412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Вайсенберг » Расссказы разных лет » Текст книги (страница 12)
Расссказы разных лет
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:30

Текст книги "Расссказы разных лет"


Автор книги: Лев Вайсенберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

8
Февральское солнце. Высокий холм

«Август-сентябрь, октябрь-ноябрь, декабрь-январь...»

Теперь Люся отсчитывает дни своей жизни с той памятной даты, когда вернулась из отпуска. Ей приятно тревожить эти свежие даты, младенчески малые сроки, карликовые юбилеи.

«Август-сентябрь, октябрь-ноябрь, декабрь-январь... Шесть, шесть», – отсчитывает она на своих тонких пальцах.

Полгода, значит, прошло с тех пор, как она показала Волкову этот злосчастный пейзаж. Злосчастный? Ведь это он привел ее к полугоду упорной, радостной работы.

Теперь Люся совсем обжилась в мастерской, – скоро два года, как она работает здесь. И всё же она с удивлением, даже с почтительным страхом поглядывала на ветеранов завода: в их послужных списках таятся непостижимые стажи – тридцать пять лет, сорок лет!

– Вы так много видели, – задумчиво говорила она Николаю Егоровичу, слушая его рассказы о прошлом. – Я завидую вам.

– Это мы, старики, вам завидуем, – отвечал он с улыбкой. – Вы больше увидите, Елена Августовна... И лучшее, – добавлял он всегда, помолчав.

Порой Люся задумывалась, что случилось бы с ней, не попади она случайно на этот завод.

«Случайно?» – переспрашивала она себя подозрительно, ибо теперь потеряна была прежняя вера в случайность.

Она не раз убеждалась, что своенравные, извилистые ручьи случайности впадают в конце концов в широкое море закономерности.

Долгое время Люсе давали работу «безличную», которую с равным успехом мог выполнить любой художник. Но затем стала появляться работа, казалось, предназначенная именно для нее. «Это – для Боргман», – нередко слышалось теперь в мастерской. Когда распределяли задания, Люся почти безошибочно угадывала, какое будет назначено ей. И если фарфор отклонялся от предназначенного ее воображением пути, она испытывала неприятное чувство – будто ее вещь, ее собственность попадает в чужие руки.

Да, в росписи Люси появились первые признаки своеобразия.

Иной раз Люся размышляла: каждая чашка, которую она оживляет своей росписью, множится в сотни, в тысячи подобных чашек – под кистями копировальщиц и под красочной пылью аэрографов; а затем, заботливо переложенные соломой и стружками, упакованные в деревянные длинные ящики, расходятся эти чашки по всей стране, становятся собственностью сотен тысяч людей, наполняются чаем и молоком, какао, кофе, прохлаждающим зеленым кок-чаем (о котором столько рассказывал Петр). Человек будет держать эту чашку, приникать к ней губами, утоляя жажду, и глаз его будет радовать красота росписи, оживившей фарфор.

И подобно тому как в материнской радости таится и тревога, так и в радости Люси были свои тревоги; на память приходили страшные слова: «ответственность», «вкус». Ответственность... Не перед руководителем, не перед товарищами и заводом. Нет! И даже не перед самой собой, хотя Люсе всё еще хотелось считать самой серьезной ответственность перед самой собой. Нет! Ответственность была перед неведомым существом, подстерегавшим ее в любом углу огромной страны и носившим страшное и беспокойное имя: «массовый потребитель».

Она олицетворяла его в виде огромного, беспокойного парня. Он развивался не по годам. Он требовал самую свежую, добротную пищу. С ним надо было считаться, но не потворствовать его своенравию, ибо вкус у него частенько обнаруживался очень дурной. Его нужно было воспитывать, но не навязывать ему своих комнатных вкусов. А он был хитер, разбирался во многом, был требователен. Уча его, Люся сама училась. Он заставлял ее иной раз задумываться: да так ли уж хорош ее вкус, которым она кичилась всегда?..

В начале февраля Волков объявил, что через месяц открывается выставка, посвященная женскому дню. Он предложил художникам принять участие в выставке. Предоставлялась полная свобода в выборе темы и характера росписи. Предложение Волкова было всеми охотно поддержано.

Люся видит, как вазы, статуэтки, сервизы переходят из рук Волкова в руки художников. Вот Татьяна получила большую вазу. Вот Соколовский получает изящный сервиз. Вот Мрозевский тащит высокую стопку тарелок. И только она, Боргман, забыта. Ее охватывает беспокойство: а вдруг ее не допустят к выставке, сочтут недостаточно зрелой? Какой позор!..

Правда, она тотчас берет себя в руки: ведь она работает не ради почестей. «Честолюбие? Зависть? Фу, какая пакость! – усмехается она про себя. И всё же щемящее беспокойство не исчезает. – Нет, нет, – отмахивается она, – это не зависть, не честолюбие... Что же тогда?. – И вдруг она понимает, что это страх – страх остаться в стороне от товарищей...

– А вам будет блюдо, Елена Августовна! – слышит она голос Волкова, и сердце ее начинает громко стучать. И вот она видит у себя на столе овальное белое блюдо.

Радостная, Люся возвращается домой. Она крепко прижимает к груди овальный, заботливо упакованный предмет.

В полдень февральское солнце растопило снег на тротуарах, и дворники торопливо счистили скребками грязную утоптанную массу. Прохожие, назябшие за зиму, почуяв весну, толпились на солнечной стороне улиц. Но вот солнце скрылось, с реки подул ветер. И там, где утром был плотный снег, где в полдень дворники усердно шаркали скребками, там к вечеру образовалась гололедица. Люди робко ступают, скользят, спотыкаются, падают.

«Дьявол, ветер какой отчаянный! – злится Люся. – И еще этот пакет с блюдом...»

Всё равно, зиме уже не долго чудить. Ну, еще месяц, два месяца – лето придет неизбежно.

Люся переходит улицу. Подымает голову, находит глазами четвертый этаж и окно рядом с балконом.

Светло.

Да, это Петр сидит за столом с газетой и морщится: «ожидается похолодание»... Надоела зима! Он откладывает газету. Обычное весеннее желание уехать за город, размяться охватывает его. «Двадцать часов ноль минут», – объявляют по радио. Почему так поздно нет Люси? Теперь Петр уже перестал ловить себя на том, что каждый день поджидает ее.

Кто-то открывает входную дверь своим ключом. Люся, вероятно. Кто-то входит в «данцигский коридор». Шаги незнакомые. Кто-то входит в комнату Люси.

– Кто там?

Никакого ответа.

– Кто там? – спрашивает Петр громче.

Стон из комнаты Люси.

Что такое? Петр стучится. Снова стон. Петр входит на половину Люси. Она лежит на диване, скорчившись, в шубке, в ботиках. Лицо ее бледно.

– Что с тобой, Люсенька? – наклоняется к ней Петр.

– Я сломала ногу, – стонет она. – Поскользнулась, – добавляет она, будто оправдываясь.

– Покажи-ка, – решительно говорит Петр. Он осторожно снимает с ноги Люси ботик, туфлю, чулок. Нога возле косточки распухла. Петр ощупывает опухоль. Люся съеживается.

– Перелома нет, – говорит Петр, успокаивая ее. – Растяжение, думаю. Сейчас помогу тебе, – говорит он, видя, что Люся силится снять второй ботик.

Он помогает ей снять ботик, шубку, бережно кладет на диван, заботливо укрывает платком.

– Осторожно, здесь блюдо! – говорит Люся, защищая от движений Петра серый овальный пакет. – Посмотри, пожалуйста, не разбилось? – говорит она слабым голосом.

Петр развертывает пакет.

– Цело, – говорит он и чуть задерживает свой взгляд на белой поверхности блюда. Он завертывает пакет, кладет на полку в дальнем углу комнаты. Он чувствует, что темные глаза Люси следят за каждым его движением.

Петр кладет Люсе компресс на ногу. Но к вечеру опухоль увеличивается, боль усиливается.

– Я вызову доктора, – говорит Петр, вопросительно глядя на Люсю.

– Только не папу, – говорит она тихо. – Он и так устает.

«Не везет ей, бедняжке», – думает Петр, вызывая по телефону врача.

Поздно вечером приходит врач. Молодой. Строгий.

– Сильное растяжение, – подтверждает он диагноз Петра. – Лечение: теплые ванны, абсолютный покой, пока опухоль и боль не пройдут. Ясно? – спрашивает он, передавая Люсе бюллетень.

«Пропало мое блюдо. Невезучая я какая...» – думает Люся с досадой, недружелюбно оглядывая врача.

– Ясно, – с горечью отвечает она, держа в руках бюллетень, как приговор.

Несколько дней Люся пролежала в постели. Поворачиваясь, стискивала зубы, чтобы не стонать от боли; ей было неловко перед Петром: в самом деле, разве она маленькая?

Трижды в день Петр подавал ей тазик с горячей водой, куда она опускала больную ногу, подливал из чайника воду погорячей, терпеливо стоял возле кровати с мохнатым полотенцем в руках. Петр готовил Люсе еду, звонил по телефону, выполнял ее поручения. Он ухаживал за ней, как за маленькой.

По правде говоря, естественно было бы видеть больше внимания со стороны родных, – за всё время болезни Люси они появились только два раза. Но Люся знала, что Виктория Генриховна часто прихварывает, много возится с хозяйством и, ко всему, присматривает за Галочкой; а присматривать за той было не так просто, Галочка минуты покоя не давала своими вопросами: «бабушка, можно?» и «бабушка, почему?» (Галочке было четыре года). Август Иванович? «Сухари»? Но Люся знала, что они целый день на работе и возвращаются поздно вечером; не ехать же к ней с Васильевского острова в двенадцать часов ночи из-за какого-то растяжения, оправдывала Люся своих родных. Нет, Люся не обижалась на них.

Один лишь Борька ежедневно навещал сестру после школы. Как обычно, он вносил с собой свежесть зимнего дня, наполнял комнату Люси живым ворохом всевозможнейших сведений и новостей.

«Откуда он знает всё это, чертенок?» – весело дивилась Люся.

Несколько раз Люсю навещали Татьяна и Верочка. Они рассказывали ей о работе. Они точно вносили с собой яркий свет широких окон мастерской, мягкий шум неугомонных гончарных станков. Желание вырваться из скучной постели охватывало больную. Она чувствовала себя словно солдат, легким ранением прикованный к госпиталю. Никогда еще Люся не мечтала так о здоровье и силе.

За время болезни Люси Петр познакомился с заводскими фарфористами, навещавшими больную. Люди, невнятные голоса которых он слышал прежде за перегородкой и образы которых он дорисовывал в воображении, вдруг ожили. Они рассказывали, шутили, спорили. И Петр, находясь среди них, входил в курс заводских и личных дел Люси. Он с удивлением вслушивался, как она говорила о вещах, о которых прежде никогда не говорила, да и не могла говорить. И он завидовал ее товарищам: с какой простотой и непринужденностью беседовали они с нею о делах – тех делах, которые связывали Люсю с товарищами и, казалось, отделяли ее от него. Он даже злился на этих новых товарищей, точно они виноваты были в его отчуждении от Люси.

Говорили между собой Люся и Петр по-прежнему мало: короткая просьба Люси, вопрос, сухой ответ – всё. Как часто хотелось Петру вырваться из плена холодной вежливости, ответить теплей и подробней, самому расспросить участливей! Но слова леденели и застревали во рту.

Днем, когда Петр бывал на работе, Люся часто думала о нем. В его взгляде, прежде, казалось, столь равнодушном, замечала она теперь внимание и любопытство. И она не могла понять: то ли Петр изменился, то ли она проглядела его нежность и теплоту, скрытые под покровом застенчивости? Да, Петр показал себя в беде заботливым другом, и отвечать на его заботу прежним холодом было бы несправедливо.

И тогда теплота робко проникла в чувства мужчины и женщины. Это была теплота ветреного февральского солнца: на краткий миг растопит оно зимний слежавшийся снег, чтоб затем резкими ударами ветра прибить его к земле, превратить в лед и еще ярче разжечь в человеке тоску о весне.

Днем, когда никого не было дома и глаза уставали от книжки и скучно было лежать в постели, Люся перебирала в памяти свою жизнь. Вновь чернела резная ограда церковки, вновь сверкал на солнце позолоченный крендель, вновь стояла смуглая девочка возле дверей с дощечкой: «Доктор Август Иванович Боргман». Далекое, невозвратимое детство! Она вспоминала сонливое свое девичество и комнатные бури домохозяйки, выбросившие ее, как ни странно, на новый берег.

Только всё, о чем она думала, неизменно приводило ее к серому пакету на полке. Она представляла себе белое овальное поле блюда и, в воображении бросая в него блеклые семена красок, уже видела взошедшую яркую роспись.

Но теперь одна лишь игра формой и цветом казалась художнице праздной забавой. К женскому дню Люсе хотелось сказать о женщине нечто очень важное, осознанное и понятое ею теперь. К женскому дню хотелось ей запечатлеть в фарфоре весь трудный путь женщины: рабство и угнетение, борьбу и победу.

Художница воображала: вот здесь, на одной стороне овала, она нарисует рабыню с мотыгой, с киркой и с младенцем, привязанным к спине; здесь она изобразит женщину, изнемогающую долгой ночью за пряжей; здесь – запрятанную под чадру или паранджу рабыню (в рисунке будут преобладать сумеречные тона). А здесь, на другой стороне овала, изобразит художница всадницу на коне, с винтовкой в руках; будут изображены и женщины-гончары, работающие у станков, девушка, сидящая за книгой, женщина, говорящая во весь голос с трибуны.

Так по белому овалу блюда пройдет жизнь женщины.

Лишь центр блюда остается неразрисованным. Что изобразит художница здесь?..

Каждое утро, просыпаясь, Люся пробовала шевелить больной ногой. Больно! Но однажды она с радостью ощутила, чго боль заметно уменьшилась. Она поднялась с кровати и, ковыляя, держась за мебель, добрела до окна. Она отогнула штору, выглянула на улицу. Еще была зима, снег еще лежал за окном, одежды людей были еще зимние, неуклюжие. Холод несся Люсе навстречу от стекол.

И тут, глядя в окно и наблюдая, как тают силы зимы, Люся вдруг вспомнила зеленое лето, высокий холм, изображенный ею когда-то в деревне Кашинской, на строительстве.

«Высокий холм! – усмехнулась она про себя. – Каолин, по-китайски».

«Только поднявшись на склоны высоких холмов, находили китайцы-гончары эту чудесную глину...» – откуда-то из глубины пришли ей вдруг на намять слова Волкова, услышанные ею в первый день знакомства.

И вслед за этим, словно от столкновения где-то таившихся в ней сил, возник, как разряд электричества, свет и звук. И она поняла, что изобразит она в центре блюда.

Высокий холм! Холм, на который с усилием поднимаются тракторы, водимые трактористами, будто танки па атакуемый форт!

Роспись должна жить, знала ока. Должна привлекать к себе людей. Должна указывать им путь.

И с этого дня Люсе уже не лежалось в постели, хотя не по годам строгий врач взывал к ее благоразумию. Весь день просиживала она за столом, закутав больную ногу шерстяным платком, работала. Краски ложились под тонкой кистью покорно и мягко. Она, как ребенок, срывалась с кресла и торопливо ковыляла к кровати, заслышав звонок с парадной: что если доктор?

Но не работать она уже не могла. Иной раз она даже ночью просыпалась, подходила к столу, зажигала лампу, бережно, точно кисейный полог над колыбелью, поднимала бумагу, прикрывавшую блюдо. Она склонялась над блюдом, долго смотрела на него и, наглядевшись, вновь заботливо прикрывала его, гасила свет.

Когда-то Люся не знала, что делается на другом берегу. Не думала, зачем, палимые солнцем, вползают на холм тракторы. И сердце ее не понимало чувств тех людей, кто упрямой рукой вел эти тракторы на вершину холма. Теперь ей казалось, что она в силах правдиво изобразить холм. И каолин, исполненный жизни, стал зацветать.

Холм был высокий, ярко-зеленый. Он круто уходил в сверкающую яркую голубизну неба. Всё на нем было полно горячей и неизведанной жизни. Он влек к себе неодолимо и указывал путь.

Когда врач узнал, что Люся хочет выйти из дому за красками, он накричал на нее:

– Вы, видно, хотите на всю жизнь остаться калекой! Есть у вас кому за вами ухаживать? Есть. Чего же вы прыгаете? Это ваш муж за вами ухаживает?

– Да... – ответила Люся, почему-то стыдясь сказать правду.

Пришлось дать врачу слово не выходить на улицу без его разрешения. Вот сна и сидит дома, как пленница. О ком может думать пленник, как не о тех, кого оставил он на свободе? К кому может стремиться, если не к ним?

– Каолин! Каолин! – напевала Люся неизвестно откуда пришедший мотив, нежный как колыбельная...

И Петр вслушивался в незнакомый мотив.

Иногда, когда Люся работала, Петр заглядывал ей через плечо. Он видел рабыню с мотыгой, киркой, с младенцем, привязанным к спине. Таких он сам немало повидал в Средней Азии. Он видел всадницу на коне, с винтовкой в руках. И таких он тоже немало встречал во время гражданской войны. Он видел, как проходит по кругу жизнь женщины, как расцветает высокий зеленый холм. Ему нравилось изображение на блюде.

«Художница! – удивлялся Петр. – Неужели это она, Люся?»

И он опять удивлялся ей, ибо такой не знал ее никогда: серьезной, вдумчивой, уравновешенной, ревностной к работе, столь дружной с товарищами. Неужели она? И он не мог понять, как проглядел в своей жене всё то, что воочию видел теперь. Он досадовал на себя и вместе радовался, что Люся изменилась с тех пор, как они разошлись.

Еще недавно Петр убеждал себя: это он сделал ее художницей, он. Теперь он спрашивал себя печально: только когда и какой ценой? И отвечал себе, как заученный урок, ибо всё теперь было ясно: после развода, ценой развода.

И он досадовал на себя за то, что проявил слабость в этой борьбе и что ушел от нее как дезертир...

Вскоре Люся могла уже свободно передвигаться по комнате, по квартире. И по мере того как Люся выздоравливала, помощь Петра становилась менее нужной. Петр чувствовал, что с каждым днем теряет свое случайное право входить в комнату Люси, задерживаться под тем или иным предлогом. Он поймал себя на том, что с тревогой ждет той минуты, когда они вновь разойдутся по своим комнатам и нельзя будет запросто заходить к Люсе и, заглядывая через плечо, следить, как расцветает на блюде роспись.

Минута эта пришла. Люся поблагодарила Петра за его заботы. Поблагодарила вежливо, даже тепло, но не сказала тех слов, какие хотел услышать Петр.

Перегородка опять разделила их жизни...

В начале марта Люся наконец стала выходить на улицу. Солнечный день, поголубевшее небо. Маленькими шажками ступает Люся по скользкому снегу. Она хочет шагать шире, смелее, быстрее. Нельзя. Поступь у нее еще робкая, неуверенная. Ко всему, надо быть осторожней. Она прижимает к груди серый овальный пакет, аккуратно перевязанный веревкой.

В мастерской все устремляются к Люсе:

– Боргман! Люсенька! Ну, как здоровье? Закончили блюдо? Вот молодчина!.. Что у нас? Работали вовсю к выставке. Уже всё сдано в комиссию. Одна только ты осталась. Смотри, непременно сегодня же отдай блюдо Волкову. Как ты похудела, Люсенька...

– А примет ли он? – волнуется Люся. – Не поздно еще? Да вот и сам он – Борис Александрович!

– Елена Августовна! – улыбается Волков, протягивая ей обе руки. – Ну, как? – Он смотрит на ноги Люси. – Прыгаете? – От волнения Люся не знает, что ответить. Он замечает пакет, делает понимающее лицо. – А ну, покажите-ка!

Люся развертывает пакет. Художники окружают ее и Волкова. Сердце Люси колотится. Пальцы у нее холодные, неловкие. Вот блюдо стоит на столе. Все тянутся к нему, разглядывают. У Люси такое чувство, будто разглядывают ее самоё. Ей стыдно. Волков стоит рядом с ней.

«Сейчас начнется...» – думает она, не поднимая глаз от росписи, и все недочеты, о которых она сама хорошо знает, но которые уже не в силах исправить, вдруг вновь предстают перед ней с болезненной отчетливостью.

– По-моему, хорошо, – как сквозь сон слышит она голос Волкова. Волков отрывается от росписи, оглядывает окружающих вопросительным взглядом, как бы ожидая подтверждения. – А вы всё ж таки гений, Елена Августовна, ей-богу, гений, – говорит Волков, пожимая ей руку, и Люсе кажется, что в голосе его звучит радость. – Сегодня же передам в комиссию. Я – «за».

Люся готова броситься Волкову на шею, целовать, целовать его тысячу раз.

Все вокруг улыбаются. Начинают вслух высказывать суждения, критикуют детали. К. Люсе подходит Мрозевский.

– Вот это уже не халтура, – говорит он, разводя руками.

Верочка бросает на него уничтожающий взгляд. Люся снисходительно машет рукой.

– Ур-ра! – кричит Верочка и, неожиданно хватая Люсю за талию, начинает кружиться по мастерской.

– Нога, нога... – молит Люся, но Верочка не унимается.

– Товарищи, граждане... – говорит Волков растерянно, поглядывая на дверь. – Вы с ума сошли, Вера! – говорит Волков строже.

– Перестань, Верочка! – говорит Татьяна.

Верочка останавливается.

– Не забывайте всё же, что вы в мастерской, а не на танцульках, – говорит Волков строго.

Голос у пего сердитый, брови сдвинуты. Все молча слушают руководителя художественной лаборатории. Но всё, о чем он сейчас говорит, звучит совершенно неубедительно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю