355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пантелеев » Том 4. Наша Маша. Из записных книжек » Текст книги (страница 32)
Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:29

Текст книги "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек"


Автор книги: Леонид Пантелеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

На остановке один из мальчиков не выдерживает, выходит из вагона и, пользуясь свободой, отсутствием милиционеров и дремотным состоянием кондукторши, устраивается на «колбасе». А проехав две станции и в полную меру насладившись прелестью этого острого ощущения, он возвращается в вагон – к своему приятелю, в скучное, неинтересное состояние платного пассажира.

. . . . .

Эпиграф:

«У этого поезда плакать не принято. Штраф».

Конст. Симонов

. . . . .

Фридриху Ницше, предтече Геббельса, были ненавистны «лавочники, христиане, коровы, женщины, англичане и прочие демократы».

. . . . .

Идешь к врачу. Сейчас он, этот старый петербургский немец, полезет тебе в горло и в нос. Идешь с отвращением, испытывая что-то вроде озноба. И вот попадаешь на лестницу этого старого василеостровского дома и забываешь о том, что тебе предстоит. У каждой двери старомодный звонок – с рычагом. Нажимаешь кнопку – не звенит. Тогда дергаешь эту милую железную штуку.

Попадаешь в квартиру. Какие низкие потолки. Какие славные пузатенькие кафельные печи. Синие (а не белые) двери. Высокий, худой, бритоголовый человек. Очень любезен, мил, хотя сообщает тебе вещи не очень приятные. И жена – милая седая дама.

Говорю:

– Как у вас славно.

– Еще бы! Нашему дому двести лет!

– Да что вы? – говорю. – Сейчас выйду и поклонюсь ему.

. . . . .

Интересно, как рождается, придумывается, подыскивается и постепенно обтесывается, уминается слово даже у одного и того же автора.

В декабре 1927 года А. В. Луначарский в корреспонденции из Женевы писал в «Правду»:

«„Общественный глаз“, представленный многочисленными фотографами и кинематографами…» и так далее.

В апреле 1929 года из Женевы же:

«Суетятся фотографы и кинолюди»…

Позже:

«Нас фотографировали, кинематографировали»…

. . . . .

Середина мая. Волшебный петербургский вечер.

Днем было жарко, 22° на солнце. Вечером поехал на Каменный остров. Автобус завез меня дальше, чем нужно было, – куда-то к Яхт-клубу, кажется. К Стрелке.

Все прекрасно, сказочно. Светло, сизая дымка, в окнах – луна и электрический свет, похожий на лунный. Особенное, только в Питере, над Невой, наблюдаемое великолепие, пышное нагромождение облаков – золото, сизая голубизна, пурпур, лебединый пух, маленькие черные обрывки туч… Все в мареве – дворцы, купола, трубы, колокольни, мосты… Только вода – в Неве, в каналах и в «канавках» – черная, лаково блестящая, отражающая в себе и луну, и свет фонарей, и редкие высокие звезды… В этом мареве белой петербургской ночи – неповторимо прекрасно все – даже рубища, даже руины, даже безобразные, облупленные окраинные дома-комоды постройки тридцатых годов.

А за городом – на Островах – много воды, свежая, робкая прозелень на деревьях. Необозримые просторы – кажется, что видишь покатость земли.

Стоит у причала пароход. В другое время и в другом месте – ничего особенного как будто. А тут и этот скромный грузовой пароходишко показался прекрасным. Белая ночь как-то особенно подчеркивает, сгущает, делает сочнее краски. Глянцевито-черная густая окраска бортов, ярко-красный вытянутый прямоугольник ниже ватерлинии. Изящная форма, изящная посадка его на водной глади.

Не пил, а чувствую себя до сих пор пьяным. Часов в одиннадцать пошел дождь. И под дождем хорошо. Темно, но и темень особенная, северная, ленинградская. Зрение обостряется, как у пьяного.

Еду обратно в город. В полупустом автобусе девушка читает газету. На мосту нас обгоняет трамвай. Зеленая искра. Зеленая вспышка на белом газетном листе. И это тоже радует.

. . . . .

Чехов в прекрасном письме к брату Александру:

«Дети-святы и чисты. Даже у разбойников и крокодилов они состоят в ангельском чине. Сами мы можем лезть в какую угодно яму, но их должны окутывать в атмосферу, приличную их чину»…

. . . . .

Там же:

«Лучше быть жертвой, чем палачом».

. . . . .

«Катя».

Кухарка у Пурышевых – олонецкая. Послана была в сад – позвать Аркапура к чаю.

– Александра Ивановна, нету их нигде. Уж я рычала, рычала – не отзываются.

. . . . .

Финляндский вокзал. По радио объявляют об отправлении очередной электрички. И вдруг – тем же голосом – из рупора:

– Эскимошницы, отойдите от вагонов!

. . . . .

В Ремарке есть что-то от Игоря Северянина * . Странно? Но возьмите хотя бы его любование винами, их марками и названиями. Смакование всего «шикарного». Что-то приказчицкое. Нет, хуже Северянина. Нет северянинского вкуса к слову, к музыке его.

Отель «Гелэ Биссон», ресторан «Гран Вефур», кальвадос, сыр из Палле Маджи…

– Бутылку Фрамбуаза!

– У вас есть Фендли?

– Есть Фендли из Вельпочелло.

…Эклеры с жареным миндалем, который они запивали молодым монтраше.

– Я хочу устриц. И бутылку легкого пуйи… и кусок пон л'Эвека…

И тут же такая пошлятина:

«Его кровь закипела подобно лаве в Этне».

Понемножку от Т. Манна, от Хемингуэя. Томас Манн для бедных. Хемингуэй для бедных. А критика ставит чуть ли не в один ряд с этими мастерами.

. . . . .

В пивной. Сорокалетний майор угощает приехавшего к нему из провинции гостя – родственника или товарища, армейского капитана. Говорит с важностью, наставительностью и попечительностью.

– Сегодня мы с тобой пойдем в кинотеатр, завтра сходим в госцирк или в госэрмитаж.

С шиком защелкивает металлический портсигар. Капитан быстро хмелеет. Вряд ли они попадут сегодня в госэрмитаж или даже в кинотеатр.

. . . . .

Та же пара через полчаса.

Капитан:

– Эх, коротка жизнь!..

Майор:

– Коротка – да. Но зачем тебе жизнь?

Капитан:

– У меня была цель – медведя сломить.

Майор:

– Медведя? Для себя?

Капитан:

– Нет!

Майор:

– Для общества? Пожалуйста…

. . . . .

Из рассказов тети Тэны.

Е. любила молодого человека из семьи Рассадниковых (уксусный завод на Таганке). Очень красивый, сорил деньгами, «модничал».

Он вскружил ей голову, но предложения не сделал. Она – бедна.

Любила его до последнего часа. Сама рассказывала:

– Лампадку жгла перед его карточкой.

Потом, год спустя, получила колоссальное наследство (Плевако, который вел процесс, взял 200000 рублей за ведение дела, а во время процесса одолжил своему клиенту 10000).

Рассадников кусал локти.

Е. вышла замуж за нажившегося на голоде волжского богача Струйкова. Очень некрасивый. На «сговор» (который устраивался в доме невесты) вышла в белом платье с черной отделкой. Это по нем траур.

В 1917 году Струйковы зарыли свое золото и бриллианты в конюшне своего саратовского дома. Вернулись в Саратов в 1922 году. Дом занят. Попросили поселить их хотя бы в конюшне. Сжалились, поселили. Всё выкопали.

. . . . .

Чехов – писатель черно-белый. Особенно бросается это в глаза после чтения бунинской прозы, прозы цветастой, живописной, где на одной странице столько красок, цветов, оттенков. У Чехова редко-редко встретишь цветовую характеристику, вообще упоминание цвета.

Вот рассказ «Черный монах». Даже описывая великолепный питомник цветов, автор говорит:

«Таких удивительных роз, лилий, камелий, таких тюльпанов всевозможных цветов, начиная с ярко-белого и кончая черным, как сажа… не случалось видеть…»

В том же рассказе встречаются краски, но – какие? Как подцветка в старинных кинематографических «видовых».

Луна, бухта…

«Это было нежное и мягкое сочетание синего с зеленым; местами иода походила цветом на синий купорос, а местами казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту».

Ниже:

«Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирюзовых и огненных глаз» (огненных, а не красных).

И если встретится вдруг в рассказе Чехова красный или другой цвет, то он режет глаза, запоминается, дерзко и грубо выделяется на черно-белом фоне, – как алый флаг в «Броненосце Потемкине» (смотри, например, повесть «Три года». Светский лев и стареющий фат Панауров, его оранжевые перчатки и черный цилиндр на фоне уездного города. У другого автора эти оранжевые перчатки так не прозвучали бы).

. . . . .

На Волковом кладбище видел склеп купцов Булычовых.

. . . . .

В Петергофе на Царицыном острове (между вокзалом и Верхним садом) растет дуб, на котором до войны висела (не знаю, сохранилась ли) бронзовая дощечка:

Вложенный желудь снят с дуба,

осеняющего могилу незабвенного

Вашингтона, и поднесен в знак

величайшего уважения Его Величеству

императору Всероссийскому.

Американцы

. . . . .

Желудь был посажен Николаем Первым в 1842 году. После смерти Николая вокруг разросшегося дуба устанавливалась ежегодно летом золоченая корзинка с незабудками.

Знал ли об этом Герцен?

. . . . .

У девушки-официантки присловье: «мне дурно». Увидела знакомую:

– Зина, мне дурно, как ты сюда попала?

. . . . .

Биографическая справка в подстрочном примечании о графе Бурхарде Христофоре Минихе:

«В 1742 был сослан в Пелым, в 1761 возвращен оттуда. Умер 16 октября 1766 года». Эпически спокойно и бесстрастно.

. . . . .

«Катя».

Веселый приказчик у Осьминкиных. На вопрос покупателя:

– А что у вас ситный – на масле?

– Как же-с, как же-с, на невском масле.

. . . . .

…Может быть, это была просто награда за хорошую, прилежную работу. Весь день, с девяти до половины шестого, я сидел за столом, а к вечеру вышел пройтись. Было начало июля. Что-то дымное и чуть-чуть грустное в этом северном обманчивом закате…

Мускулы ныли. В голове звенело.

Зашел в Летний сад. И вот – чудо. Пруд. Лебедь плывет, а рядом бежит серебряный луч. Откуда он? А вот, оказывается, откуда: берегом, обнявшись, идут влюбленные, у нее в руке сумочка, а на сумочке серебряная пряжка или замочек, в который сильно и прямо бьет предзакатное солнце.

Это было первое чудо. Ему еще можно было дать объяснение. А там пошли чудеса чистой воды.

У памятника Суворову сел в трамвай. Стою на площадке. Трамвай поехал, поет, и у меня внутри все поет. И все, все, что я вижу, радует.

Вот чайка над водой. Чудо!

Вот молодой точильщик поставил ногу на ступеньку подъезда и завязывает тесемочки на кальсонах.

Может быть, это смешно (и наверно смешно!), но и это кажется мне чудом и вызывает восторг. И сейчас, когда вспоминаю эти тесемочки, – тот же восторг…

. . . . .

В Городской думе – в очереди за железнодорожными билетами:

– Вы не знаете, телефон-автомат здесь есть?

– Да. Есть. На лестнице.

Матрос с деревянным сундучком:

– Точно. Есть. Там, на трапе, на второй площадке.

. . . . .

В чайную у Кузнечного рынка пришли два паренька, ремесленники или молодые рабочие. Обдумали по меню обед, хотят взять пива или водки. Молодая еще официантка улыбнулась им и говорит:

– Возьмите, ребятки, лучше бутылку лимонада.

Парни переглянулись.

– Ну, ладно.

. . . . .

У П. работает «приходящей» некая Ирина Михайловна, пожилая, невысокая, полная, с чуть подкрашенным лицом и с глуповатыми глазами тетенька. Чай она пьет с «господами», а сама, оказывается, из бывших: муж ее был «художником-архитектором» и почему-то служил в Государственном банке, а по совместительству еще и в страховом обществе «Саламандра». Мне сказали, что на днях Ирина Михайловна видела во сне – Николая Второго. За чаем я просил ее рассказать.

– Ах, да, – сказала она, кокетливо смущаясь, – представьте, вижу – входит ко мне государь. А я эти дни очень больная была. Температура, голова очень болела. Думала, что совсем уж конец… А он входит и говорит: «Вы, говорят, больны чем-то?» А сам – в мундире, с бородой, ну, одним словом, как его раньше на портретах изображали… Я ему говорю: «Садитесь…»

– Простите, а как же вы его величали, Ирина Михайловна?

– Да никак. Просто: садитесь, говорю.

Он на оттоманку сел и вынимает из обоих карманов пузыречки с лекарством.

Потом уж я не помню. Проснулась, и как рукой сняло. Выздоровела…

– А какое же лекарство вам государь дал?

– А лекарство, главное дело, было гомеопатическое. Как сейчас вижу – крупиночки такие, шарики белые. Он мне сказал, сколько раз их принимать надо, только я не запомнила. Но – помогло. Все как рукой сняло.

. . . . .

В Москве на Садово-Кудринской, неподалеку от болгарского посольства («Блгарска легация» – написано там на медной дощечке у подъезда) живет маленький, но очень умненький мальчик. Однажды он, возбужденный, возвращается с прогулки, бежит к матери:

– Мама, мама, ты знаешь, я болгарского посла видел!..

– Где?

– У посольства. Во дворе.

– А почему ты думаешь, что это посол?

– А он как генерал. Весь в золоте и даже на шапке золото.

– А что он делал?

– Он ковер трусил.

. . . . .

Как небось страшно для современного молодого читателя звучит у Чехова:

«Дедушка ел ужасно много… и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину»…

. . . . .

К нам, в редакцию «Дружных ребят», пришло письмо из провинции. Читатели, два мальчика, спрашивают, правда ли, что тем, кто соберет и пошлет в Москву тысячу спичечных этикеток, – вышлют в обмен мотороллер или щенка-боксера? И я вспомнил собственное далекое детство, когда какая-то бонна внушила нам с Васей, что если собрать сто почтовых марок и послать их в Китай – оттуда пришлют фарфоровый чайный сервиз или живого китайчонка. Помню, как просиживали мы над плюшевыми альбомами, с трудом отклеивая марки с папиных и маминых старых открыток. И вспомнил еще почему-то китайчонка-жонглера, забредшего к нам на кухню. Мелькание синеватых ножей под потолком. Серая холодная котлета в грязных пальцах.

Рассказ «Живой китайчонок, или Сто почтовых марок».

. . . . .

Старуха гостья уходит раньше других, идет пешком из Замоскворечья в Сокольники. Объясняет:

– Мне просто необходимо движение. А то ведь я – аннулируюсь.

. . . . .

На Зацепском рынке. Дама с умывальным кувшином:

– Кому маринованные огурчики?! Оригинальные огурчики – с хренком, с чесночком…

. . . . .

Человек продает велосипед – английский «Ролс».

Кто-то скептически:

– На нем до угла доедешь и – стоп.

Продавец:

– Мне кажется, у человека глаза есть, и голова есть, и ноги есть. Можно сесть и…

– А у тебя язык есть.

– Да. И язык есть, и велосипед, слава богу, есть. И есть жена и двое детей…

Глупо, но почему-то смешно.

. . . . .

Он же. Расхваливая машину:

– Посмотри покрышки! Наша, советская резина и то пять лет ходит. А это – «континенталь».

Кто-то:

– Зачем же ты опошляешь советское?

Продавец (слегка испуганно):

– Почему опошляю? Я не опошляю (и начинает доказывать «на примере», что костюм, который он носит, сшитый из советского бостона, все-таки хуже английского).

Оппонент (мрачно, не слушая):

– А ты не опошляй.

. . . . .

Восьмого августа, пасмурным утром сидел у открытого окна, работал. Подошел со своим плоским серым ящиком стекольщик, молодой горбоносый мужик, не заглядывая в комнату, постучал осторожно по стеклу, сказал:

– Эй, хозяева, сентябрь подходит.

И стало грустно от одних слов этих.

. . . . .

Два мальчика лет по восьми сидят на крылечке в московском переулке, разглядывают новые задачники.

– Смотри, как складно, – говорит один. – Двойка. Тройка. И пятерка.

И зачастили:

Двойка, тройка и пятерка.

Двойка, тройка и пятерка.

Двойка, тройка и пятерка…

. . . . .

Сентябрь. Переделкино. «Дом творчества».

Очень красивый, очень молодой и очень интеллигентный человек на костылях (ниже колена нет левой ноги, потерял на фронте). Весь день лихорадочно возбужден, много и приподнято говорит, но за всем этим чувствуется большой душевный надрыв.

Уезжает из Дома какая-то молодая польская писательница или журналистка. В послеобеденный час долго и шумно прощается со всеми в круглой столовой-ротонде. Особенно долго и особенно горячо жмет и трясет руку молодому инвалиду (очень изящно, картинно стоящему перед ней на своих грубых солдатских костылях).

– Я желять вам самого хорошего. И не бывать такой грюстный.

– Да что вы!

– Да, да.

– Я – грустен? Что вы! Полноте. Я… я весел, как… арлекин.

– Нет, нет.

– Уверяю вас. Я верю, что еще будут летать в небесах ангелы и что небо будет в алмазах.

– Ну, не в алмазах, так хотя бы в приличных звездах, – замечает кто-то будничный, в сером макинтоше и в галошах.

Погода стоит пасмурная, дождливая, в саду пахнет грибами, небо в одной сплошной серой туче.

. . . . .

Там же.

Молодая красивая лохматая, вечно заспанная и вечно зевающая женщина. Говорит мало, но на каждом шагу:

– Анег-дот!..

. . . . .

Девочка Вика (Виктория) девяти с половиной лет. Кормили мы с нею после обеда приблудных собак, которых так много здесь, возле Дома творчества.

Вика:

– Говорят: культура! культура! Надо раньше, чтобы нищих не было… и чтобы собаки голодными не бегали.

Насчет нищих это, конечно, с чужих слов, а о собаках – сама.

. . . . .

В Федосьинской сельской школе. Мальчик по моей просьбе рассказывает сказку:

– У одного старика был ковер. А ковер этот мог летать, как все равно самолет. Он так потому и назывался: «ковер-самолет».

. . . . .

Переделкино. Чудесный осенний день. Пруд и берега его, плотина, ветлы над ней, старый парк и деревня на противоположном берегу – все это и всегда хорошо, а сегодня – особенно. Тишина. Зеркало воды, и в нем – все это великолепие.

Стою, любуюсь. Шел через мост над плотиной немолодой демобилизованный, в обмотках, в стеганых ватных штанах, в замызганной пилоточке. Остановился в пяти шагах от меня, под серебряной ветлой и – в совершенном восторге, обращаясь, наверно, ко мне, но не глядя на меня:

– А? Смотри!.. Был бы я настоящий человек, не пьяница такой, – нарисовать бы такую картинку.

Вздохнул, покачал головой:

– Да-а!..

И пошел не оглядываясь.

. . . . .

Видел двух собак – черную и светло-рыжую, которые прилежно охотились – за мышами, что ли. Рыли передними лапами ямы, зарывались мордами в землю, нюхали и продолжали лихорадочно копить.

Я подошел ближе. Свистнул. Черная зарычала, подбежала ко мне, стала лениво лаять. Я цыкнул на нее. Она залаяла громче, несколько раз оглянувшись в сторону подруги и как бы зовя ее на помощь. Но та была увлечена охотой, отмахнулась хвостом и даже, как мне показалось, тявкнула:

– А ну его!..

Черная несколько раз гавкнула, исполнила свой собачий долг и побежала обратно по (черному с желтизной) жнивью.

. . . . .

Стригся и брился в быковской парикмахерской. Вышел оттуда и не понимаю: почему так тоскливо, так тягостно на сердце. О чем говорили с парикмахером? Ах, да. Он рассказывал о своих военных делах. Как ему повезло. У командира батальона прикомандированный к нему парикмахер «стала пухнуть» («Вы понимаете? Да?»). Ну и он спешно откомандировал ее в другой батальон. И вот эта «пухнущая», давно уже разродившаяся и уже давно отстрадавшая женщина (я даже имени ее не знаю) прибавила горечи к моему и без того горькому дню.

А еще что? Ах, да. Спросил:

– Где же тот старик еврей, который работал здесь прошлым летом?

– Ах, Ефим Исаич! А он умер. Поехал к себе на родину, на Украину, и – в дороге умер.

– Он ведь, кажется, и жил здесь – на чердаке?

– Да, летом жил. У него там и кроватка осталась – хорошая, железная. И тюфячок.

И вот опять – кроватка и тюфячок, стоящие на чердаке этого деревянного дома в Быковке, долго не выходят у меня из памяти.

И по-настоящему больно.

Меня давно уже спрашивают: почему вы такой молодой и седой? Потому и седой, что…

А что за этим «что»? Добрый? Добрый ли? Не знаю, не уверен. Но где-то во мне сидит очень чувствительная мембрана.

. . . . .

Ивы (ветлы) над плотиной у пруда. Сперва они были зеленые, потом серебристо-серые, потом покраснели, а сейчас опять в серебре (снег и иней).

. . . . .

Бунин в стихотворении (прекрасном стихотворении) «Художник», посвященном Чехову:

 
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его, как сизы
На жарком солнце траурные ризы,
Как желт огонь, как бел на синем дым…
 

Это – неправда, неверно, неточно. Чехов так думать не мог, уже по одному тому, что он черно-белый, как кинематограф. Это Бунин живописен и красочен, это его палитра и его поэтика.

. . . . .

Уже четыре месяца ношу в бумажнике вырезку из «Ленинградской правды». Любуюсь и не могу налюбоваться, радуюсь и не могу нарадоваться маленькой заметке, напечатанной под рубрикой «Происшествия»:

Чемоданы в подъезде

Младший сержант милиции Н. В. Трифонов в подъезде дома № 8 по Садовой улице обнаружил два неизвестно кем оставленных чемодана.

Подождав некоторое время, сержант вынужден был отправить вещи в отделение милиции до обнаружения владельцев, а сам, находясь на посту, наблюдал за подъездом.

Только к вечеру он увидел у дома двух подростков. В руках у них были покупки, они с растерянными лицами тревожно смотрели по сторонам.

Владельцы чемоданов, приехавшие в ремесленное училище из Кировской области Аркадий Пожарицкий и Владимир Беспалов, решили посмотреть город. Они оставили свои вещи в подъезде и ушли гулять.

Явившись к дому, ребята и не знали, сколько тревоги они причинили постовому милиционеру.

Не знали эти милые, чистые деревенские мальчики из далекой Кировской области, сколько радости доставили они – уверен в этом – многим, читавшим газету.

А напиши об этом рассказ – получится или слащаво или смешно.

. . . . .

Замоскворечье. Надпись на заборе:

СПАРТАК ПРИПУХ

. . . . .

Последняя хохма Светлова:

 
Жили-были дед да баба
На девятом этаже.
Так как лифт работал слабо,
Оба умерли уже.
 

. . . . .

Стою в очереди в булочной Филиппова на улице Горького.

– А зачем же вы, раб божий, курите?

Вздрогнул, обернулся. Молодой человек, бледный, с усиками, в кожаной тужурке. Робко улыбается.

– А вам, – я говорю, – откуда известно, что я курю?

– Я видел… на улице.

Убеждает бросить курить.

– Не выйдет, дорогой. Пороха не хватит. Пробовал.

– Надо просить помощи.

. . . . .

Саша Черный. Какая метаморфоза произошла с ним в эмиграции! На родине он, захлебываясь желчью, издевался даже над тем, что и в малой степени не заслуживало иронии.

А вот его стихи «В Булонском лесу»:

 
…Жестянка мокрой жести
Сверкнула под кустом.
 

То есть консервная банка, следы мещанского пикника. Сколько яда было бы пролито на эту ржавую банку из-под килек, если бы стихи назывались «В Екатерингофе» или «На Островах» и если бы помечены они были не 1930-м, а 1908-м, скажем, годом!

А тут:

 
Ну, что ж, тут были люди,
А людям надо есть
В зеленом этом чуде
Пускай цветет и жесть…
 

. . . . .

Хорошенькая восьмилетняя девочка говорит захлебываясь, пуская пузыри.

. . . . .

В интеллигентной семье дети положили в карман пальто нелюбимого, надоевшего им гостя записку:

«Незваный гость хуже татарина».

Он не перестал ходить. Может быть, не знал, в каком доме опущена записка.

. . . . .

Сознательные девочки написали мелом на дверях квартиры подруги:

«Ни открывайти Нине у ние восем двоек».

. . . . .

Стиль дома Смирновых-Халтуриных. Веру Васильевну Ваня называет «мадам». Она его – «Халтурин» («Халтурин, не пора ли обедать?»). Вова называет отца – «отцом», да еще на древнерусский лад.

«Отче, вы пойдете на французскую выставку?»

«Отче, вы не брали моего Вальтера Скотта?»

. . . . .

Иринка Карасева, московская жительница трех лет от роду, из служащих, свободная от каких-либо церковных или провинциальных, диалектных влияний, говорит вместо «руки» и «ноги»:

– Руци и нози.

Свидетельствую. Сам слышал.

. . . . .

Маленькая девочка мечтает, когда вырастет, сделаться продавщицей соленых огурцов. Именно почему-то соленых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю