355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пантелеев » Том 4. Наша Маша. Из записных книжек » Текст книги (страница 30)
Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:29

Текст книги "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек"


Автор книги: Леонид Пантелеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

– Разорвать бы их на куски! Подумать, что эти гады мазали нашим деточкам губы ядом…

В общем же симпатий никаких, разумеется, не было, но и тот гнев, который люди принесли сюда, исчез куда-то, испарился, когда мимо потекло это несчастное, голодное, измученное, истерзанное быдло.

Слышал и такое:

– Тоже рабочие люди!..

– Не всякий своей охотой пошел.

– Ой, поглядите-ка, старый какой!

Кое-что трогает. Один из пленных – черный белоглазый, курчавый – жадно курит «под губки», то есть крохотный, обжигающий губы окурок. Толкает впереди идущего, передает ему. Тот жадно затягивается и передает следующему.

Или – в последнем ряду идут больные.

– Глядите, глядите, друг дружку под руки ведут.

Вдруг – дикий плач. В толпе мечется семи-восьмилетняя девочка.

– Что с тобой? Задавили? Маму потеряла?

– Боюсь! Ой, боюсь! Ой, немцев боюсь!..

А она их и не видит, бедная. Только слышит мерный топот их ног.

Прошло мимо нас несколько тысяч (тысяч десять – пятнадцать, я думаю) фрицев. Ни одной, даже самой робкой улыбки на их лицах. И на толпу почти не смотрят. Особенно эсэсовцы. Эти (с какими-то отметными значками на груди) глядят и в самом деле зверями. А остальные – люди как люди. Есть и совсем мальчики, есть и старики. В очках. Интеллигентных лиц мало. Офицера не сразу отличишь от рядового. Почти все мрачны, испуганы, ждут или ждали, по-видимому, эксцессов. Но таковых, кажется, не было. И меня это по-настоящему радует.

Большинство групп (или отрядов) проследовало по Смоленскому бульвару к Калужскому шоссе. А последняя – свернула к Киевскому вокзалу. Каждую группу кроме конвоя сопровождают два немца (какие-нибудь старосты?). Перед каждой колонной вместе с русским офицером идет девушка в штатском, переводчица. В арьергарде – советские санитарки с красными крестами на сумках. Пленных «проконвоировали». Но толпы на бульварах и на прилегающих улицах еще долго не расходились. Много разговоров о том, для чего их вели через Москву.

– Им начальство-то что говорило? Что Москвы давно нет, что «Москва – капут». Вот им и показали, капут или не капут.

Эту наивную версию я слышал в течение всего дня.

Слышал такой разговор. Лейтенанта милиции окружила компания «калек», инвалидов Отечественной войны.

– В общем, несчастный народ, – говорит лейтенант. – Многие небось с первого дня войны на фронте.

– Ясно! Тоже досталось.

– Точно. Ох-хо-хо!!. Война проклятая. (И мать-перемать.)

Записываю все это наспех, очень небрежно. Недосуг. Но день этот оставил память светлую. Что-то очень хорошее, о чем я, впрочем, и раньше знал, но о чем забываешь, увидел я в характере русского человека.

. . . . .

Вечером навестил больную Олю С. Там было еще несколько девушек и одна пожилая учительница. Кто-то сказал, что один «эксцесс» все-таки сегодня был. На Крымском мосту несколько мальчишек забрались на ферму и обстреляли фрицев из рогаток.

Девушки засмеялись, а старая учительница сказала:

– Ничего смешного не вижу! Мне стыдно. Этих ребят плохо воспитали. Им не внушили, что такое благородство, не объяснили, что лежачего не бьют.

. . . . .

Поет по классу рояля.

. . . . .

Маленький мальчик:

– Папа, подари мне такой вот кинжальчик.

– А что ты с ним делать будешь?

– Ну, что… Мальчишков тыкать.

. . . . .

Довольно благообразного парня лет 16–17 сняли с трамвайной «колбасы», ведут в милицию. Кепка его – в руках милиционера.

– Вы кепку не ломайте! Учтите это, – не ломайте!

. . . . .

Пилит мужа. Тот сидит с ногами на стуле, покорно кивает головой и бубнит:

– Да, да, я – гадкий. Я гадкий, Иринушка. Я знаю – я гадкий.

Шестилетний Алеха слушал-слушал эту самоуничижительную похвальбу отца, не выдержал и крикнул из своего угла:

– А я – гадее!

. . . . .

Вечером на пустынной Пятницкой улице господин в коверкотовом пальто – спутнице:

– Посмотри, какая луна шикарная.

. . . . .

– А, черт слепоносый!

. . . . .

Редактор детского журнала на собрании сотрудников говорил, что журнал должен постоянно напоминать детям о жертвах, понесенных их отцами и дедами:

– Наши читатели, товарищи, ни на минуту не должны забывать, что они ходят по костям и черепам.

1945

Эпиграф:

«Все было ужасно, но никто не ужасался».

Викт. Гюго, «93-й год»

. . . . .

У Павелецкого вокзала небольшой ларек, павильончик. На нем вывеска:

«ЭЛЕКТРИФИКАЦИЯ САМОВАРОВ».

. . . . .

Хлестаков-журналист редактору:

– Я тебя могу забросать Героями Советского Союза!..

То есть у него материала – во!

. . . . .

Еще недавно, три года назад, он был совсем как огурчик. Ходил гоголем, выпятив грудь, поблескивая чем-то золотым – не то зубом, не то кольцом. А ныне – согнулся, сгорбился… Где его зубы? Где его блеск? Где его модный костюм – не то голубой, не то бежевый? Ничего не осталось от прежнего Л. – только разве что голос – важный, барственный, ленивый и снисходительный, да и в нем, пожалуй, куда меньше лени, чем самой простой усталости.

А ведь не воевал, не был в Ленинграде. Все три года проживает в Ташкенте.

. . . . .

Третий месяц живу в Замоскворечье, в Славущенском переулке, в одноэтажном каменном флигеле, переделанном еще в годы нэпа из конюшни. В двух небольших квартирках этой бывшей конюшни живут одни москвичи. Соседки мои – мать и две дочери – музыкантши. К матери ходят ученицы, берут уроки пения. Дочки – одна играет на скрипке, другая – на виолончели. С утра до ночи арпеджио, сольфеджио, пилят, скрипят, рычат и взвизгивают. Но я терплю. Очень уж хороша и у них и у всех окружающих московская речь. А по соседству, в пяти минутах ходьбы – Зацепский рынок. Тоже одно удовольствие бродить и слушать.

. . . . .

Екатерина Владимировна, учительница пения, кончившая консерваторию, о моей печке:

– Эта голландка, я вам скажу, прожорлива. По-настоящему если топить, на нее беремя два в день надо.

. . . . .

Старик продает на рынке бритву:

– Тупая?!! Ты посмотри! Ее ничеухтеньки точить не надо.

. . . . .

– Очень борзо вы ходите, Алексей Иванович.

. . . . .

Зацепский рынок:

– А ну, закуривай! Крепкие ароматные сигары! Один курит, трое с ног падают.

. . . . .

Слепой на рынке – с толстенной засаленной книгой на коленях. Водит по ней пальцами, как по гуслям.

– Гадаем служащим, рабочим и всем между прочим!

. . . . .

Объявление на стене:

«Одинокий на полтора месяца снимет КВАРТИРУ или ХОРОШИЙ УГОЛ. Оплата по соглашению. Плохих не предлагать».

. . . . .

Мороженщица:

– А вот кому! Есть сочное, дальневосточное!..

Бессмыслица? Заумь? А ведь звучит. И потому – годится, привлекает внимание. Совсем как у Маршака:

Апельсинное,

Керосинное

. . . . .

Пьяный в метро поет:

 
Я любила лейтенанта,
А потом политрука
А потом все выше, выше,
И дошла до пастуха
 

. . . . .

Веселый кочегар и мастер на все руки – Андрей Евграфович. Маленький, плотный, с роскошными буденновскими усами. Летом по воскресеньям ходит без пиджака, в подтяжках и при галстуке. Слегка выпивает, конечно. Кумир всех жильцов (главным образом жиличек, соседок). Чинит матрасы, вставляет стекла, замазывает на зиму оконные рамы, пилит и колет дрова…

. . . . .

На Зацепе.

– А вот кому – бывший костюм бывшего сукна бывшей Прохоровской мануфактуры!..

. . . . .

Там же. Мужик осматривает валенки.

– Валеночки законные.

. . . . .

Девушке снилось, что ей пришивают усы (шилом протыкают щеки).

. . . . .

Андрей Евграфович вставляет стекло в квартире Образцовых. Екатерина Владимировна, с которой они большие друзья, стоит рядом. Разговор «о политике». Апрель 1945 года. Идут бои за Берлин.

Он. Теперь их окружили. Теперь им выхода нет.

Она. Под землей-то, наверно, есть у них ход.

Он (небрежно и уверенно). Это-то есть…

. . . . .

«Солдатские слезы – страшная вещь».

В. Гюго

. . . . .

Аполлон Григорьев * писал, что, кто бывал и живал в Москве, но не знает таких ее частей, как Таганка и Замоскворечье, – тот по существу не знает Москвы… «Как в старом Риме Трастевере, может быть не без оснований, хвалится тем, что в нем сохранились старые римские типы, так Замоскворечье и Таганка могут похвалиться этим же преимуществом перед другими частями города-села, чудовищно-фантастического и вместе великолепно разросшегося и разметавшегося растения, называемого Москвою».

А ведь и сегодня, почти сто лет спустя, слова эти не потеряли силы. И в наши дни цветет это еще больше разросшееся и разметавшееся растение. И сегодня Таганка и Замоскворечье – больше чем другие районы Москвы – хранят ее старину, ее быт, язык, характеры и обычаи. В Питере после войны и блокады ничего подобного уже не будет. Ни Охты, ни Коломны, ни Песков, ни Гавани.

. . . . .

Там же, у Григорьева. В Замоскворечье «улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались. Вы, пожалуй, в них заблудитесь, но хорошо заблудитесь».

Как это дивно сказано. До чего же я люблю хорошо заблудиться в Москве.

. . . . .

В метро. Аккуратненькая старушка сидит и держит билет двумя руками.

. . . . .

А что же вы не закусываете?

– Истинные таланты не закусывают, как верно заметил Николай Семенович Лесков.

. . . . .

Продавал что-то на рынке. Покупательница – деревенская женщина, – отсчитав деньги, задержала последнюю пятирублевку и говорит:

– Пятерочкой почти, а? Как раз на поезд, на билет.

Хоть я и так задешево продал ей, а не мог не уважить, не почтить ее за это хорошее русское слово.

. . . . .

Часто вспоминаю московских просвирен и Альфиери на флорентийских рынках. С наслаждением часами толкаюсь по Зацепе, жадно слушаю. Почему именно здесь так чисто звучит московская речь, так густо насыщена она перцем, юмором, старыми и новыми прибаутками?!.

. . . . .

– Кто печенье жалает?!.

. . . . .

Ребячья клятва сорок пятого года:

– Честное под салютом!..

. . . . .

Продавцы мороженого у Павелецкого вокзала (их там, как и повсюду в Москве, целые тучи):

– Пара пять, пара пять, пара пять…

– А вот сливочное кому!

– Щиколадное кому! На чистом сахаре…

– Горяченького кому?

. . . . .

Кс. Мих. Жихарева:

– Не живу, а будто по сырым яйцам хожу.

На нервах.

. . . . .

Учитель черчения Трафарет Лекалович Линейкин.

. . . . .

Учительницы:

Кенгуру (фамилия Кнуру).

Швабра.

Евглена Зеленая.

. . . . .

Мальчик просит тетку дать почитать ему интересную книгу:

– Тетя Галя, ну дай. Хоть на два дня! Я даже – честное слово руками не дотронусь, буду страницы пинцетиком переворачивать.

. . . . .

Что лучше – знать или не знать? Вот идешь сказочным зимним подмосковным лесом. Слева стучит дятел, справа пищит и трещит какая-то незнакомая и потому очаровательно-таинственная птица. Знать, конечно, хорошо. Но ведь в детстве ничего не знаешь, все открываешь. И отчасти поэтому так прекрасен в эти годы мир.

. . . . .

У Толстого мужики говорят, как у Бунина:

– На бочкю сидит.

Соседи по губерниям.

. . . . .

У студентки гайморит. Ей сделали рентгентовский снимок. На снимке – череп с дырками глаз и оскалом зубов.

Приятель попросил подарить ему карточку. Она, как всегда, цинично-остроумна:

– Вот, пожалуйста, – могу предложить. Гарантия за сходство с оригиналом на тысячу лет.

. . . . .

В Москве в «Форели» у Белорусского вокзала. Инвалид ссорится с кем-то.

– Уйди! Как солдату говорю: уйди! А то я твоей головой все стаканы перебью, не пожалею.

Официантка или уборщица, проходя мимо:

– Пей, дорогой, пей, не нервничай, береги свое здоровье.

. . . . .

На Зацепе. Пьяный торгует мандаринами.

– Откуда мандарины?

– Из Сочи привезены.

– Ну да!

– На рукаве повеситься – из Сочи. Я – человек гуманный, но в данном случае врать не буду.

. . . . .

Фамилия:

Северианов.

. . . . .

«Катя».

– Я же не пролетарий.

– Ты, Леничка, скорее всего люмпен.

– Какой люмпен?

. . . . .

«Зощенкизм» у Пушкина:

 
Я каждый день, восстав от сна,
Благодарю сердечно бога
За то, что в наши времена
Волшебников не так уж много.
 

. . . . .

Армянские фамилии:

Каяян и Айяян.

Грузин Попуридзе.

. . . . .

Страшный сон:

– Будто Вера Петровна взяла мой табель и все пятерки и четверки исправляет на тройки.

. . . . .

Эпиграф к «Кате» (глава «Октябрь 1917»):

«Был класс, да съездился».

В. Шульгин *

. . . . .

В некрасовские времена журналы еще не редактировали, а редижировали (смотри Панаеву).

. . . . .

Васька де Гама.

. . . . .

Завроно, бывшая учительница из поповен:

Филомофицкая.

. . . . .

Зацепский рынок.

Смуглый, похожий на Утесова, человек ходит, наигрывая на банджо, и продает отпечатанные на машинке (по 5 рублей штука) тексты песен.

– Кто любит песню – два века проживет.

Баба-торговка:

– Ничего, я и без твоих песен проживу.

– Ну, что ж. Живите. Пожалуйста. Я вам не завидую.

. . . . .

Зацепа.

Высокий иконописный старик, слабый уже и высохший, но без единой сединки, торгует иконами, молитвенниками, медными крестиками.

Иногда, если покупатель задумывается, отдает крест бесплатно.

– Носи только.

Удивительно приятно смотреть, как он ест хлеб. На коленях расстелил платок, под кусок подставляет ладонь, крошки тщательно подбирает.

. . . . .

Там же.

Мрачный молодой человек с седым ежиком и с багрово загорелым обветренным лицом – владелец необыкновенного «тир-автомата». Это – целое сооружение из каких-то колес, кнопок, рычагов… Красное с никелем. Пистолет на стенке. Самодвижущаяся мишень. После удачного выстрела на голову счастливцу льется цветочный одеколон.

Насупленный хозяин восседает в кожаном седле – не то джигит, не то комбайнер. Зазывает публику зловещим голосом, с трудом пересиливая свою неразговорчивость, тоску, нелюдимость:

– Эй, пацаны! А ну, идите стрелять. А ну, подходи. Ну, что же вы?

Его боятся.

Представил, как он ночами изобретал, чертил, конструировал, обдумывал свой «бизнес».

И вот:

– Ну, что же вы?!!

Все есть. Не хватает таланта.

. . . . .

Там же и в тот же день. Кто-то принес продавать – фрак или визитку. Толпа окружила, смеется.

– Ну, на это покупателя не найдешь.

– Это какому-нибудь бывшему барину.

– Ага! Или – детскому писателю.

– Во-во! Именно. Детскому писателю!

Похоже, что выдумал. Нет, не выдумал. Именно так было сказано: детскому писателю. Я даже попятился и, может быть, покраснел, когда услышал эти добрые слова.

Какого детского писателя я могу представить в этом фраке? Только, пожалуй, одного: Даниила Ивановича Хармса.

. . . . .

Характерное для стариков и вообще для пожилых любование стариной, прошлым и восхваление его. У Бунина в «Худой траве» старуха говорит:

– Раньше и тучки не те были, всё зайчики да кусточки, а теперь облако грубое пошло…

Другая старуха, которую я хорошо знал, из бывших, уверяла, что нынче холода летом пошли потому, что «большевики полюс открыли».

. . . . .

На Зацепе.

– У кого четвертинка закупыренная есть?

То есть запечатанная, а не разливная.

. . . . .

Пятилетнюю девочку привели в большой магазин. Толкотня, очереди, шум, брань, особый дамский ажиотаж. Девочка постояла, постояла, не выдержала и взмолилась:

– Уведите меня из этого ада!

. . . . .

– Хорошо засыпать, зная, что на свете живет хоть один по-настоящему счастливый человек.

. . . . .

«Катя».

Он ходил в старинной большой люфовой фуражке, уже сильно потемневшей от времени.

. . . . .

Кто-то хорошо назвал передвижнические картины «либеральными фельетонами».

. . . . .

– Ах ты, нахалка-полтавка!

. . . . .

Варвара Константиновна Ж. – преинтересное создание, изобразить ее дело нелегкое. Она украинка (из Харькова или из-под Харькова). Художница. Училась музыке. Поет. В молодости была, вероятно, красива. Да и сейчас, когда молодость уже за спиной, находятся ценители и поклонники ее красот. Нынешний муж ее Михаил Семенович – личность, тоже заслуживающая внимания, – семь лет ждал, пока первый (или, может быть, третий) муж Варвары Константиновны, его сослуживец, попадет под трамвай. До этого любил молча. Зато сейчас блаженствует. Готов на коленках ползать перед своим кумиром.

А кумир его, действительно, похож на вылитого из бронзы идола. Гигант. В плечах косая сажень. Лицо цвета красной меди. Губы накрашены, и над ними, как и на подбородке, – пепельно-серый пушок. Волосы – должно быть, не крашенные еще – цвета воронова крыла. Челка или чубчик – тоже будто из чугуна вылитые: хочется пощелкать по этому чубчику пальцем и услышать, как звенит металл.

. . . . .

Твердила Иванович и Зубрила Петрович.

. . . . .

– Сколько вашей девочке?

– Два годика.

Почему «годика»? Ведь в этом возрасте год – целая вечность. Это уж потом, много позже, «годики» начнут мелькать, как столбы верстовые.

. . . . .

Рано утром. Коридор коммунальной квартиры. Молодой женский голос за дверью:

– Утро у Образцовых началось с ругани. Это хорошая примета.

. . . . .

Помянутая выше Варвара Конст. Ж. – в молодости страстно любила птиц и всяких маленьких зверьков (кроликов, белок, хомяков). Очень интересно, увлекательно рассказывает она о своих четвероногих и пернатых питомцах, в частности о том, как прирученная, одомашненная ею ворона (или сорока) воровала у соседей-дачников кольца, деньги и тому подобное и как Варвару Конст. обвинили в том, что она будто бы специально дрессирует на это своих птиц.

Она же – страстная любительница и рассказчица всяких «таинственных историй» и семейных мелодрам. Она давно нигде не служит, по утрам иногда «пишет маслом». Стены их большой комнаты увешаны ее шедеврами, это сплошь наивная мазня, натюрморты, собачки, женские головки, списанные с дешевых дореволюционных открыток. Единственный поклонник Варвары Константиновны и ценитель ее таланта – ее муж.

Варвара Константиновна – общественница. Натура деятельная, кипучая. Она и в жакте, и в избирательной комиссии, и – почему-то – в совете жен фронтовиков, хотя муж ее никогда фронтовиком не был. Может быть, был другой – тот, который попал под трамвай?

В прошлом году за свою общественную деятельность Варвара Константиновна получила орден – «Знак Почета». Вероятно, она существо небесполезное, много делает нужного, в частности для детей-сирот, но любит об этом говорить больше, чем позволяет самая скромная скромность.

Хвастливость ее и наивное тяготение ко всему громкому и мало-мальски известному иногда выглядит почти трогательно.

По первому (или второму) мужу В. К. в отдаленном родстве (вернее, свойстве) с В. Я. Шишковым. Рассказывала мне что-то о вдове Шишкова – Клавочке.

– Мы с ней, между прочим, большие приятельницы.

– Да? А давно вы с ней знакомы?

– Давно ли? Как вам сказать. Мы на кладбище с ней познакомились, когда Вячеслава Яковлевича хоронили.

А разговор у нас шел месяца полтора спустя после смерти Шишкова.

– Я, между прочим, со многими писателями знакома. И с женами их. Жену Новикова-Прибоя тоже очень хорошо знаю. Тихонова Николая Семеновича тоже знаю.

– А с Николаем Семеновичем вы где познакомились?

– Где? Представьте себе – тоже на кладбище.

. . . . .

Жила на свете старуха. Восемьдесят два года просидела она в своей деревне, за околицу редко выходила.

Но вот вырастила сына, сын уехал на войну, отличился, получил большую должность в Ленинграде, женился, выписал к себе мамашу. Мамаша со своими узлами и корзинами доехала благополучно… В Питере встретил ее сын, уже немолодой человек в кожаном. Вот тут я их своими очами и лицезрел. Носильщика сын, понятное дело, не взял. Шел нагруженный узлами и корзинами. А сзади, задыхаясь, тоже нагруженная до отказа, тащилась мамаша. Охает, стонет, задыхается и говорит нараспев:

– Ох, Коленька, не могу, скоро ли квартера-то!

– Да что вы, мамаша. Стыдитесь! Мы еще с вокзала не вышли.

. . . . .

Мальчишка балагурит:

– Товарищ начальник, крыса попала в чайник! Разрешите доложить: куда крысу положить?

. . . . .

Девочка:

– Не люблю радио. Музыка еще ничего, а то начнут: «Министр просвещенных сил»…

. . . . .

В переулке у ворот мальчики лет по десять-одиннадцать на коньках. Из ворот выходит маленькая невзрачная девушка с авоськой.

– Пошла! Пошла! Видали? – громко зашептались ребята. В их срывающихся голосах – восторг.

– Кто это? – спрашиваю.

– Вы что – не знаете? Это Малькова Оля.

– У нее орден Красной Звезды.

– Она сто пятьдесят раненых спасла.

– Ага! А ей только двадцать лет, кажется…

. . . . .

«Путеводная звезда»

В лимитном продовольственном магазине встретились Он и Она.

Она – некогда известная опереточная певица, ныне уже весьма в летах, но еще сохраняющая (не без усилий и не без помощи косметики) красоту; с подчерненными ресницами, с напудренным до синевы, пористым, как наперсток, носом, в облезлых мехах, небрежно накинутых на костлявые плечи, в черной муаровой шубке.

Он – семидесятилетний, высокий, бритый, с глуповатыми, навыкате, глазами, – когда-то известный поэт, печатавшийся рядом с Блоком и Бальмонтом, а теперь известный лишь служащим Литфонда и завсегдатаям писательского клуба, где он бывает почти каждый вечер и где очень часто – тоже почти ежедневно – выступает с длинными скучными речами. Всякий раз, когда он поднимается на трибуну, ему приходится слышать, как в зале спрашивают: «Кто это?»

Живет он главным образом пайками своими: продает, выменивает, комбинирует… Работает «в шефском порядке» на каком-то заводе, ведет литературный кружок. Но большую часть времени убивает он на хлопоты о своем юбилее, который должен состояться в этом году и о котором, кроме него, никто на всем белом свете не вспоминает.

Когда-то, лет тридцать пять назад, поэт хорошо знал эту двадцатитрехлетнюю опереточную диву, даже начинался у них легкий роман, были поездки в «Эрмитаж», была глупая ревность и глупая ссора.

Но теперь встретились они как старые друзья. Он подходит, чтобы занять очередь за повидлом, спрашивает, кто последний, и вдруг узнает ее. Целует ей руку, держит ее за локоть, долго и нежно смотрит на подведенные глаза, на пористый нос.

– Мне нужно за мясом, – говорит он и просит ее последить, чтобы не заняли его очередь. – Будьте моей путеводной звездой…

Говорит он это, галантно осклабившись и слегка в нос – совсем не тем голосом, каким выступает на собраниях или беседует с подшефными кружковцами.

– Ну, что ж, – весело отвечает она, прищурив один глаз. – В данном случае я готова быть вашей путеводной звездой.

Получается у нее это так звонко и удачно, что, поведя глазами, она еще громче и еще удачнее повторяет:

– В данном случае я согласна быть вашей путеводной звездой…

Вечером у нее гостья, тоже актриса, ныне почти совсем оглохшая, живущая в Доме ветеранов сцены… Хозяйка угощает гостью черным кофе и сандвичами с повидлом и рассказывает ей о сегодняшней неожиданной встрече с одним известным поэтом.

– Он говорит: «Будьте моей путеводной звездой», и я ему: «Что ж, говорю, в данном случае я готова быть вашей путеводной звездой».

Гостья уходит, уезжает в свой Дом ветеранов. Догорает огонь в маленькой кирпичной печурке. Хозяйка ложится спать. И, засыпая, еще раз с удовольствием вспоминает:

«Ну, что ж. В данном случае я готова…»

. . . . .

«Катя».

Купец Исаак Пугачев, старообрядец, торговал мукой на Таганке.

. . . . .

Шкидский рассказ.

Очко. Азарт. Играют баш на баш. Ва-банк. Кто-нибудь кому-нибудь проигрывает 182 вагона хлеба. Так было у меня с Новалинским. Новалинский собирался бежать из школы. Я испугался и простил ему долг.

. . . . .

В 1920-м (кажется) году В. Л. Дуров открыл в Москве театр для детей. Первый спектакль назывался «Зайцы всех стран, соединяйтесь!».

. . . . .

У подъезда школы. Ссорятся мальчишки.

– Вот сейчас зафигачу твою кепку, зафиндалю куда-нибудь подальше – попробуй достань!

Чем не «глокая куздра»?

. . . . .

– Саше можно, он еще маленький.

– Я тоже маленький.

– Какой же ты маленький! Ты на две головы выше Саши.

– Нет, все-таки я маленький. Я – полумаленький.

. . . . .

Подполковник (четыре ряда орденских ленточек) обедает (и пьет) с товарищами в ресторане. Заказывает на второе блинчики с мясом, объясняет:

– Я – человек холостой, мне приятно домашнее.

. . . . .

– Знаете это что? Глазикум отводикум – вот это что!

. . . . .

Четырехлетний мальчик ходит по двору, каждые две минуты кричит:

– А-а-ахапкин!

Чем ему понравился этот Охапкин – не знаю. Но убежден, что это доставляет ему высочайшее наслаждение. Для него это – и стихи и музыка.

Повторил раз двадцать.

. . . . .

Черное платье в белую капочку.

. . . . .

Хорошо сказала одна девушка-партизанка про немцев:

– Вы сами принесли свои кости на русскую землю…

. . . . .

В поезде «Москва – Ленинград».

Проводник-мужчина идет коридором, уютным каким-то голосом возглашает:

– Чаевничать никто не будет?

– Я буду.

– А вы где живете?

И стало еще уютнее.

. . . . .

В соседнем купе трехлетняя девочка читает стихи – совсем как Рина Зеленая.

. . . . .

Рассказывает пожилой капитан:

– Девушка была замечательная. Причем Лидия Михайловна звали…

. . . . .

В тамбуре. Стоят, курят демобилизованные. Оживленно обсуждают достоинства и недостатки европейских столиц.

– Нет, мне все-таки Вена больше нравится.

– А, брось ты. А чем Москва хуже?

– Кто говорит хуже?

– Вот Прага – так это городок!

– В Будапеште метро хорошее.

– А набережные в Вене – на Дунае – разве это набережные? У нас, в Ленинграде, Фонтанка и та лучше оборудована. А там – течет себе как речка в деревне.

. . . . .

Едет маленький худенький сорокалетний сержант с моложавым болезненным лицом. Четыре года на фронте. Прошел от Старой Руссы до «города Вена на Дунае». А в Ленинграде, куда он возвращается, – ни дома, ни семьи. Жена и четырехлетняя дочь погибли в 1942 году (дочка «росла на шоколаде, а умерла с голоду»). Дом на Охте сгорел. И вот едет – «счастья искать»…

. . . . .

Старший сержант. 1905 года рождения. Артиллерист. Был контужен осенью 1941 года под Старой Руссой. В пяти метрах от него упала бомба, его отбросило на 25 метров в сторону, ударило головой о дерево. Потерял сознание, лежал четыре месяца в госпитале. Говорить не мог. Рука дергалась. «Ничто не болит, а все-таки дергается». «Самое скверное – память. Память стала никудышная. Забывал самые простые вещи. Обедать иду – пилотку забуду надеть. Задание получил – повторю его, как положено по уставу, а отойду на пятьдесят шагов и – забыл. А один раз прихожу к командиру дивизиона: „Товарищ капитан, красноармеец…“ – и, представьте себе, забыл собственную фамилию»…

– Пока в наступление шли – получше было. А как в Вену пришли и дальше уж некуда – опять началось.

– Как же лечили вас?

– Капли – не знаю, какие-то – в ухо пускали. Руку мазью растирали. А речь как-то сама вернулась.

. . . . .

Он же:

– Жена встретила – первое дело: «Из Вены привез чего-нибудь?» – «Нет, ничего не привез».

. . . . .

Как это сказано у Достоевского, что русские – «люди весьма непрочной ненависти».

. . . . .

В больнице.

– Бабушка, вы мокроту не глотайте. Вы – в баночку.

– Ну, что ж. Буду. Послушание поче поста и молитвы.

. . . . .

Ленинград.

Сижу на лестнице, жду Лялю. Маленький мальчик кричит с лестницы в окно – во двор, старшему брату:

– Вовка, иди домой!

– Зачем?

– Бабушка зовет!

– Не пойду.

– А мы ЧЕГО-ТО банку с бабушкой открыли.

– Ладно, иду! Не ешьте!

. . . . .

Джамиль Мордам-бей.

. . . . .

– Мальчики – милитаристы со дня рождения и чаще всего до дня призыва на действительную службу.

. . . . .

Старик – мальчику:

– Шмотри у меня – по заднишке получишь.

. . . . .

«Небее неба славянская девушка».

Вел. Хлебников

. . . . .

«Влада худесников и неимеев, бедесников трудоты».

«Неимеи всех длин, соединяйтесь!»

Он же

. . . . .

У него же – эмигранты:

«Самогнанцы в даль, в чужбу»…

. . . . .

– Какой сегодня фильм?

– «Путешествие таракана вокруг стакана».

. . . . .

Меня крестили в Троицком Измайловском соборе – там, где венчался с Анной Григорьевной Ф. М. Достоевский.

. . . . .

В деревнях Ленинградской области немцы платили 400 граммов «натурального печеного хлеба» за каждый донос на партизан.

. . . . .

«Катя».

Рахмановы торговали мешками – старыми и новыми – в Калашниковских складах. Клим Федотович ходил поэтому всегда в сером пальто.

Некто сказочно разбогател на торговле старыми мучными мешками (на мучной трухе).

. . . . .

«Катя».

Осьминкин держал мелочную лавку и ренсковый погреб на Фонтанке у Египетского моста. Кроме того, у него было пять или шесть лавок на отчете, то есть таких, где хозяйничали приказчики, отчитываясь перед ним ежемесячно. В лавке пекли пироги. Покупали их главным образом катали с барок, которые стояли в те времена на Фонтанке в два ряда. Барки – с камнем, тесом, дровами (для Экспедиции заготовления государственных бумаг).

Дочь Осьминкина Паша-лавочница. Катя с ней одно время дружила. Чем-то были похожи.

. . . . .

Ваня любил ходить в лавку к Осьминкину – месить квашню.

. . . . .

Имели булочную. Сами не пекли, а торговали скупным товаром, то есть покупали булки у других. Торговали еще кофеем. Жарили и мололи. Большие стеклянные банки. В лавке дурманящий запах кофе и венской сдобы.

. . . . .

Толстая собачка – словно кашей начинена.

. . . . .

Пропал, как немец под Сталинградом.

. . . . .

Детский дом в эвакуации. Девочки достали картошку, сварили. Ищут соль.

– Соли нема!

– Вот соль. Нашла! Только «английская» написано.

– Нехай английская. Давай ее сюда.

. . . . .

Тетя Тэна угощает:

– Съешь бараночку.

– Нет, благодарю, тетя Тэна, сыт.

– Съешь! Перед сном полезно. А то цыгане приснятся, как говорят.

. . . . .

Из рассказов тети Тэны.

Нянька Елизавета приходит:

– Дети, дети. Говорят, у нас наследника мешочком ударили! (Это про будущего Николая Второго.)

. . . . .

Из рассказов тети Тэны.

У Муравлевых, к которым она в детстве ездила гостить, пол был выкрашен под паркет, а середина его – под ковер.

Мыли пол квасом.

. . . . .

Тетя Тэна:

– Был у нас знакомый Пушкин. Так его даже не хотелось называть Пушкиным.

. . . . .

– Платье у нее такого цвета, как на другой день кисель бывает.

. . . . .

Эпиграф к «Кате».

«Ох, времени тому!»

Протопоп Аввакум

(Тетя Тэна, старообрядка, произносит: Аввакум.)

. . . . .

Покойный Василий Васильевич однажды сказал:

– Эх, на мои бы плечи да голову Фирс Иваныча.

Фирс Иванович – его компаньон по колбасному делу.

Плечи у Василия Васильевича были, действительно, хороши.

. . . . .

– Пока вы ездили загорать на Южный берег Крыма, моим пристанищем был южный берег Обводного канала.

. . . . .

Волково кладбище. Жестяной самодельный крестик. Дощечка со стихами:

 
Тихо, деревья, не шумите,
Мово Пашу не будите
Под зеленым бугорком
Спи, родной мой, вечным сном!
 

. . . . .

Рассказывала тетя Тэна.

В молодости был у них домашний врач – доктор Струпов. Он почему-то прописал тете Тэне есть горох и студень.

– Он вообще был странный доктор. Любил гладить больных по рукам.

– Небось только женщин, тетя Тэночка, и только хорошеньких?

– Да ну тебя! А впрочем – да, Михаила Иваныча он не гладил.

. . . . .

Вечером на улице Каляева. Стриженый мальчик, влюбленный конечно, проводил до подъезда двух девушек. Попрощался, пошел, оглянулся:

– Ляля!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю