Текст книги "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
– Двенадцать тысяч тонн, – говорит один.
– Нет, пожалуй, и все восемнадцать потянет, – не соглашается другой.
А третий считает, что не больше десяти-одиннадцати тысяч тонн. Самое большее, с грехом пополам, двенадцать «потянет».
Моя морская фуражка вводит людей в заблуждение. За разрешением вопроса очень часто обращаются ко мне. Не прямо обращаются, – а так поспорят, поспорят, а потом посмотрят в мою сторону: дескать, что скажет компетентный товарищ? И я, не желая срамить свою знаменитую фуражку и поддерживая авторитет флота, никогда не отказываюсь разрешить спор. Люди не виноваты, что они любопытны и что им не привелось обучаться в судостроительных институтах и морских академиях.
Я прищуриваю глаз, прикидываю, подсчитываю и объявляю:
– Шестнадцать с половиной тысяч тонн.
Это, конечно, смело с моей стороны. Я не уверен, что этот пароход вмещает в себя так много угля или сахара. Быть может, там всего одна-единственная тонна. Но – что же поделаешь! Если я скажу «не знаю», людей постигнет двойное разочарование. Во-первых, они лишатся приятного общества старого морского волка. А во-вторых – и это самое важное – пароход уйдет в Турцию, скроется за горизонтом без точно установленного тоннажа. А это – совершеннейшее безобразие, для которого не найдешь прецедента в истории мореплавания…
. . . . .
В Лермонтовском курорте я принимаю искусственные солнечные ванны. «Высокогорное солнце Баха» называется это жалкое подобие светила, созданного господом богом. Правда, под этим баховским солнцем я загорел. И бронхит мой беспокоит меня несколько меньше. Но загар – какой-то ненастоящий. Вроде румян. Вымылся – и снова разгуливаешь бледный и зеленый. Да и в самом деле – где уж Баху тягаться с живым, всамделишным солнцем…
В кабинете, который называется «фототерапическим», лечатся не только люди, не только двуногие. Каждый день из санаторного совхоза приносят сюда кроликов. Жалкие отпрыски зайца, страдающие ревматизмом. Их тоже лечат тем же баховским солнцем. Тут же, где лечат нас: шахтеров, писателей, машинистов и директоров банков. И надо сказать, это не очень приятно. Быть может, это и трогательно, когда рядом с тобой, на соседнем диване лежит привязанный кролик и тихо поскуливает и стонет, точно так же как стонешь ты, когда у тебя разыгрывается колит или режет в печени. Но это «трогательное» настроение быстро исчезает, когда подумаешь о том, что Царь Природы, как видно, не так уж далеко ушел от такого жалкого существа, как серый красноглазый кролик. И кролик, пожалуй, даже выигрывает от такого сопоставления. Потому что он мужественнее тебя. В глубине своей кроличьей души он плюет на всякие колиты и ревматизмы, и его приходится привязывать к этому электрическому стулу. А ты – сам снимаешь штаны и подштанники, развязываешь галстук и – без всякой надежды – ложишься все-таки под это, тобою же самим выдуманное солнце.
. . . . .
В республиканской газете «Вiстi» напечатана заметка колхозника Зиновия Черного, мужа пятисотницы Христи Черной, награжденной орденом Ленина. Этот человек работает конюхом в том же колхозе, что и его «дружина». Ему нечем особенно похвастаться. И вот он ставит себе в заслугу, что он является мужем такой знаменитой жинки, что в свое время он женился на ней, бесприданнице и сироте. Это было бы смешно и даже глупо, если бы не было трогательно. Черный рассказывает, как жил он до революции. Сам он тоже рано остался сиротой. Ему было шестнадцать лет, а на его попечении находились братья и сестры.
Приходилось «переносити гiрши злиднi, як моiй дружинi. Не було кому нi зварити, нi сорочек постирати». И никак он не мог ожениться. Никто не хотел идти за него. Говорили:
– Та що там iти, як там у хатi, ще такiй старiй та поганiй, тiльки стiни i голих дiтей повно.
«Де б не пiшов, де б не приговорив – усюди, як то кажуть, гарбуз дають».
И у Христи такая же точно судьба. Осталась сиротой в пятнадцать лет. И тоже – когда умерла Христина мати, «залишилось iх семеро сирiт».
Работала она «у курклiв», в батрачках, содержала себя и свое семейство, братишек и сестренок.
Христя была из другого села. Она не знала, что у Зиновия такое богатое наследство. Когда Зиновий собрался жениться, он сказал своим сиротам:
– Ви з пiчки не злiзайте, бо як побачут вас люди, то заберуть вiд нас маму.
До чего же это трогательно.
И вот – «одруживсь я. I треба дiтей з пiчки здiймати. Коли вона подивилась на них, почала горенько плакати: „Що я, з добрих злиднiв вийшла, а ще в кращi увiйшла“».
«Та вона, спасибо, не падала духом»…
Ей тяжело жилось с сиротами (и своими и мужними), однако «вона iх не кидала, вирастила»…
Теперь все братья и сестры «дуже гарно живуть»: один в Луганске, в железнодорожной майстерне, другой в Красной Армии, третий в Крыму – инспектор милиции…
. . . . .
Шестилетняя девочка, дочь соседки:
– Куда же это папа ушел? Ах, чтоб он помер!..
. . . . .
В Одессе очень несовершенный узкоколейный трамвай. Вагоны (еще дореволюционные, бельгийские) настолько изношены, что страшно бывает влезать в этот деревянный, расползающийся по швам ящик. Через дырявую крышу просачивается не только дождь. Электрический ток, не сдерживаемый прохудившейся проводкой, свободно гуляет по вагону, по всем его металлическим частям. В таком вагоне нельзя прислониться к решетчатой двери, взяться рукой за поручень или за скобу у окна. А браться приходится, так как – давят, гнетут, прижимают. То и дело в вагоне вскрикивают:
– Ой, черт, – кусается!
– Кондуктриса! Что вы смотрите, у вас же не вагон, а электрический стул!
– А вы галоши на руки наденьте, – советует какой-то благодушный джентльмен.
. . . . .
В кофейне при гостинице «Бристоль» сидели три иностранных матроса. Турки. Два молодых и один маленький пожилой, пожалуй даже старый. Машинист, вероятно. Пили пиво.
В кофейне играло радио. Какие-то европейские или американские джазы, «мимми» и тому подобное. Турок сердило радио. И вместе с тем интриговало. Как видно, у себя на родине они не слишком часто слушают эту механическую музыку. Один из них – молодой – встал, подошел к замаскированному в стене «динамику» и долго разглядывал его и даже ощупывал. Потом вернулся к товарищам, сел и вдруг – затянул прекрасную турецкую песню. Товарищ его, тот, что помоложе, подхватил. Потом, откашлявшись, запел и старичок машинист.
Это было совершенно замечательно. Я жалел, что не имею никакой музыкальной памяти, не знаю нот и не могу записать этот турецкий народный напев.
А впрочем, дело не в том. Как бы хороша ни была эта песня, трогательнее всего был этот наивный протест против дурацких европейских штучек и та задушевность, с какой пели эти нищие, плохо одетые люди.
Одеты они были, действительно, очень плохо. Наши совторгфлотовцы одеваются куда шикарнее.
Выпили они три бутылки пива, посовещались и заказали еще «дрей бир». Но потом, посовещавшись еще, подсчитали деньги и заявили, что «бир нет» – не надо.
Подзывая кельнершу, они употребляли единственное известное им русское слово: товарищ!
Прежде чем покинуть кафе, обошли всех кельнерш и официантов и за руку попрощались с ними.
– Ох, какие глупые, – сказала белокурая кельнерша, убирая за ними со стола. Но турки ее растрогали. Еще долго после этого она ходила улыбаясь…
. . . . .
Жан Ло рассказывал мне о французском художнике (и показывал его рисунки), который дал обещание любимой девушке Марго – на каждом рисунке изображать в ее честь маргаритку. Он иллюстратор, карикатурист. И в самом деле, у него нет ни одной работы, где бы, кстати или некстати, не фигурировала маргаритка.
. . . . .
На улице подошла ко мне нищая старуха. Я подал ей 20 копеек. Она заплакала:
– Спасибо, сынок! Спаси тебя бог! Чтобы твоей маме так подали!..
. . . . .
Сегодня играл во дворе с девочками – Аней и Валей. Им вместе одиннадцать лет. Обе они одесситки. Очень разговорчивые, не по летам солидные и – смешные. Играли мы так. Один остается, а двое уходят и договариваются: что будем делать? Будем, к примеру, рвать яблоки в саду. Возвращаемся и говорим:
– Здравствуйте, дедушка король!
– Здравствуйте, ребятки. Где вы были?
– В саду.
– Что вы делали?
И вот мы начинаем подпрыгивать и срывать воображаемые яблоки с воображаемого дерева. А дедушка король должен угадать, что мы делаем.
– Вишни рвали?
– Нет.
– Сливы?
– Нет.
– Абрикосы?
– Нет.
– Яблоки?!!
И вот мы срываемся с места и бежим, а дедушка король должен нас поймать. И кого поймает, тот превращается сам в дедушку короля.
Фантазия у девочек не очень богатая. Впрочем, они еще очень маленькие. Они еще «играют в игру» – подражают старшим детям, которые в их присутствии играли «в короля». Поэтому они загадывают из раза в раз одно и то же: рвут яблоки, стирают белье, опять рвут яблоки и снова – до дыр – застирывают бельишко.
Я пытаюсь внести некоторое разнообразие в игру. Я катаюсь на лошади, печатаю на пишущей машинке, растапливаю печь. Девочки догадываются, в чем дело, но протестуют:
– Так не играют!
Внезапно игра наша прекращается. Аня вспомнила, что мама запретила ей бегать, – она без галош, а во дворе сыро. Мы переходим к стене, где серая полоска сухого асфальта, и довольно долго разговариваем, болтаем обо всем на свете.
– Вы заметили, – спрашивает у меня Аня, – что когда Валя говорит, она прибавляет к каждому слову букву «у»?
– Нет, – говорю, – не заметил. А как же это она говорит?
– Ну, например: у квартире, у саду, у лесу.
– А ты как говоришь?
– Я говорю: в лесу, в квартире…
– Ну это потому, что ты говоришь по-русски, а Валя по-украински.
Тут вмешивается в разговор сама Валя.
– А у нас есть одна девочка. Так она говорит только по-украински. Потому что у нее два зуба выпало.
– Интересно! – говорю я. – А если у нее три зуба выпадут, что ж она – по-немецки говорить начнет?
Но девочки не понимают моего остроумия. Обе они вежливо улыбаются и молчат.
Потом Аня открывает рот и показывает:
– Посмотрите, у меня два зуба качается.
Зубки совсем мышиные, маленькие, острые.
– А когда мама с базара пришла, так у меня целых три качалось, – хвастается она.
– Ишь ты какая, – говорю я с завистью.
Наша беседа привлекает внимание домохозяек. В окнах появляются любопытные. Женщины таращат глаза, смеются. Но я не обращаю на них внимания. Я предлагаю девочкам сыграть еще как-нибудь. Однако любопытных и в окнах и во дворе прибавляется. Играть же на забаву толпе я не привык. Я не шарманщик и не уличный певец. Играл я для себя, для души. И вот я раскланиваюсь с девочками, пожимаю их маленькие ручки и шагаю домой, где ждет меня чрезвычайно срочная и неинтересная работа.
. . . . .
Жанр, от которого пахнет сургучом: заявка.
. . . . .
На днях я вернулся домой и не мог достучаться. Хозяйка ушла на базар, оставила ключ Анечке и приказала ей сидеть во дворе на скамейке и караулить меня. Девочка заигралась и не заметила, как я прошел в подъезд. Я долго и безрезультатно стучался. Наконец открывается соседняя дверь и на пороге появляется девочка шести-семи лет, стриженная по-мальчишески, в вязаном свитере. Это та самая девочка, которая сказала про своего папу: «чтоб он помер». Ее оставили дома караулить квартиру, она услыхала стук на лестнице и не вытерпела, вышла. Мы долго беседовали с нею. Она сбегала в квартиру, принесла ключ, пыталась открыть мою дверь – не удалось. Девочка не по летам солидна, как, впрочем, и большинство одесских детей.
– Вы представьте, у нас вчера вязанку украли!
В передней висела вязанка – вязаная мамина кофта, – кто-то зашел с лестницы и стащил ее.
– Как же ты не боишься открывать дверь?
Тогда она, спохватившись, удаляется за порог и захлопывает дверь перед самым моим носом. Но через минуту, не выдержав, появляется снова.
Мы болтаем с нею о разных вещах. Девочка мне не нравится. Она хвастлива, врет на каждом шагу, говорит, например, что у нее три собаки, и вообще всячески пытается вызвать во мне зависть.
– Папа дарит мне страшно много игрушек. У нас есть телефон. У меня около тыщи книг…
– Не простудишься ты? – спрашиваю я, чтобы оборвать эту надоевшую мне болтовню.
Но девочка не уходит.
Вдруг внизу на лестнице раздаются шаги.
– Это с кем ты там? – слышится испуганный и возмущенный голос. Возвращается мама. Зина захлопывает дверь и убегает.
– Я вот тебе… Наказание ты мое!
Женщина стучит. Дверь не отворяется. Она звонит. Звонит еще раз. Наконец за дверью раздаются торопливые шаги и голос:
– Кто там?
Не желая участвовать в развязке этой драмы, соучастником которой до некоторой степени привелось быть и мне, я поспешно удаляюсь. Через десять минут услужливые соседки помогают мне разыскать ключ.
Сегодня я встретил на лестнице Зину.
– Ну, как вы – попали все-таки тогда в квартиру? – спрашивает она.
– Конечно, попал, – говорю я. – Что ж я, по-твоему, ночевать на лестнице буду? Я не такой дурак, как ты думаешь. А тебе что, попало от мамы?
– Хе! Велико несчастье! – говорит, усмехаясь, эта шестилетняя одесситка и удаляется – без поклона и без малейших признаков уважения к взрослому человеку, который удостоил ее чести беседовать с нею.
. . . . .
На Дерибасовской милиционер и дворник подняли загулявшего капитана дальнего плавания, взяли его под ручки и повлекли в район. Кто-то в собравшейся толпе:
– Ну, теперь поплыл. Прямым рейсом! Одесса – Херсон!
. . . . .
Заключив не очень охотно договор на сценарий с Одесской кинофабрикой, я послал в Ленинград Т. Г. такую телеграмму:
«Продал душу возвращаюсь в Ленинград».
Пожилая телеграфистка читает и перечитывает телеграмму и наконец говорит:
– Тут написано «душу»?
– Да, душу.
– Простите, а где же вы ее продали?
– Э, – говорю, – вы знаете, это было еще давно – еще Торгсин существовал.
. . . . .
Покупаю у старухи торговки папиросы. Она всучивает мне старую, засиженную мухами коробку тифлисского «Рекорда». Я говорю, что мне такую не надо. Она показывает мне коробку тыльной стороной, где следов, действительно, меньше. Плюет в кулак, пытается смыть следы. Я говорю: нет, засиженную мухами коробку я не возьму.
Старуха багровеет от негодования.
– Чтоб я так была здорова, как она засижена мухами! – восклицает она. Докричалась до того, что – купил.
. . . . .
В уголовном суде. Третий день идет процесс чумаков-конокрадов. Их много. В большинстве своем это молодые парни, евреи.
В кулуарах говорят:
– Вот до чего дошло! Евреи занялись конским делом. Это же не еврейская профессия!..
1938
Тридцать первого декабря поздно вечером шел по Дерибасовской. Меня нагоняет человек, молодой одессит в круглых очках и в котиковой шапке, какие у нас на севере называют «чухонками». Поравнявшись со мной, он шагает рядом и говорит:
– Вы можете себе представить, какое дело? Мой шурин – директор областного банка в Днепропетровске. И он ничего не прислал мне к Новому году…
Я машинально лезу в карман и думаю, что навряд ли я смогу возместить понесенные молодым человеком потери. Ведь он ждал, вероятно, от своего знаменитого шурина не рубль и не два. Может быть, он рассчитывал получить сумму, которой я в настоящее время не располагаю. Но – нет, оказалось, что молодой человек не имел никакой корыстной цели, заговорив со мной. Он просто сказал вслух то, о чем так горестно думалось ему накануне Нового года. Не дожидаясь ответа, он грустно усмехнулся и, обогнав меня, зашагал дальше.
. . . . .
Был приглашен на новогоднюю елку в детском саду. Первая елка чуть ли не за двадцать лет. До сих пор это был буржуазный предрассудок…
Ужасно унылая елка. Маленькие девочки и мальчики ведут хоровод вокруг плохо и неумело украшенного дерева и жиденькими голосами поют под гармонь:
Раз, два, три, четыре,
Уж пора, ребята, знать,
Раз, два, три, четыре,
Как культурно отдыхать.
SOS (Save Our Souls)
Спасите наши души!
. . . . .
В поезде «Одесса – Москва» в одном купе со мной едет молодая красивая дама, одесситка. У нее роскошное модное платье, усыпанное белыми пуговицами (18 пуговиц впереди, 11 сзади и по 4 на бедрах), и при этом рваные, как у беспризорника, рукава.
Дама достает иголку и нитки и пришивает, «подрубает» свои лохматые рукава. Я замечаю, что это плохая примета – шить на себе. Она улыбается, завязывается знакомство. Узнаю, что рукава оборвал ее четырехлетний племянник.
– Представьте себе, какой Отелло! Ревнует меня к своему трехлетнему брату. Заливается слезами, если мне стоит приласкать малыша. Я собираюсь ехать на вокзал – с ним истерика. «Нет, ты не уедешь! Я сделаю так, что ты не уедешь!» За пять минут до отъезда я переодеваюсь и вдруг вижу, что он оторвал на моем дорожном платье манжеты. И забросил их бог знает куда… И вот я еду с такими рукавами. Хорошо еще, что теперь модно – рукава на три четверти.
. . . . .
В купе кроме меня и моей визави ехал молодой рыжий близорукий украинец-кооператор. В Киеве сел военный инженер, заика, армейский остряк и болтун.
Идет светский разговор.
Военный:
– М-м-можно п-посмотреть, что у вас в п-пакете? Р-р-рамочка? П-пп-ортрет?
Дама:
– Ах, оставьте! Интересно то, что прикрыто.
Военный:
– Н-ну, я с вввами не согласен. В к-кор-не.
Кооператор:
– А я согласен. Лучше не смотреть. Вот вас интересует, что в пакете. А посмотрите – может быть, там самый обыкновенный петушок нарисован.
. . . . .
Бедный глупый кооператор имел несчастье влюбиться в соседку. Она игнорировала его.
Утром, когда дама ушла мыться, он говорит мне:
– Вы знаете, я не спал всю ночь.
– Плохо, – говорю. – Бессонница?
Задвигает плотнее дверь и сообщает мне зловещим шепотом:
– Вы знаете, она же спала совсем голая.
– Кто?
– Наша соседка. Совсем без ничего.
– Так вы поэтому и не спали?
– А что ж, – говорит он, опуская глаза. – Ведь человек тоже, вы знаете, живое существо.
. . . . .
Такая большая и важная собака, что ей неудобно говорить «ты».
. . . . .
– Бутылец.
. . . . .
Таня Белых (три-четыре года):
– Мама, задуши электричество.
. . . . .
Забавно звучит в наши дни строка «Илиады» в переводе Гнедича:
Влажного луга питомец, при блате великом возросший…
Неужели уже и тогда был блат? Нет, блата, по-видимому, все-таки не было, было блато, то есть болото.
. . . . .
Любящий брат зовет сестру «Шкурка».
. . . . .
Часа полтора-два сидел в одном ленинградском учреждении, ждал, пока выпишут справку. От нечего делать наблюдал за одним из служащих. Это еще молодой человек – слегка за тридцать. Невысокого роста, лысеющий, чистенько одетый, в пенсне, с черными коленкоровыми нарукавниками. Какую он исполняет должность – не знаю, но делать ему, как и мне, абсолютно нечего. И вот он бродит, зевая, по комнате и ищет для себя занятия. Подошел к настенному календарю, оторвал сразу три листочка – за вчера, за сегодня и за завтра. Внимательно читает все три странички. Какую-то пищу для ума находит даже на той стороне листка, где стоит дата, название месяца и дня. Потом складывает листки пополам и прячет их в задний брючный карман. Задница у него блестит – проерзал на стуле.
Опять бродит, опять зевает. Да так еще зевает, что страшно за его скулы.
Потом подходит к телефону, звонит домой, вызывает домработницу. Спрашивает – есть ли солнце в комнате? И сколько градусов? Ждет, пока домработница сходит и посмотрит.
Снова погуливает, посвистывает, почесывает щеку. Снова звонит по телефону:
– Дайте справочную.
Просит сказать номер телефона вегетарианской столовой. Точного адреса не знает, но нужного добивается настойчиво – звонит по разным номерам, в разные учреждения. Наконец дозванивается до вегетарианской столовой:
– Какое сегодня меню?
Там, по-видимому, интересуются, кто спрашивает.
И он, прикрыв ладонью трубку, негромко говорит:
– Управление милиции.
Снова гуляет по департаменту. Вегетарианское меню вызвало аппетит и жажду. Наливает из графина воды, но сразу не пьет, а ставит стакан на батарею парового отопления.
Заходит посетитель, обращается к нему с вопросом. Он усаживается за стол, выдвигает ящик и, не глядя на просителя, глухо говорит:
– Простите, мне некогда.
В эту минуту мне приносят нужную бумагу, и я лишаюсь удовольствия продолжать наблюдения за этой крысой.
. . . . .
«Если я умру, дорогая Мария, то это ведь входит в мою профессию», – писал своей жене генерал Клаузевиц. Между прочим, Клаузевиц, как и его штатский современник Гегель * , умер от холеры.
. . . . .
Хорошо сказал М. М. Антокольский-скульптор:
«Художник только тот, кто столько же страстно любит человека, как и свое искусство».
. . . . .
Подмосковный писательский дачный поселок называют:
– Неясная Поляна.
. . . . .
Скобарь (псковитянин) говорит:
– Обманул кондуктора: купил билет, а сам пешком пошел.
. . . . .
Экспромт Маршака:
У нас на Шварцвальде
Покой и тоска.
Остались Шварц, Вальде,
И нет Маршака.
. . . . .
Вчера выступал в школе. После чтения рассказов меня окружили ребята. Просят:
– Напишите книгу о нас! О нашей школе.
– Хорошо, – говорю. – Напишу. С удовольствием. Только если вы мне поможете.
– Поможем, поможем!
– Ну, давайте расскажите что-нибудь интересное…
Стали припоминать. Ничего интересного как будто и нет. Подрались. Прозвище у мальчика: Сосиськин. Ходили на экскурсию в порт…
Через полчаса я вышел на улицу. Направляюсь к остановке и чувствую – кто-то идет следом. Два парня, шестиклассники. Идут в некотором отдалении, подталкивают один другого:
– А ну, расскажи!
– Вали лучше ты расскажи.
Наконец один из них, похрабрее, догоняет меня, – останавливается и говорит:
– Товарищ Пантелеев, можно вам рассказать один случай?
– Пожалуйста. Сделай одолжение. Буду рад.
– Только вы дадите слово, что никому не расскажете?
– Конечно. Не расскажу. Никому.
– Даете слово?
– Даю клятву.
– А напишете об этом?
– Если интересно, то, может быть, и напишу.
– А наши фамилии укажете?
– Как вы хотите…
– Нет, пожалуйста, не указывайте, – испугался мальчик.
– Хорошо. Не укажу. А что это, интересно, за тайна у вас такая?
Мальчик оглянулся. Товарищ его стоял на углу и тоже, как мне показалось, волновался и оглядывался.
– Что, – я говорю, – за страшная история, о которой вы не решаетесь рассказать?
– А история вот какая: мы с товарищем печатали и распространяли листовки.
Ничего не скажу – опешил. Почувствовал себя дурак дураком. И даже хуже.
Не сразу даже нашелся, что сказать.
– Гм. Какие же это такие листовки вы печатали?
– Ой, только очень прошу вас: никому не рассказывайте! Нам и так ужасно попало. Нас исключать хотели. Тут целая буза была. На нас один мальчик донес, и у меня в парте нашли около двадцати экземпляров листовки.
– Что же, – я спрашиваю, – вы там писали?
– В общем, это была такая сатирическая прокламация. У нас есть учительница французского языка – Мадлена Карловна.
– Ну?
– Она ходит в очках. Уже пожилая.
– Ну, ну?
– Без очков она, в общем, ничего не видит.
– Понятно.
– Так вот – мы с товарищем и сочинили такую листовку: «Что было бы, если бы Мадлена Карловна потеряла очки?»
Я засмеялся – может быть, слишком громко и слишком нервически.
– Очень интересно. Замечательно! – сказал я.
– Только я умоляю вас, никому не рассказывайте!
– Ну, что ты. Конечно. Я же понимаю: конспирация – штука тонкая…
Шел к трамвайной остановке и чувствовал себя не самым лучшим образом.
. . . . .
В кафе. Музыкант-подхалим. Проходит мимо стола, где сидят иностранцы, кланяется:
– Гут абенд.
Подходит к другому столу.
– Добрый вечер, приятного аппетита, весело сидеть!.. А я тоже пирожные люблю.
. . . . .
Руководители бойскаутского движения уверяют, что их организация – беспартийная, аполитичная. А вот что писал в своей книге «Юный разведчик» шеф бойскаутов генерал Баден Поуэлл:
«Пчелы представляют из себя образцовую общину, так как уважают свою королеву-матку и убивают безработных».
Ничего не скажешь, аполитичность стопроцентная!
. . . . .
«…Если б царь Иван Васильевич вместо Казани взял Лиссабон, то в Португалии было бы теперь что-нибудь другое».
А. И. Герцен
. . . . .
Маршак угощал меня ликером эвкалиптин, флакон которого он привез пять лет назад из Италии. Ликер этот производят монахи ордена траппистов, тех самых, устав которых предписывает полное молчание.
. . . . .
Люблю ходить ночью по тротуару, когда слышишь собственные шаги.
. . . . .
Петергоф. Вечером ходил гулять по Самсониевой аллее к Розовому павильону – по дороге на Бабигонские высоты. Чудесная белая ночь. Отцветающее небо. Луна. Пруды, подернутые тиной, заброшенные, заболачивающиеся. На островке – щелкает соловей, квакают лягушки. Тихо. В кустах раздаются голоса. Мелькает огонек папироски. Девушка проехала бесшумно на велосипеде. Деревья отражены в воде. И – розовая башня, превращающаяся в руины, что, однако, никак не портит пейзажа, а, наоборот, украшает его.
. . . . .
В парке. Подошла гадалка.
– Дай погадаю, молодец. Дай, золотой. Бедная сербиянка тебе не соврет. Скажу правду, что пятнадцатого числа с тобой будет.
Лицо у нее – славянское, отцветающее, но очень красивое. Губы подкрашены. Говорит с цыганским акцентом. Черные русские сапожки, красная юбка, шаль.
Просит не обижаться, если скажет дурное. И действительно, ничего хорошего не говорит. Неприятности, каверзы, собирается гадить трефовый король. И казенного дома не миновать, если не поможет «благородный король»…
– А трефу, молодец, пальца в рот не суй – отгрызет начисто. От тебя зависит большого несчастья миновать. А пятнадцатого числа – ожидай радость. Все дело счастливо кончится, и сердце успокоится.
– Как же, – я говорю, – счастливо? Ведь казенный дом – туз пик – выпадает в конец.
– Ха! Ну что ж. А рядом – красная радость. И казенный дом, золотой, может счастье принести.
Эта кабалистическая дискуссия тянулась недолго. Я отказался принять талисман «для любви», хотя благородная сербиянка уверяла, что «денег от меня не возьмет». Она ушла, выкурив папиросу и наградив меня такой характеристикой:
– Пить не пьешь, а чокнуться не откажешься, – полную рюмку на стол не ставишь. Дама-блондинка об тебе сохнет. Все, что сказала, – сбудется. Прощай. Вспомнишь меня, бедную сербиянку.
Карты у нее – маленькие, старинные, полуистлевшие, но с яркими еще красками.
. . . . .
На кладбище. Три маленькие девочки убирают мамину могилу. Ходят по очереди на море, приносят песок, ракушки, гальку; выпололи вокруг могилы траву, посидели на лавочке, помолчали, вспомнили маму и пошли домой.
. . . . .
Там же.
Славянская вязь на большом металлическом (оцинкованном) кресте:
Во имя Отца и Сына
и Святаго Духа
аминь.
Здъсь покоится тъло
раба Божьяго
медицинского фельдшера
92-го пъхотнаго
Печорскаго
полка
Сергея Никитича
ГРОШЕВА
род. 27 iюня 1885 г.
ум. 17 авг. 1906 г.
Двадцать один год было рабу божьему Грошеву. Почему-то весь день думал о нем.
. . . . .
Восемнадцатого мая в Петергофе традиционный праздник, открытие фонтанов.
С утра за окном гвалт духовой музыки. Днем я работал, вышел в парк под вечер. Шумно, многолюдно, празднично, но – не весело. Много пьяных. И целые тучи продавцов «эскимо». Много моряков, военных. Девочки в долгополых шелковых платьях. Самсон, раздирающий пасть свейскому льву, только что вызолочен. Львиная пасть изрыгает водяной столб.
Небо над заливом – старинное, акварельно-гравюрное. Дымит пароход, открывающий навигацию.
В глубине парка повизгивает гармоника…
Картинно красивый матрос в компании товарищей шагает с гармонью на ремне, наигрывает и поет:
Три-четыре взгляда —
И будешь ты моя…
За ним идут рядами, как на демонстрации. Песня, даже такая, облагораживает толпу. Здесь меньше похабщины, ругани и просто – тише.
. . . . .
Мальчиком я верил, что есть такая должность:
– Замкомпоморде.
То есть заместитель комиссара по морским делам.
. . . . .
Люблю бывать на кладбищах. Характеры людей и тут – в надписях, эпитафиях, в цветах, которые сажают на могиле, в самом надгробии.
Еще в Старой Руссе, кажется, заметил, что больше всего надписей мистического характера не на крестах, а на столбиках и пирамидках.
На могиле летчика витиеватая надпись:
Мой милый комсомолец!
Котик, я не выживу одна.
Возьми меня с собой.
Другой столбик:
С. И. СИНЮХИН
Воентехник 2 ранга
21 30
1912–1936
IX VIII
И химическим карандашом вокруг этой скупой справки:
«Сергей не забудь меня прими меня к себе твой любящий брат Вася Синюхин».
. . . . .
У дяди Коли болезнь, которая называется циклопия. Он то возбужден, неимоверно разговорчив, а то, наоборот, мрачен и угрюм, лежит часами с мокрым полотенцем на голове.
– Циклопишка навалилась, – говорит он.
Чаще же он все-таки в хорошем настроении. Тогда он говорит:
– Вкуснянский супец!
– Кислянское вино!
Про хитрого человека не скажет «хитрый», а:
– Хитрянский сорт!
. . . . .
В салоне гостиницы «Интернационал» необычное оживление. Там сегодня общее собрание служащих. Идет разговор о тушении капусты, о калькуляции третьих блюд, об охране труда судомоек. Позже прихожу в ресторан – зал разгорожен пополам большой скатертью. Заглянул туда. На маленькой эстраде, где обычно восседает убогий салонный оркестр, – детский самодеятельный концерт. Девочка танцует лезгинку, другая читает стихи о Чапаеве, два мальчика играют на мандолине и гитаре песенку Роберта. Под конец выступает даже «цыганский табор»… Зрители – официанты, повара, портье, горничные, судомойки, буфетчица, швейцар… Очень приятное проявление демократизма. Обедал я с опозданием, но детские голоса, доносившиеся из-за скатерти, поднимали и настроение и аппетит лучше всяких салонных оркестров.
. . . . .
В Петергофском дворце.
– Это что?! Вот дворец Кшесинской – знаете? – на Петроградской, – вот это да! Вот это дворец действительно оборудован. Входите, например, в столовую. Столовая как столовая, а столов нет. Представляете? Нет столов. Чистенько. Стулья стоят в большом количестве, а стола нет. Гости садятся, кто-нибудь нажимает незаметным образом кнопку, и – представьте – стол сам вылезает.
– Неужто сам?
– Сам! Видел своими глазами…
– А что на столе?
– Вот этого нам не показали…
. . . . .
На даче дети трех-четырех лет играют в магазин.
– Дайте мне, пожалуйста, сахарного песка.
– У нас нет сахарного песка.
– Тогда дайте – жирного.
– У нас жирного нет. У нас только один сорт.
– Дайте тогда один сорт.
– Дайте килограмм блюдечков.
. . . . .
Добрая гегелевская старуха, которая говорила:
– Ну, что ж, что плохая погода. Все лучше, чем если бы совсем никакой не было.
. . . . .
Что есть Бог?
Алкоран * отвечает:
– Бог есть Бог.
. . . . .
Иринке четыре года. Ее спрашивают:
– Ты откуда?
– На рынок ходила.
– Что купила?
– Капусту.
– Много?
– Два кило пять копеек.
. . . . .
Я рассказывал Иринке про какую-то девочку – какая она была добрая, умная, веселая.
– А какого она была личика?
. . . . .
К А. Н. Толстому пришел переводчик Н. Говорит:
– Что за страна, что за люди! Ехал сегодня в трамвае – унылые, испуганные физиономии, ни шутки, ни смеха, ни веселого слова!