Текст книги "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
. . . . .
Молодой профессор осматривает раненого, пальпирует желудок. Руки у него – холеные, красивые, голову он повернул, задумчиво смотрит в окно, похоже, что играет что-то грустное, элегическое на рояле.
. . . . .
«Можно замолить даже такой поступок, как убийство, но никогда не простить себе опрокинутой миски с супом».
Почему я выписал эти слова из книги Честертона о Диккенсе? Потому что они обо мне! Это – та мисочка с супом, которую принесла мама в феврале из Дома писателя. И именно эту опрокинутую мисочку, я, вероятно, никогда не смогу простить себе.
. . . . .
Уж поскольку начал записывать в эту тетрадь о некоторых своих ленинградских злоключениях, запишу и московское продолжение этой муторной и нелепой истории.
В середине октября разыскал и навестил меня в госпитале Женя Шварц, приехавший по театральным делам из Кирова. С тех пор, как я его не видел, он похудел ужасно, рядом с ним я – толстяк. И в самом деле – таким полным, упитанным, толстощеким, как этой осенью, я никогда не был!..
Женя порадовался счастливому повороту в моей судьбе. Признался, что не верил в возможность моего спасения. В Кирове слышал, что я погиб.
В конце месяца меня выписали из госпиталя. Куда идти? Беспокоить Розалию Ивановну не хотел. Лучше бы всего устроиться в гостиницу. Но как это делается в военное время, сообразить не мог. Маршак в Москву еще не вернулся. Идти в Союз, к Фадееву – не хотелось ужасно. Не знал, что идти придется все-таки…
В гостинице «Москва» разыскал Евгения Львовича. Он повел меня к администратору. Отрекомендовал с самой лестной стороны. Однако на того это нисколько не подействовало.
– Ничего нет и в ближайшее время не предвидится.
У самого Шварца комната совсем маленькая, даже без дивана.
– Погоди, что-нибудь придумаем. В конце концов, на улице переночуешь, беспризорнику не привыкать. Ты Колю Жданова знаешь?
– Читал, но лично не знаком.
– Пойдем к нему. Он человек удивительно симпатичный. И номер у него тоже симпатичный. Главное большой, я сам там две ночи проспал на диване.
Ленинградский критик Н. Г. Жданов оказался и в самом деле ни редкость милым, радушным и очень веселым человеком.
– Какие могут быть разговоры! Конечно, Алексей Иванович, переезжайте сегодня же… Правда, кровати у нас сейчас обе заняты, пока придется на диванчике…
Большой двухместный номер делил с ним в то время военный фотокорреспондент Т.
Николай Гаврилович вместе со мной спустился в вестибюль к администратору, я заполнил анкету, сдал на прописку паспорт.
Спал на довольно широком и не таком уж жестком диване. А рано утром пришла горничная и принесла мне какую-то бумажку. Зав. паспортным столом гостиницы сержант Жаров срочно приглашал меня явиться…
Явился.
В вестибюле, где-то в глубине, за массивным барьером, за спинами администраторш, сидел за своим столиком невысокий парень в милицейской форме. Встретил он меня негодующим возгласом:
– Вы что – смеетесь?
Я сделал серьезное лицо и сказал, что не смеюсь.
Он бросил на стол мой паспорт.
– С таким паспортом, с тридцать девятой статьей, имеете нахальство лезть в гостиницу!
Я стал объяснять ему, что произошла ошибка, что да, я действительно был лишен ленинградской прописки, но потом недоразумение разъяснилось, прописка была восстановлена.
– Посмотрите, говорю, пожалуйста, полистайте паспорт.
Тут, вероятно, следует записать, хотя бы для потомства, что же случилось. А случилось то, что когда «ошибка» выяснилась, дня за два до вылета из Ленинграда меня вызвали в 7-е отделение милиции и сказали, что я могу получить новый паспорт. Но для этого требуется представить три или четыре фотокарточки.
– Где же я их возьму? – сказал я. – Фотографии ведь в городе не работают.
– А этого мы не знаем, – сказал начальник паспортного стола.
Вот тут-то, наивный человек, я и сделал роковой ход.
– Может быть, можно ехать со старым? – сказал я. – Может быть, вы поставите штамп в этот, в старый паспорт?
– Как хотите, – усмехнулся начальник. Теперь мне кажется, что усмешка его была зловещей. Но в ту минуту я предпочел не заметить этого оттенка. Очень уж надоела мне вся эта волынка. Еще бегать за фотографиями!..
Вот именно этот подозрительный, с зачеркнутой и восстановленной пропиской паспорт я и представил сержанту Жарову. Могу ли я по совести осудить его за те слова, какими закончилась наша беседа:
– В двадцать четыре часа покинуть Москву.
Вернулся я в свой («свой»?!) номер совершенно растерянный и удрученный. Милейший Николай Гаврилович как мог утешал меня. Посоветовал звонить Фадееву. С трудом дозвонился до Союза. Фадеева нет и до понедельника не будет. С не меньшим трудом, с помощью Жданова, узнал домашний телефон Фадеева. Не будь рядом Жданова, не стал бы, пожалуй, звонить. Однако перешагнул через неохоту, через застенчивость, позвонил. Сказал, что у меня новые неприятности.
– Приезжайте. Расскажете. Поможем.
– Когда можно приехать?
– Сейчас.
Был у него в Комсомольском переулке, где-то на Мясницкой. Он при мне позвонил своему заместителю Скосыреву. И я тотчас поехал на улицу Воровского к Скосыреву. Там просидел в приемной часа полтора… Получил бумагу, адресованную в 50-е отделение московской милиции: Союз писателей просит прописать такого-то временно в городе Москве.
Поздно вечером был в милиции. Начальник выслушал меня не очень доверчиво.
– Пропишу на три дня. А о прописке более длительной хлопочите через городской отдел.
И началось…
На другой день выстоял и высидел огромную очередь на Якиманке. Тамошний начальник сказал:
– Даю разрешение на две недели. Запросим сегодня же Ленинград. Если выяснится, что прописки вас не лишали…
– Да в том-то и дело, что лишали!.. Но это была ошибка…
Пытаюсь объяснить, как все было. Ему некогда слушать.
– Одним словом – даю указание пятидесятому отделению прописать вас на две недели…
И вот уже восьмой, кажется, день живу на пороховой бочке.
. . . . .
Вернулся в Москву Самуил Яковлевич. Был у меня в моем номере. Да, он уже наполовину мой, фотокорреспондент Т. уехал. Я занимаю одну из двух семейных кроватей. А на диванчике у противоположной стены каждую ночь спит какой-нибудь приезжий – с фронта, из Ленинграда или из тыловых городов, из эвакуации. Наш номер, так сказать – гостиница в гостинице.
С. Я. сидел у нас около трех часов. Пытался «организовать» ужин, звонил метрдотелю, директору ресторана, но ничего, кроме прогорклой тушеной капусты, нам не принесли.
. . . . .
Был в Детиздате. Случайно узнал, что они еще зимой, кажется в Кирове, куда были эвакуированы, переиздали «Пакет». Сделали это, как я понимаю, только потому, что считали меня погибшим.
Неожиданно и очень кстати получил деньги.
. . . . .
Стоял в очереди на главном телеграфе, посылал телеграмму своим. Впереди какой-то плотный, рослый, статный генерал. Телеграмма его лежала на бортике перегородки. Я машинально заглянул: В Ташкент Игнатьевой: «Все отправлено малой скоростью остался холодильник и мелочи»…
Отошел немного в сторону, посмотрел: да, граф Игнатьев * , «50 лет в строю»!..
. . . . .
Октябрь 1942 г. В ресторане гостиницы «Москва» еще играет джаз, но кормят плохо, по талончикам, с хлебом или без хлеба, в зависимости от категории. Среди обедающих преобладают военные – большей частью средний и старший начсостав.
Водку официанты где-то добывают, но за особую мзду – не больше пол-литра на душу.
Заселена гостиница тоже главным образом военными, ответственными работниками и партизанами (приехавшими получать ордена)… Много и нашего брата – свободных художников. Живут здесь сейчас Д. Шостакович, Л. Утесов, И. Эренбург, Павло Тычина, много белорусских и ленинградских писателей.
В номерах запустение, белье не меняют неделями, жиденький и чуть теплый чай подают в стаканах без блюдечек.
. . . . .
В Охотном ряду, на Кузнецком, на улице Горького часто можно увидеть американских, английских, польских солдат и офицеров. Пожалуй, наиболее боевой, бравый, воинский облик имеют поляки. У американцев вид совершенно штатский. Сутулятся, шагают не в ногу, размахивают руками.
. . . . .
Рассказывает Е. Л. Шварц. В каком-то среднеазиатском городе артисты эвакуированного столичного театра устроили по какому-то, уж не помню, случаю банкет, на который пригласили и гастролировавшую в городе труппу лилипутов. Лилипуты были тронуты, за ужином выпили, еще больше растрогались и стали жаловаться Евгению Львовичу – не на судьбу свою, а на изверга-администратора, который, по их словам, нещадно их эксплуатирует.
– Вы только представьте! – говорили они со слезами в голосе. – Что он делает?!! Нас двадцать четыре человека, он счет в филармонию выписывает на двадцать четыре кровати, а сам две кровати вместе сдвинет и всех нас туда уложит, как собачек. А среди нас ведь и женатые есть!
. . . . .
74-я пехотная дивизия была сформирована осенью 1914 года в Петрограде преимущественно из швейцаров и дворников. Поначалу показала очень плохие боевые качества, потом выправилась, ее хвалил Брусилов.
. . . . .
Меню «литерной» столовой провинциального города:
«Компот из сухих фруктей».
. . . . .
Светская дама военного времени. Пьет чай. Гость (от чая отказался, сидит в пальто) чем-то ее насмешил. Она хохочет с трагическим выражением лица.
– Погодите, оставьте, не смешите, у меня сахар во рту тает!..
Пьет вприкуску.
. . . . .
Ноябрь 1942 г. Поздно вечером иду по Тверской. Холодно. Темно. Метет пурга. И вдруг откуда-то словно из-под земли, из подземелья – песня. Останавливаюсь, оглядываюсь: откуда?
Стоит на углу куцая, на курьих ножках застекленная будочка регулировщика движения. В будке – за стеклом толстощекая русская девушка в милицейской форме, в круглой меховой шапке. Пригорюнилась и поет:
Ой ты, домик мой, домок,
Ой ты, терем, тяремок…
. . . . .
На московских рынках больше серых шинелей, чем штатских пальто. Большинство торгующих – инвалиды Отечественной войны. У многих по пять-шесть цветных полосок на правой стороне груди.
. . . . .
Продуктовые сумки, которые до войны назывались «авоськами» (авось что-нибудь попадется), теперь называют «напрасками».
. . . . .
В очередной раз кончилась моя прописка. В очередной раз пишу заявление начальнику 50-го отделения милиции. Жданов, видя, как я терзаюсь, говорит:
– Чего вам ходить? Давайте я схожу. Мне проще.
Правильно. И вид у него импозантнее. Ходит он в командирской морской шинели, на фуражке – «краб». Некоторое время Коля работал корреспондентом на Балтийском флоте, потом по состоянию здоровья его отчислили. Теперь работает в ТАССе.
Тронутый его предложением, вручаю ему свое пространное заявление.
Вечером он возвращается, я спрашиваю:
– Были?
– Да. Был, конечно.
– Ну и что? Видели начальника отделения?
– Видел. Славный дядька. Говорит: пусть живет сколько хочет.
– Так и сказал?
– Да. Так. Буквально.
– «Сколько хочет»?!!
– Сколько хочет, говорит, столько пусть и живет.
Утром Коля уходит к себе в ТАСС. Я сажусь за наш общий маленький письменный стол, выдвигаю машинально ящик и вижу там какие-то бумажные клочки. Смотрю – мой почерк. Пытаюсь понять, что это. Складываю, как складывал в детстве кубики. Что такое??! Мое заявление на имя начальника милиции! В левом верхнем углу резолюция:
«Отказать».
Добрейший Николай Гаврилович не хотел, видите ли, меня огорчать. Ох, и рассердился же я…
Вечером между нами произошла первая крупная ссора.
. . . . .
До сих пор я не тревожил Самуила Яковлевича. Он даже, кажется, не знал о моих прописочных злоключениях. Вчера был у него, рассказал… Он тут же забил тревогу.
От Маршака я вчера узнал, что большую, если не решающую роль в моей судьбе сыграл Л. Р. Шейнин, писатель (автор жизнеописания Леньки Пантелеева Первого) и крупный работник прокуратуры. Сегодня я звонил Шейнину, благодарил его. Он наговорил мне кучу лестного и приятного и в заключение сказал, что вчера ему звонил Маршак, рассказал о моих осложнениях с пропиской. Сегодня дана телеграмма в Ленинград, чтобы поспешили с ответом.
. . . . .
Мало того, что меня выселяют из Москвы, нас с Колей Ждановым пытаются выселить и из «Москвы» – гостиницы. Максимальный срок проживания в гостиницах – один месяц. Коля живет здесь уже четвертый месяц, я без малого полтора. Каждую неделю мы по очереди ходим в Союз, добываем бумагу с ходатайством о продлении. И каждую следующую неделю горничная приносит нам узенькую полоску бумаги со стандартным машинописным текстом: таким-то предлагается к 10 часам следующего утра освободить номер… И чернилами вписано: 748.
Под угрозой находимся все время не только мы, но и те, кто пользуется ночлегом на нашем диване. За это время этим многострадальным диваном воспользовались Михаил Слонимский, Юрий Слонимский, Ефим Добин, журналист В. Кочетов, военный корреспондент подполковник Коновалов, Ник. Черкасов, А. Штейн, В. Каверин, Н. Чуковский, П. Капица, П. Сажин и многие другие.
На днях приехал из Молотовской области Б. Переночевал на нашем диванчике, а утром говорит:
– Спасибо за гостеприимство. Больше тревожить вас не буду. Иду добывать номер.
– Простите, – поинтересовался Коля, – а каким же образом вы будете действовать?
– А вот увидите, каким. Фамилию директора гостиницы вы знаете?
– Да. Самохин Федор Алексеевич.
– Очень хорошо.
Открывает чемодан, достает тоненькую, только что вышедшую в Детиздате книжку, присаживается к столу и делает дарственную надпись:
Многоуважаемому Ф. А. Самохину с благодарностью за гостеприимство и так далее.
Уходит с книжкой, минут через пятнадцать-двадцать возвращается – уже без книжки, но зато с ордером на отдельный номер в том же этаже.
Вечером, вернувшись с работы, Жданов нещадно пилил меня. Жданов, которого кто-то насмешливо назвал Фоней-квасом, то есть человеком неэнергичным, нерасторопным, не умеющим жить, с возмущением говорил:
– Это не я, а вы – Фоня-квас. У вас есть напечатанные книжки, а вы, вместо того чтобы действовать, как Б., бегаете к Скосыреву и меня заставляете бегать!..
Своим зудением он довел меня до того, что я достал из чемодана даже не одну, а целых две книжки: довоенные «Часы» и переизданный в Кирове «Пакет» и надписал их в том заискивающе-любезном стиле, который преподал нам наш старший товарищ.
То, о чем я рассказываю дальше, похоже на анекдот, но так было. Не выдумал ни малейшей малости.
Как и многие другие аборигены «Москвы», мы пользуемся – потихоньку от гостиничного начальства – электрическими плитками. Накануне вечером, заговорившись, мы забыли съесть наш ужин – все ту же темно-коричневую, пахнущую почему-то хозяйственным мылом капусту. Я решил разогреть капусту, поставил тарелку на плитку. Конечно, тарелка минуты через две шумно треснула, то есть разломилась на две равные части. Тарелка была – казенная, гостиничная, с четко выведенными по краям буквами: МТГ, что значило: «Московский трест гостиниц». Чуть тепленькую капусту мы съели, а тарелку, вернее, бренные останки ее, завернули в газету и решили опустить утром на улице в первую попавшуюся урну.
Жданов чуть свет разбудил меня:
– Идемте к Самохину.
Надо сказать, что этот Самохин не только директор «Москвы», но по совместительству руководит еще и всем трестом московских гостиниц. Департамент его помещается на самом верхнем этаже гостиницы «Москва». Поднявшись туда на лифте, мы попали в приемную, которой может позавидовать приемная секретариата СП СССР.
– Федор Алексеевич занят. У него совещание, – сказала нам секретарша.
– Может быть, вы все-таки доложите ему, что его хотят видеть писатели Пантелеев и Жданов, – сверкая ослепительной улыбкой, сказал Коля. Секретарша ушла за толстую дерматиновую дверь и через минуту вернулась.
– Федор Алексеевич просит вас зайти завтра.
– В таком случае будьте любезны передать ему, когда он освободится, вот этот пакетик.
И Коля взял у меня один из свертков и с той же белоснежной улыбкой торжественно положил его на стол.
Когда мы спустились с тринадцатого этажа на первый, в вестибюль, я машинально пощупал оставшийся у меня сверток и сказал:
– Николай Гаврилович, мне кажется, вы передали ей не тот сверток.
– Как не тот?!!
Мы слегка развернули оставшийся у меня сверток. Там мирно покоились книги «Часы» и «Пакет».
– Фоня-квас! – закричал Жданов, выхватил у меня сверток и кинулся к лифту. На наше счастье секретарша была занята, говорила по телефону и не успела еще исполнить нашу просьбу – не вручила директору треста гостиниц черепки гостиничной тарелки.
. . . . .
Часто останавливается у нас, ночует на диване военкорреспондент С. Грубый циник. Это от него я впервые услышал омерзительную поговорку:
– Блат выше Совнаркома.
Он же зарплату называет зряплатой.
Его же изречение:
– Посидеть некогда лежамши.
Жизненный идеал этого С-ва:
– Солдат спит – служба идет.
Как обрадовался С., когда в нашей армии ввели погоны. Часа два он примерял их, пришнуровывал, красовался перед зеркалом.
. . . . .
На лестнице в Литфонде встретил Михалкова. Одет, как молодой царский генерал. Синяя бекеша, погоны, мерлушковая папаха, портупея.
Первые слова его:
– А м-мы вас п-п-похоронили.
Рассказал совершенно фантастическую историю о Введенском.
Они дружили – Михалков и Введенский.
. . . . .
Часто вижу в коридоре или в вестибюле гостиницы генерал-майора графа Игнатьева. Заметно стареет, но выправка по-прежнему гвардейская, форма безукоризненная. Чем-то похож на Викниксора.
. . . . .
Человек на фронте, где-нибудь под Харьковом или у Невской Дубровки, с удивлением, как нечто фантастическое, сновиденческое, проглядывает случайно попавший к нему клочок «Вечерней Москвы» от 26 декабря 1942 года:
Филиал Большого театра объявляет конкурс по следующим специальностям:
тенора 1 и 2
баритоны
басы
октависты…
Филиал ГАБТа – днем ДЕМОН, вечером ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО.
Госцирк – Борис Эдер с группой дрессированных львов.
Московский технический институт рыбной промышленности им. А. И. Микояна объявляет о публичной защите диссертации ассистентом Березиной Н. А. на тему: «Питание личинок стрекоз, как конкурентов и прямых вредителей мальков карпа и линя».
Положение в Тунисе…
Творческий опыт классиков.
Уникальная скатерть из цветного бисера…
1943
Достоевский о так называемых судебных ошибках:
«Лучше уж ошибка в милосердии, чем в казни».
(«Дневник писателя»)
. . . . .
Герой Одессы и Севастополя генерал И. Е. Петров, с которым я был знаком в Архангельском, после контузии страдает заметным тиком: подмигивает и дергает головой. Журналист N, автор книги о Севастополе, пишет об этом излишне, даже, пожалуй, до оскорбительности почтительно.
…«Оттуда, сдержанно улыбаясь, смотрит человек в пенсне. У него ритмично подергивается голова. Он поднимает руку к седеющему виску» и так далее.
Если бы этому журналисту нужно было воспеть безногого маршала, он, вероятно, написал бы так:
«Человек этот изящно и гармонично прихрамывает».
. . . . .
В Москве поют:
Ты эвакуирована далеко,
Бедная моя Сулико…
А в деревне Черной, в литфондовском лагере, ленинградские женщины пели:
Эвакуированным чужды
Все обольщенья прежних дней.
. . . . .
С каким удовольствием, с каким, я бы сказал, творческим аппетитом несколько раз повторяет маленький (четырех-пяти лет) мальчик в городском сквере – осточертевшую нам, взрослым, по ежевечернему нудному повторению формулу радиооповещения:
– Штаб эмпэвэо города Мас-квы пред-ла-га-ет: всем, кто еще не замаскировал своих окон, не-мед-лен-но эт-то сделать!
. . . . .
«Это величайшее искусство – уметь себя ограничивать и изолировать».
Эккерман * . «Разговоры с Гете»
. . . . .
Самые интересные страницы «Разговоров» Эккермана – те, где он говорит не о своем патроне, не об искусстве, истории или философии. Наиболее яркие, свежие, темпераментные и просто увлекательные страницы – те, где друг и секретарь великого поэта рассказывает о способах изготовления луков и о ловле птиц. Честное слово! Здесь он выразил себя наиболее полно и открыто.
. . . . .
Дамочку определенного профиля называют:
– Шпиковая дама.
. . . . .
Вот уже полтора месяца я в военно-инженерном училище, а не нашел времени записать ни одного слова. Нет, где-то на клочках, на полях и обложках учебных тетрадей кое-что записывал.
Кроме обязательных классных и строевых занятий на меня взвалили редакционно-издательские дела батальона: назначили редактором газеты. Ложусь в 2–3 часа ночи, а чуть свет уже подъем, побудка. Туалет, заправка постели, зарядка. Утренняя поверка. Строем, с обязательными песнями, идем в столовую. Американская консервированная колбаса, каша, хлеб, чай. Гимнастика. Классные занятия. Фортификация. Тактика. Топография. Аэродромное дело (наш батальон – аэродромный). Строевые занятия. Часа два-три на полигоне. Стреляем. Бегаем. Берем препятствия, форсируем рвы, ползаем по-пластунски.
Небольшая передышка только после обеда.
. . . . .
Народ, в общем, хороший. Довольно много фронтовиков – сержантов, старшин и даже солдат, отличившихся в боевой обстановке.
. . . . .
Хорош двадцатичетырехлетний командир взвода, рязанец, похож на Есенина. Я старше его почти на десять лет. Он читал меня, гордится, что я в его взводе.
В Подлипках я шел куда-то узкой дорожкой. Навстречу три или четыре офицера, в том числе и Епихин. Я свернул с дороги, вытянулся, откозырял. Они мне ответили. Прошли. Слышу возмущенный голос Епихина:
– Неужели не читал?! Ее же каждый пацан знает!
Это он, милый мальчик, мною хвастается.
. . . . .
А на первомайском параде, – вернее, когда в жаркий день мучительно долго ждали начала этого парада, стояли на плацу в ожидании какого-то высокого московского начальства, – неподалеку от нас выстроили женский батальон. Этот батальон называют «Монастырским», потому что генерал-майор, начальник училища, понимая, какой соблазн и какая опасность возникают от присутствия в военном училище женского подразделения, ввел в этом батальоне порядки, каких не бывало никогда ни в одной самой строгой обители у самой суровой игуменьи.
И вот из этого строя «монашенок» в гимнастерках и пилотках раздается приглушенный голос:
– Ребята!
– Ау!
– Скажите, это правда, что в вашей роте Пантелеев «Республика Шкид»?
Кривить душой не буду – хоть и покраснел, а было приятно. Между прочим, в нашей роте далеко не все курсанты читали мои книжки или хотя бы слышали мое имя.
. . . . .
Пишу ночью. В Ленинском уголке. Мой помощник Лотман давно ушел, спит. А я решил – хоть что-нибудь записать.
. . . . .
Командир взвода Епихин славный парень, а вот помощник его – огромное гориллоподобное существо с голосом, который больше похож на звериный рык, чем на человеческий голос. Даже спать в двух койках от него страшновато.
Самое чудовищное – его пение. А петь он любит, числится в ротных запевалах.
Написал для газеты эпиграмму на него:
Наш помкомвзвода Василенко
Поет как Клавдия Шульженко,
Но только та, когда поет,
Пониже несколько берет.
Ему понравилось.
– Это вы здорово! – сказал он мне. Понял так, что не только, как Шульженко, но и лучше.
. . . . .
Еще один «любимец роты» – капитан Г., грузин, преподаватель физкультуры. Если что не понравилось – наказывает взвод, подавая одну за другой, без передышки, такие команды:
– Ложись! Встать! Ложись! Встать! Ложись! Встать!..
И так минут десять – пятнадцать.
Сам – отличный спортсмен, гимнаст, он и от других требует невозможного. Например, прыжки через высоченную «кобылу».
Я написал:
Одна высокая «кобыла»
Курсанта пламенно любила,
Но тот курсант коварный был
«Кобыл» пониже он любил
Лотман нашел в этих стишках «что-то вольтеровское». Спасибо, что не гомеровское.
. . . . .
Помкомвзвода, старший сержант Василенко – одессит. Команду он подает так:
– Слушай сюда!
– Ладно. Молчите. Слушай сюда!
. . . . .
Ротный старшина Ведерников. Усатый, чуть-чуть похож на Чапаева, но без малейшего намека на то обаяние, которое придал этому человеку Бабочкин. Типичный фельдфебель. Я не всегда пою в строю. Задумаешься – и вот уже гремит гневный, раскатистый голос:
– Пантелеев! Дневалить вне очереди!..
. . . . .
Он же:
– Девятов, тебя сколько раз звать? Ты где был? Ты бы еще на крышу залез: сидит, как кум королю, сват министру…
. . . . .
Занятия с ОВ, с противогазами. Приучают надевать противогаз в отравленной среде. Входишь в такой узенький коридорчик, почему-то под землей, закрываешь за собой дверь, открываешь другую и попадаешь в помещение, наполненное слезоточивым газом. Надо в этой обстановке суметь расстегнуть сумку, достать и надеть на голову себе противогаз. И только после этого выйти (или выбежать, как делает подавляющее большинство) через противоположную дверь на свежий воздух.
После такого окуривания почти у всех слезятся глаза. Но и тут шутят:
– Результаты плачевные!
. . . . .
Мучение с саперными лопатками. Постоянно они пропадают. Следить за ними приходится, как за бумажником или часами. Старшина Ведерников внушает новичкам:
– Воинский закон таков: потерял – укради, из-под земли достань, а чтобы завтра на месте была.
То же с другим инструментом, и с тренчиками, и с погонами и тому подобным.
. . . . .
– Трус потом моется, храбрый боем греется.
. . . . .
Подозвал меня старшина Ведерников:
– А усы бы вам сбрить надо.
– Это почему?
– Усы только националы имеют право носить.
– А вы?
– Я – старшина, товарищ курсант!
. . . . .
Рассказывал фронтовик Федоров. У них на участке нередко бывало так. Летит немецкий самолет, с него прыгает парашютист. Наши подбегают, а он – мертвый, весь изрешечен немецкими пулями. Немцы его расстреляли в воздухе, из автоматов. Чаще всего жертва – еврей или румын. Верить не хочется, но с чего бы Федорову выдумывать, сочинять?
. . . . .
Первое замечание, заработанное мною в училище. При выходе (вернее сказать, при выбеге) из столовой, после команды «построиться» я дожевывал что-то жесткое из компота.
– Не покушали еще? – со зловеще любезным видом обратился ко мне помкомвзвода. – Выйдите из строя, дожуйте, а потом…
Я вышел из строя, спокойно дожевал костлявое яблочко и остался стоять лицом к строю на левом фланге. Только после команды «смирно» получил разрешение стать в строй. Потом мне сказали, что я дешево отделался. За жевание в строю, как уверяют старожилы, можно и на гауптвахту угодить.
. . . . .
Старший лейтенант Плотников:
– Вы, понимаешь, бросьте у меня эту гражданку!..
Имеются в виду гражданские привычки.
. . . . .
Нашей роты старшина
Не пьет ни водки, ни вина,
Но в этом будто бы вина
Не старшины, а Главвина
. . . . .
В столовой училища:
– Дело наше правое, обед будет за нами, кухня будет разбита.
. . . . .
В ушах все время звучит, даже когда засыпаешь:
– Подтянись! Подтянись!
– Ат-ставить!
– Смир-рна!
– Левое плечо вперед… Арш!
– Первый взвод строиться!
– Четвертый взвод на поверку выходи!
. . . . .
Ведерников:
– Я из вас выбью дух гражданства!
. . . . .
Через день курсантам за обедом полагается компот. Пришел в роту огорченный курсант из «старичков»:
– Сегодня компота не будет.
– Почему?
– Вы что – не слышите? Оркестр в столовой играет.
Подтвердилось. Иногда компот заменяют духовой музыкой.
Остряки уверяют, что два часа духовой музыки равняются по калорийности килограмму сливочного масла.
. . . . .
…На днях наш батальон вывели на плац. Перед строем выступил командир батальона, подполковник, очень забавная личность. Заносчив, элегантен, фатоват, похож на какого-то царского гвардейского офицера или кавалергарда. Достаточно сказать, что летом ходит в перчатках и со стеком, не хватает монокля. Даже фуражка у него какая-то слишком стройная, необмятая. Ему лет под тридцать, а может быть, и за тридцать. Похаживая перед строем и постегивая себя стеком по голенищу, комбат сказал:
– На этот раз, друзья, нам предстоит настоящая работа в боевых условиях. Наш батальон будет дислоцирован в прифронтовом районе. Командование поручило нам строительство укрепленных районов и аэродромов в Московской зоне обороны.
Куда именно нас направляют – никто не знает.
. . . . .
Стоим под Наро-Фоминском. Батальон расположился в густом лесу, там и шалаши, и оружие, и командирские палатки. Но работаем в открытом поле. Роем и укрепляем траншеи, ходы сообщения и тому подобное. Немецкие разведчики порхают над нами совершенно безнаказанно, так как никаких средств противовоздушной обороны у нас нет. Почти каждый день налетают «юнкерсы». Уже четыре раза бомбили участок строительства. Жертв не было. Да и работа наша почти не пострадала. Кое-что камуфлируем. А один раз немецкий летчик даже «помог» нам: воронку от фугасной бомбы удалось использовать при строительстве дзота.
. . . . .
Деревня Митькино. Здесь расположены штаб батальона, кухня, кузница и редакция нашей газеты «Из траншей по врагу». Уже вторую неделю газета выходит ежедневно. В конторе совхоза нашли основательно разбитую пишущую машинку «Ройяль», печатаем на ней в четырех-пяти экземплярах и газету и боевые листки.
Все хозяйственные постройки совхоза сгорели от немецкой бомбежки. То, что осталось, – зрелище мрачное. Заколоченные избы. Старухи, дети, собаки. Несколько девушек-подростков. Парень на костылях – в ситцевой рубахе без пояса, на груди две-три полоски, знаки ранения. Другой парень как будто здоров, но пригляделся – правая рука в черной кожаной перчатке: протез.
. . . . .
В уцелевшей избенке на окраине деревни расположился наш комбат. Сегодня, проходя мимо, видел, как он, поставив ногу на ступеньку крыльца, надраивал вишневой бархоткой свои щегольские кавалергардские сапоги.
. . . . .
Работаем в поле. Все обнажены до пояса. У многих татуировка. У кого «Лиза», у кого «Маруся», у одного: «За милых женщин!», а у высокого, светловолосого и голубоглазого парня – на левой руке, у самого плеча большие синие пунктирные буквы:
«Не забуду мать родную».
. . . . .
Ехали сюда из Болшева через Москву. Очень долго ждали чего-то у станции метро между Ярославским и Ленинградским вокзалами. Винтовки, составленные в козла. Шинельные скатки. Сидим на корточках или прямо на мостовой, на асфальте. Поем «Прощай, любимый город» и другое, такое же душещипательное. Идут мимо женщины, покачивают головами, вытирают кончиками платков глаза. Настроение, что называется, приподнятое. Видишь себя со стороны и любуешься, как любовался когда-то в детстве, в Петергофе, новобранцами и юнкерами в их выцветшей за лето защитной форме.
От Епихина узнал, что едем с Киевского вокзала. Удалось позвонить Александре Иосифовне.
Через Москву шли строем, с песнями:
Белоруссия родная, Украина дорогая…
. . . . .
А. И. ахнула, увидев меня. Загорелый, как черт, с забинтованной головой (солнечный ожог), с шинельной скаткой, с винтовкой, с саперной лопаткой на боку – таким она меня, вероятно, не представляла. Привезла мне гостинец – буханку хлеба. Весьма кстати, потому что кормят нас хоть и неплохо, но далеко не по-гвардейски. А. И. говорила по телефону с Самуилом Яковлевичем, он тоже хотел приехать, мы ждали его до последней минуты – не приехал, опоздал.