в котором все окна светились и светилась стеклянная дверь. Свет, падавший из двери, хорошо освещал широкое крыльцо-площадку с тремя широкими ступенями, у которого днем стояла бежевая машина с открытым верхом.
Лещук взошел на крыльцо и нажал кнопку звонка.
Черная песня пурги
1Степан Белосвет остановился, вонзил палки в твердый снежный наст. Острые наконечники пробили льдистую корку, и лыжные палки встали мертво. Степан сбросил оленью рукавицу, пригладил окладистую бороду, унизанную бисером мелких льдинок. Он вытер рукой заслезившиеся от блестевшего снега глаза, вынул из распаха кухлянки старенький бинокль, висевший у него на груди, и приложил его к глазам. Линзы бинокля приблизили к нему отпечатки округло-широких следов на снегу, малость в стороне от него, затем догнали белую медведицу с двумя медвежатами.
Степан узнал медведицу, это была Желтуха, – так он давно окрестил ее за крупную желтую полосу на спине и желтые пятна, стекавшие под брюхо. Желтуха не попадалась ему на глаза года два, и он не ожидал, что она вновь приведет наследство, – старовата была. Две зимы назад Степан хитростью забрал у нее медвежонка, потратив на свою хитрость три недели. Он подкармливал Желтуху сгущенкой, нерпичьим мясом и печенью, заманивал ее этими соблазнительными подношениями подальше от берлоги и, наконец, дождался момента, когда малыш остался один и его можно было взять голыми руками. В тот год на ихнем острове шел отлов медвежат для столичного зоопарка, и Степан, забрав у Желтухи детеныша, считал, что больше уж ей не рожать.
– Ишь ты, опять привела, чертова баба! Да еще и на двойню расщедрилась, – ласково молвил вслух Степан, глядя в бинокль, как удаляется к океану белошерстное семейство.
Шли они ходко, но неспешно. Она – большая и величественная, осанка властная, гордая. А как же иначе? Хозяйка льдов идет, чувствует свою силу. Детеныши едва достигали ей до брюха. Этакие кругленькие увальни прилипли с боков к матери и перекатывались рядом с нею с лап на лапы, не желая отставать.
Степан знал, зачем Желтуха ведет малышей к замерзшему океану. Еще до их рождения она набила нерп и рыбы, упрятала припасы в ледяные тайники и вот теперь ведет подросших детей своих на сытную кормежку.
– Ну, ступайте, кормитесь вволю, – благодушно проговорил Степан, провожая их линзами бинокля.
Житье на малолюдном острове средь Ледовитого океана давно приучило Степана в голос разговаривать с самим собой, со зверьем и даже с неживыми предметами. Высунется ли из воды в летнюю пору любознательная нерпа, привлеченная свистом Степана (а насвистывать разные песни он с детства великий мастер), и Степан непременно заговорит с нею. «Ну, как тебе там живется? – спросит он приплясывающую на волне нерпу. – Корму хватает нынче?.. Видать, хватает, коль жируешь так весело». Повстречается ли ему по первому снегу пугливая куропатка, он и с нею в беседу войдет, но уже после того, как птица шарахнется от него и замрет в отдалении, полагая, видимо, что человеку не различить ее оком на белом снегу, такую же белую. «Не бойся, голубка, – скажет ей Степан, – живи спокойно. Я тебя не обижу. Другим-то птицам лучше, они к теплу подались. Ну да мы с тобой и здесь выдюжим. А это ты верно сделала, что поспешила серое перо на белое сменить. Вот и сбережет оно тебя от лисьего зуба». Выбросит ли приливом на берег какое отполированное водой бревно, разбухшую доску, бочку без днища или еще что-нибудь такое, называемое плавником, Степан, прежде чем поволочь к своей избушке это бесценное топливо, заведет разговор и с бревном, и с доской, и с бочкой без днища. «Откуда ж это тебя занесло в такую даль? – спросит он у бревна. – Это в какой же тайге такие добренные кедрачи вымахивают? Да тебя, такого парубка, и пила не возьмет. То и будет, что пойдут зубья ломаться…»
Пожелав полярным странникам счастливой дороги и сытой кормежки, Степан спрятал бинокль под кухлянку, надел рукавицу, взялся за палки и переступил с ноги на ногу на коротких лыжах. Но, прежде чем оттолкнуться, поглядел на небо. Он чувствовал, что в погоде назревает какая-то перемена, но на небе не отражалось ни малейших примет, указывающих на это. Небо голубенько светилось, и на его гладком просторе, не запятнанном ни единым облаком, висели низко у горизонта два круглых фонаря: слева – пурпурное солнце, справа – молочная луна в зеленом ободе, – обычное соседство дневного и ночного светил в весеннем апреле, с его все еще крепкими морозами, но уже светлым днем, сменившим кромешную темь полярных ночей.
Нет, небо было чисто и покойно, как чисты и покойны были снега, раскатавшие по земле бесконечно длинные белые перины с торчавшими на них подушками-сугробами. Примета к непогоде крылась, пожалуй, в морозе. По сравнению с полднем мороз заметно послабел и в воздухе улавливалась какая-то вялость. Воздух будто пообмяк и расслабился, как случается перед ростепелью. Однако Степан знал, что ростепели начнутся не раньше конца мая, если не в самом июне. А вот такой перепад в температуре, такое полное безветрие и такая тихая тишина скорей всего обернутся пургой.
Вдруг Степан ноздрями уловил близкую пургу: по слабому дуновению ветерка, наполненного щекочущей сыростью, пахнувшей ему в лицо и проникшей при вдохе в ноздри. Но как бы ни была скора на ногу пурга, как бы стремительно ни началась, она уже не могла настичь Степана средь этой окаменело-снежной пустыни: его избушка была совсем недалече, вон за той цепочкой невысоких холмов, видимых ему невооруженным глазом.
Степан тряхнул плечами, поправляя рюкзак за спиной. В рюкзаке залязгало железо: стукнулись друг о друга капканы. Охота на песцов и огненных лисиц закончилась, и Степан уже с неделю выкапывал из снега свои капканы и сносил домой с тем, чтобы погодя починить и смазать их для охоты в будущую зиму.
Поправив рюкзак, он пошел и пошел на лыжах, равномерно взмахивая палками и легко скользя по прочному, искристому насту.
Достигнув полосы холмов и обогнув один из них по склону, он снова остановился, увидев в неглубокой низине свою избушку. Степана удивил и обрадовал дымок, прямившийся из трубы его крохотного жилища. Ему подумалось, что это жена его Мария вернулась из больницы и первым делом затопила плиту в пустом нахолодавшем доме. И подумалось также, что младший сын Андрей сам привез мать из райцентра на своем вертолете, и теперь они оба, жена и сын, дожидаются его.
Степан зашарил глазами по голой низине и, не обнаружив стальной стрекозы, на которой, пускай и не часто, да все же наведывался к отцу с матерью Андрей, понял, что радость его зряшна: не мог Андрей привезти мать. Всего два дня назад Степан получил от старшего сына Егора радиограмму, извещавшую его, что операция у жены прошла благополучно, но из больницы она выйдет не раньше как через месяц. Радиограмма пришла на полярную станцию, завез ее Степану водитель вездехода, ехавший от полярников в колхоз за олениной. Степана не столько обрадовало, сколько опечалило известие Егора: он не рассчитывал, что жену так долго продержат в больнице. И он решил лететь в райцентр к Егору, дождаться там выписки жены, а потом вместе с нею вернуться на остров. Лететь он собирался завтра, положив себе управиться сегодня с капканами и выкинуть из головы всякую заботу о них.
Установив для себя, что догадка его о приезде жены неверна, он тем не менее был доволен тем неоспоримым фактом, что в избушке кто-то ждет его и на плите уж, верно, бушует чайник, и можно будет поговорить не с зеленым облупленным чайником и не с огнем, томящимся в плите, а с живым человеком. Правда, Степан не мог жаловаться, что к нему редко заглядывают люди. На этом большом острове, похожем с высоты на слегка разогнутую подкову, было три жилых места: на северном мыске – полярная станция, на южном – оленеводческий колхоз, а в самой середке – избушка Степана. Так что кто бы ни ехал из колхоза к полярникам, где к тому же находился небольшой аэродром, откуда люди отправлялись на материк и куда прибывали с материка, или кто бы ни держал путь с полярной станции в колхоз, они, как правило, заглядывали к Степану. Беда лишь в том, что ненадолго заглядывали: не успеют отогреть душу круто заваренным кипятком, не успеют расположиться к разговору, как снова собираются в дорогу. Разве что непогода кого придержит, сделает пленником на сутки-двое. За такую благостную случайность Степан не считал за грех воздать хвалу всякой лихой погоде.
– А вот она и припожаловала!.. – порадовался вслух Степан, увидев, как ветер сорвал с сугроба снежную пыль, подбросил ее пухлым шаром вверх, затем швырнул вниз. Шар расплющился от удара оземь и из него поползли и стали разбегаться белые змеи, проворные и верткие, как сто тысяч чертей с чертенятами.
Солнце успело убраться с неба, луна поднялась повыше. На серых крыльях опускались с высоты на остров сумерки, и Степан понимал, что пурга вот-вот разойдется во всю прыть и на всю ночь.
Чужие собаки, запряженные в нарты, завидев издали Степана, подняли неистовый лай. К их хору присоединились его собственные собаки, закрытые в сарае, пристроенном трехстенком к избушке.
Подъехав на лыжах поближе, Степан узнал вожака упряжки Бубна, прикрикнул на него. Вожак тоже узнал Степана и тотчас умолк, заставив тем самым стихнуть других собак.
Из избушки вышел хозяин Бубна и всей упряжки Толик Каме, молодой чукча, невысокий, присадистый, с коричневым лицом и черными с просинью волосами, которого Степан знал с мальчишек.
– Привет, батя! – протянул ему руку Толик и крепко тряхнул Степана за руку. Все островитяне – чукчи и русские, молодые и старые – одинаково звали Степана батей.
– Здравствуй, здравствуй! Вот удружил, что заехал, – отвечал Степан и спросил: – Ты в колхоз или на полярную?
– В колхоз. Ревизора везу. Из Магадана прилетел, – говорил Толик. – Замерз он шибко. Думал, посидит часок у печки – дальше поедем. Теперь ночевать будем, раз пурга идет. Надо собак распрячь и покормить не мешает.
– Сейчас покормим. И я своим брошу. У меня и нерпы и рыбы довольно.
Степан снял лыжи и рюкзак, понес их в сарай. За ним, пригнувшись от встречного ветра, пошел Толик, застегивая на ходу ватник и опуская клапаны лисьей ушанки.
Молчаливый и робкий не столь давно, ветер уже набрал силу и обрел свистяще-хриплый голос, став настоящим ветром. И этот ветер начал быстро замешивать в низине пургу, гоняя с места на место космы снежной пыли.
Задав собакам корм и затащив в сарай нарты, на которых приехал Толик, Степан с Толиком вошли в избушку, отряхнувшись прежде от снега в сенях.
И в кухне и в комнате, примыкавшей к кухне, было темновато, оттого Степан плохо видел лицо ревизора, сидевшего у порога возле топившейся плиты. Ревизор обернулся к вошедшим и приподнялся с табуретки, говоря:
– Похоже, хозяин домой прибыл? А мы тут сами вошли и хозяйничаем.
– Почему же не войти? Дверь у меня всегда открытой оставлена. Разве что от умки колком подопру. В прошлом году залез один, банки с тушенкой все до единой пооткрывал. Да так чисто сработал, вроде ножом вспорол. – Степан подал руку гостю: – Здравствуй, мил человек. Слыхать, из самого Магадана добираешься?
– Да, с ревизией в ваш колхоз, – сказал ревизор с тоской в голосе, снова опускаясь на табуретку. – Неделю в дороге, везде погода нелетная.
– Это верно, погода не жалует, – согласился Степан. – Ну, сейчас мы лампу запалим да будем ужин промышлять. Внеси-ка ведерко угля, плита вроде у вас не дюже горит, – сказал он Толику Каме.
– Угля у тебя, батя, мал-мало осталось. Чем топить будешь, если на неделю закрутит? – ответил Толик.
– Не-ет, этой на неделю духу не хватит. А угля мне в любой час Миронов или Итты трактором подошлют. Только известить надо, – ответил Степан, зная, что начальник полярной станции Миронов и председатель колхоза Итты не оставят его без топлива.
Спустя час на кухне неярко светила старая керосиновая лампа, на столе дымилась тушеная оленина в чугунке, пахло горелым постным маслом, в каком жарилась мерзлая рыба, хранившаяся у Степана возле дома в снежных ямах. Был и чай с галетами, и морошковое варенье, которое что ни осень в большом количестве варила жена Степана. Часть варенья оставляли себе, остальное, упрятанное в целлофановые мешочки и уложенное в посылочные ящики, переправляли детям.
Ревизор отогрелся за чаем, сбросил телогрейку, остался в свитере и ватной безрукавке. Был он пожилой, на вид – шестьдесят, а то и больше. За время длительной дороги он густо оброс седеющей щетиной, не позволявшей четко разглядеть черты его лица, о котором всего-то и можно было сказать, что оно наделено продолговатым носом и небольшими глазами. Глаза отчего-то все время слезились, и ревизор часто промокал уголки глаз тонким платком с вышивкой по краям, скорее женским. Голова у ревизора тоже была седовата, на темени проглядывала лысина, прикрытая зачесанными назад негустыми волосами.
Степан и Толик Каме разговаривали за ужином о разном. Степан рассказал, как повстречал намедни Желтуху с двойней. Толик отвечал, что две молодые медведицы отрыли берлоги возле самого поселка, метрах в ста от колхозного медпункта. У обеих в берлоге по медвежонку, люди носят им мясо, рыбу и сахар. Мамаши людей не боятся, дары принимают охотно, но близко к берлогам не подпускают.
Потом поговорили о прошедшей охоте. Степан и Толик промышляли зимой песца, и оказалось, что Толик обогнал в этом занятии бывалого Степана: взял сотню песцов, а в капканы Степана угодило только семьдесят пять. Пятнадцать шкурок Степан еще не сдал, он попросил Толика забрать шкурки с собой и передать пушнику.
– Заберу, батя. А чем отоваришься? – спросил Толик. – Полярники за мясом в колхоз приедут – заберут тебе твой товар. Или рублями хочешь?
– Ничего пока не надо, – сказал Степан. – Я в райцентр собрался. Вернусь – сам в колхоз съезжу.
Ревизор в основном молчал. Видно, порядком намаялся в дороге и его придавила усталость. Он сидел спиной к висевшей на стене лампе, лицо его, остававшееся в полутьме, казалось помятым и сонным. Но когда Степан с Толиком заговорили о песцовых шкурках, точнее же, когда закончили о них разговор, он спросил Степана, не продаст ли тот пару песцовых шкурок, а если есть, то и шкуру белого медведя.
– С превеликим удовольствием куплю, – сказал он голосом, в каком не чувствовалось никакого удовольствия, а чувствовалась сдерживаемая зевота.
– Нет, мил человек, песцовые шкурки я в колхоз сдать обязан. Такой порядок, – ответил Степан. – А белого медведя, сколько тут живу, ни разу ружьем не повалил. Про нож уж и молчу. Это, считай, сбрешет тот, кто скажет, что умку ножом сразил. Он царь здесь, белый медведь, в нем три-четыре центнера весу. Да разве он тебя к себе с ножом допустит? – усмехнулся в бороду Степан и покачал головой, осуждая подобные бредни досужих болтунов.
– Что ж ты, батя, хочешь сказать – совсем не бьют на острове медведей? – Ревизор тоже усмехнулся. Он не знал имени хозяина и по примеру Толика Каме назвал его «батей».
– Давненько не помню, чтоб кто убил. Раньше бывало, а теперь строго, – сказал Степан.
– Нет, у нас умку не трогают, – вставил свое слово и Толик.
– Ну нет так нет. А то купил бы. Один наш сослуживец богатую шкуру с Чукотки привез, тоже в командировку ездил. На весь диван не поместилась, лапы на полу лежат, – сказал ревизор. Он помолчал и, усмехнувшись, снова спросил: – А может, батя, ты меня боишься? Думаешь, ревизор – значит, опасно? Не бойся, я неопасный, не по этому профилю работаю. Так что, как говорится, бог не выдаст – свинья не съест, – добродушно хохотнул он.
Степан выпрямился на табуретке и приподнял косматые брови, точно его чем-то заинтересовали последние слова ревизора. Потом тоже хохотнул и с предельной ласковостью сказал:
– Нету, мил человек, у меня этого товару. А был бы, я б тебе и так дал, без платы. А теперь, считай, пора нам и укладываться, – неожиданно заключил он, поднимаясь. Снял с гвоздя лампу и сказал ревизору: – Я вам в комнате постелю, на кушетке.
– Да мне безразлично, – ответил тот. – Было бы куда голову приклонить да чем укрыться.
– Это мы найдем, – сказал Степан, и спросил: – А звать-то вас как будет?
– Иван Иванович Толбуев, – ответил ревизор, выбираясь из-за стола.
– Так это мы все найдем, Иван Иванович, – повторил Степан, уходя с лампой в смежную комнату. – И подушку найдем и укрыться. И в печку еще подкинем, чтоб теплей было.
Степан взялся стелить постели в комнате, где был и шкаф, и приемник, и швейная машинка, и кушетка, застланная клетчатым пледом, и кровать с горкой подушек. Толик с ревизором в это время вышли из кухни за дверь. Вскоре они вернулись, запорошенные снегом.
– Погодка, черт бы ее взял! – сказал Степану ревизор, войдя в комнату. – С такой поездкой я и в месяц с делами не управлюсь. Сегодня уж никак на пургу не рассчитывал.
– Кабы мы да управляли ею, погодой, – ответил Степан. – А то ведь не нам она подчиняется – высшей силе подвластна.
– А ты что, батя, в бога веруешь? – спросил ревизор, снимая на пороге комнаты валенки.
– В бога нет, а в знамение судьбы верую, – с раздумьем ответил Степан. – Поздно ли, рано, а случится знамение – и вот оно, никуда не денешься. Ложись, Иван Иванович, отдыхай, – сказал Степан и ушел с лампой на кухню.
Толик бросил на топчан в кухне свою кухлянку, скатал телогрейку, намереваясь использовать ее вместо подушки, но Степан забраковал такую постель. Внес из сеней ватный матрас, а из комнаты подушку с одеялом. Притворив дверь в комнату, он негромко спросил Толика, поведя глазами на закрытые двери:








