Текст книги "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
. . . . .
Разговор в санаторном парке. Две пожилые дамы:
– У вас печень?
– У меня сахар.
. . . . .
В пятигорской пивной – глухонемой человек предлагает посетителям маленькие конвертики с напечатанным на них следующим текстом:
Граждане!
Прошу принять от меня
НОВОСТЬ
фото художественных
снимков.
Цена 1 руб.
Благодарю глухонемой.
В конверте – виды Минеральных Вод, двадцатикопеечная панорамка.
. . . . .
Кладбище. Надпись на кресте:
Здесь покоится прах
оперного артиста
Владимира Александровича
ТОМСКОГО-КОЧУРОВА,
скончавшегося 7-го января
на 59 году жизни.
Спи спокойно, дорогой муж, отец и
великий артист.
. . . . .
Там же. Могила без креста. Надпись на жестянке почти начисто смыта дождем. Проступают слова: «Закрыто на обед».
. . . . .
Там же. Обелиск с выбитым на нем крестом.
Г. М.
АЛАВЕРДОВ
1902–1938
Прохожий, не гордись. Я уже дома,
а ты еще а гостях.
. . . . .
Там же.
На кресте:
Подъ симъ камнемъ погребено тъло
жены коллежскаго секлетаря
Авдотьи Андръевны
ПОДОСОВОЙ
скончавшейся 6-го октября 1880 года
на 76-м году отъ рожденiя своего.
Ходатайствомъ крестьянина Андрея
Боровика в руце Твои Господи
предаю духъ мой.
Стою, смотрю, пытаюсь понять, догадаться, кто он, этот Андрей Боровик, и кем он приходился жене коллежского секлетаря? Какие родственные или другие житейские связи заставили его ходатайствовать о воздвижении этого тяжелого и дорогого креста?
А ведь Авдотья Подосова могла знать Лермонтова! Она родилась в 1804 году. За ней мог ухаживать Пушкин – она была моложе его на пять лет.
. . . . .
Рыночная примета (Кубань):
– Через товар не шагайте, а то не продастся.
. . . . .
Курортный южный городок. В сырую погоду белые дома голубеют.
. . . . .
В Минводах – в вокзальном ресторане:
– Это не борщ, а сущий кошмар!..
. . . . .
У командира боевого корабля на груди наколка: двуглавый орел и лента с «Боже, царя храни».
Грех молодости.
. . . . .
«Катя».
На войне ему, красивому и молодому, прострелили щеку, свернули на сторону челюсть, оторвали половину языка. Он косноязычен.
В гостях, куда он пришел с матерью. За окном мокрый снег, метет. Оконная рама подрагивает и постукивает.
Юноша обращается – к девушке:
– О-о-а е-о-д-ня о-е-э-о ве-ей-яя.
Девушка не поняла. Краснеет. Смущается и вопросительно смотрит на гостью. Та объясняет:
– Он говорит, что погода сегодня совершенно весенняя. Это он шутит.
. . . . .
Замечательная подробность триумфального церемониала у римлян. В колеснице триумфатора, за его спиной, стоял государственный раб, держал в руках золотую корону. В то время как толпа приветствовала и превозносила виновника торжества, раб этот должен был восклицать:
– Pespice post te! Hominem te memento!
То есть оглядывайся назад и помни, что ты человек! Или, если совсем коротко: «Не зарывайся!»
. . . . .
Ночью за окном звонкий трезвый голос:
– Слово предоставляется пьяному!
. . . . .
Активист комсомолец не пьет, не курит, но один тайный порок у него есть: любит раскладывать пасьянс.
. . . . .
Гляжу из окна вагона. Осень. Золотой лес. Опустевшие дачи. Все залито тихим солнечным светом. И уж совсем замечательно: большая собака играет с маленьким щенком – рвут, баловства ради, какую-то сухую белую тряпку.
. . . . .
«Катя».
Катю учил читать живший во флигеле старик Савва Исаич. Он водил Катиным указательным пальчиком по строке и объяснял:
– Вот эта с брюшком – «О», а бабочка с крылышками – «Ф», а кочерга – «Г», а ящичек – «Д», а букашка – «Ж». А где пуговка пришита внизу, тут и в окошечко поглядеть можно, точка это называется.
. . . . .
«Катя».
Он долго хранил фотокарточку девушки, сестры милосердия из Кауфманской общины. В 1917 году, когда с Охты, из запасного полка его привезли в лазарет с рожистым воспалением, она ухаживала за ним. Он продолжал любить ее даже сейчас, когда в доме хозяйничала Марья Михайловна, а по полу ползал двухгодовалый Павлик.
Карточку он хранил вместе с самыми ценными документами: с метриками, с гимназическим аттестатом, с аннулированной сберегательной книжкой, на которой числилось 752 царских рубля.
Иногда, оставшись один дома, он доставал и разглядывал фотографию. На карточке она была снята в подвенечном платье, в фате. Сбоку торчала рука жениха, которую она не очень ловко отрезала ножницами. Эта мужская рука мешала полноте Колиного счастья, его растроганности…
. . . . .
У бабушки на левой руке повыше кисти – белый шрам от ожога. Лет пять назад несла она только что снятую с плиты кастрюльку. Шла через двор – из летней кухни. Крышка кастрюли упала на руку. Бабушка не бросила ни кастрюли, ни крышки. Объяснила мне:
– Думаю: святые подвижники руку в огонь клали. А ну-ка и я попробую потерпеть.
И – додержала, дотерпела. Спокойно вошла в комнату, спокойно поставила на стол кастрюлю. Ожог был очень сильный.
Рассказывала улыбаясь.
. . . . .
Зима тридцать девятого года. В школе, в IV классе появляется новенькая ученица и почти одновременно – новая учительница. Девочка грустная, часто плачет. Учительница требовательна к ней больше, чем к другим. Девочка открывается подругам, что у нее отец – на фронте, пропал без вести.
Потом и сама Наташа пропадает, несколько дней не приходит на уроки. Подруга слышит по радио – о награждении бойцов и командиров. Среди других фамилия Наташиного отца. Девочки разыскивают ее. Открывает им мать Наташи – учительница Елизавета Ивановна.
. . . . .
Лютая зима. Принимаю холодную ванну. Пришел Костя Лихтенштейн. Стоит в кашне и шапке, смотрит и говорит:
– Когда-нибудь напишу биографический роман. О тебе. Будет называться «Как закалялась медь».
. . . . .
Красноармеец в Мариинском театре. Спрашивает:
– А что здесь раньше было?
. . . . .
На улице. Мрачная гориллообразная дама и муж ее – худенький, маленький, тщедушный, – по-видимому, эстрадные артисты, певцы. Она ворчит. Басом:
– «Нам звезды кроткие сияли» – так не поют!..
. . . . .
Школьная пародия на утесовскую песню «Два друга»:
Жили два друга в классе одном
Пой песню, пой
Коль одного выгоняли за дверь,
Сам выходил другой
И славно учились эти друзья
Пой песню, пой
И если один получал из них два,
Кол получал другой
. . . . .
Перед революцией самой распространенной в русской деревне газетой было «Русское слово». Ей верили больше – не потому, что она вернее, а потому, что дороже.
1940
Решетов * , приехавший с фронта, рассказал мне трогательную историю. На Мурманском участке сорокашестиградусные морозы. Люди по шесть-семь суток без крова и огня. И вот в этих условиях в полку – ожеребилась кобыла. И кобыла не простая, знатная: польская, трофейная. Зачала она где-то под Гродно, разрешилась от бремени – под Петсамо или у Сальми-Ярви. Был у них там кузнец, красноармеец. Он этого жеребеночка очень хотел спасти от смерти, выхаживал, у костров отогревал. Но не такой там стоял мороз, чтобы можно было с ним справиться. Пока один бок у жеребенка отойдет, второй – заиндевеет, смораживается.
– Нет, братец ты мой, – сказал батальонный кузнец. – Видно, не ковать мне тебя.
Поднял винтовку и застрелил жеребенка – чтобы не мучился.
Потом сел в снег и заплакал.
. . . . .
Тридцатидвухлетний курсант школы зубных врачей из провинциальных фельдшеров, прежде чем закурить, совершает «профилактическое мероприятие»: зажигает спичку и над ее огнем несколько минут вертит мундштук папиросы.
– Что вы, – спрашиваю, – делаете?
– Поджариваю микробов.
. . . . .
«Катя».
Он был из тех редкостных уже и в те годы старообрядцев, которые не позволят себе сказать: «Спасибо», а скажут: «Спаси Христос». На «спасибо» же отвечают:
– Пускай тебя это «бо» и спасает, а я его не ведаю.
. . . . .
Боец получил взыскание за то, что отморозил руку (не смазал спецмазью перед походом).
. . . . .
С. Я. Маршак рассказывал, что видел себя во сне листом лотоса.
. . . . .
Рассказывает, как лег вечером в засаду в сырой болотистой местности и как ночью ударил мороз и он вмерз в землю. Мимо в темноте шли финны. Он слышал их голоса. Один чуть не наткнулся на него. А он пошевелиться не мог.
– Ко мне же весь земной шар приклеился.
Вырубали.
Отморожена левая нога.
. . . . .
В связи с военным положением в городе появились какие-то таинственные знаки, указатели. Тетя Тэна рассказывала, что на днях к ней подходит где-то на Надеждинской улице пожилая дама.
– Простите, вы не могли бы мне сказать, что тут написано, на стене?
– Где?
– Вот тут. Что это такое: СПМ?
– Не знаю, – отвечает тетя Тэна. – Может быть, это «санитарная помощь милиции»… Или – «скорая помощь»… А почему это вас так интересует?
Старушка оглянулась и, сильно понизив голос, сказала:
– В этом, вы знаете, есть что-то необыкновенно приятное. Напоминает немножко Санкт-Петербург.
Тетя Тэна подумала и говорит:
– Да. Правильно. Но тогда получается не Санкт-Петербург, а Санкт-Петермург.
. . . . .
У девушки на столе брошюра «Застенчивость и борьба с нею».
. . . . .
В поезде:
– Далеко ли едете?
– Мне знать, а вам подумать.
. . . . .
Тип женщины, о каких в старину говорили: стервы-душечки.
. . . . .
Волково кладбище.
Большой гранитный крест. Наверху, на перекладине выбито и вызолочено:
КОЛЯ
А внизу, на постаменте, такими же золотыми буквами:
«А садик
и цветочки
здесь
есть?»
Странная надпись. Что-то очень трогательное, домашнее и очень значительное. Кого-то цитируют. Скорее всего, самого Колю. Может быть, гуляли с ним здесь, и он спросил у мамы с папой о садике и о цветочках. А очень скоро им вспомнились эти слова и были увековечены.
. . . . .
Присвоили воинское звание. Правда, не ахти какое, но все-таки… Интендант третьего ранга. То же, что капитан, только нестроевой службы. Послали проходить стажировку в окружную газету «На страже Родины». Думал – сейчас же пошлют на фронт спецкором. Прихожу к редактору:
– Такой-то явился в ваше распоряжение.
– Очень хорошо. Здравствуйте. Вот вам первое задание редакции. Напишите нам об Иване Сусанине.
– То есть как? О каком Иване Сусанине? Об опере?
– Нет, о самом Сусанине.
– Позвольте. А материалы?
– Добудьте.
– Где?
Редактор посмотрел на меня отчасти сердито, отчасти с сожалением.
– Попрошу вас принять мои слова как приказ. Сроку даю четыре дня.
Дано было понять, что я свободен.
Я отдал честь, сделал поворот через левое плечо и вышел.
В Большой Советской Энциклопедии материалов не оказалось.
И все-таки…
В положенное время, через четыре дня на пятый, на стол полковника Березина легла статья, занявшая в очередном номере «На страже Родины» чуть ли не половину газетной полосы.
Так я ступил на военно-корреспондентскую стезю.
. . . . .
О Сусанине. Конечно, мне помогли источники литературные. Поэму (или думу) «Иван Сусанин» Пушкин назвал лучшей из написанных Рылеевым. Эту поэму, как это ни странно, любил и часто декламировал еще мальчиком Александр Ульянов, брат Ленина. О Сусанине писал Добролюбов: Сусанин отдал жизнь за родину, «твердо и непоколебимо верный понятию о долге».
. . . . .
Наше архангелогородское:
– Прежде вечного спокоя не почивай.
. . . . .
Мариинского театра – фанерный сарайчик-склад. На всех четырех стенах его – надписи: «Близко не подходить, внутри злые собаки».
Сбоку ребята мелом начертали резолюцию:
«Врут. Никаких собак нет».
. . . . .
«Катя».
Эпиграф:
«Война оказалась плохим развлечением».
Из письма крестьянина. 1915 г.
. . . . .
Пример узаконенной неграмотности:
«Обман общественного мнения».
Как это можно обмануть мнение? А ведь пишут. И даже в центральных газетах.
. . . . .
Видел во сне провинциальный южноамериканский город. Почему-то растрогало, что в городе только что (прогресс!) появились извозчики. Мои сопровождающие показывали их мне – новенькие пролетки, новенькая старопетербургская форма. Показали еще какой-то двухэтажный трамвай-дилижанс – тоже новшество! И все в этом городе было как-то архаично-молодо. Не хотелось уходить с его улиц и грустно было проснуться на улице Восстания, 22, в Смольнинском районе Ленинграда…
. . . . .
Минувшим и прошлым летом жила при нашей городской квартире мамина дальняя родственница Любочка, старая дева 54 лет. Проживала она у нас со своей мамашей, восьмидесятилетней, выжившей из ума старухой. Обе – из бывших. Любочка нигде не работает, живет распродажей вещей. В квартире, где они с матерью живут (в их бывшей собственной, а сейчас коммунальной), ее, по ее же собственным словам, «люто ненавидят».
У Любочки резко выраженная мания преследования, болезненная мнительность, подозрительность.
Мама ей говорит:
– Любочка, что вы все дома сидите, вы бы пошли прогулялись.
Она, поблагодарив, отказывается. Через десять минут приходит к маме:
– Александра Васильевна, можно вам задать вопрос?
– Пожалуйста.
– Скажите, пожалуйста, почему это вы предлагали мне пойти прогуляться?
Или мама спросит у нее:
– Кто у вас в квартире живет?
Минут через десять-пятнадцать, обдумав и обсудив со всех сторон этот вопрос, Любочка опять подступает к маме:
– Александра Васильевна, почему это вы спрашивали: кто живет в нашей квартире?
Говорит она осторожно, словно по гололеду ходит. Цифр и имен никогда не называет. Года полтора назад пробовала она работать. Устроилась куда-то курьером. Но, проработав с полмесяца, ушла.
Мама спрашивает, сколько она там получала.
– Немного.
– И долго работали?
– Некоторое время.
«Некоторое время», «некоторая сумма», «некто», «однажды» – по-другому она не говорит.
. . . . .
Любочкина мать, Марья Ивановна, в молодости была необыкновенно хороша собой. А происходила она из купеческой семьи, была почти неграмотна. Однажды стояла Марья Ивановна за обедней у Покрова. Стояла на клиросе, «рядом с князьями и вельможами», и даже среди этой блестящей публики выделялась своей красотой и статностью. В это время в церкви появился какой-то старичок генерал. Граф. Он принялся целовать ручки знакомым дамам и по ошибке, приняв Марью Ивановну за какую-нибудь баронессу или княгиню, и ей тоже поцеловал руку.
Совсем недавно, будучи уже на склоне дней, выживающая из ума Марья Ивановна заблудилась где-то на Песках и попала в милицию. Ей показалось, что ее хотят посадить в кутузку. Она перепугалась, но виду не показала, а сама перешла в наступление.
– Вы, батюшки, не смеете меня в холодную сажать, – говорила она. – Я человек благородный. Мне и князья и графы ручки целовали. Вот она – вот эту самую…
. . . . .
Жаркий июльский полдень. В Мельничьем Ручье на пляже весь день было много купающихся. К вечеру народ расходится, хотя вода еще теплая и сумерки не остудили зноя.
Лежу в кустах, читаю. Вижу – на противоположном грязном и обрывистом берегу, где обычно никто не купается, где вонючая илистая отмель истоптана и загажена коровами, – появляется молодой, лет под тридцать, человек, сезонный рабочий в бесцветной одежде. На лице у него – от одного уха до другого – белая повязка. Лицо плоское. Он ведет себя, как вор: озирается, оглядывается. Уж не топиться ли, думаю, пришел? Нет, этот несчастный просто пришел выкупаться. Вероятно, долго не решался, но день стоял знойный, товарищи по работе бегали в перекур на реку, мимо все время шли купальщицы с мохнатыми полотенцами. И вот он не победил соблазна, пришел. Подходит к воде, оглядывается, снимает с лица повязку. Еще раз оглянулся, начинает стягивать грязную рубаху. Не решился. Натянул рубаху, сел на корточки и торопливо, как мальчик, ворующий у матери варенье, зачерпнул ладошкой черную торфяную воду и стал мыть свое безносое лицо, шею, волосы. Моет с наслаждением, но поминутно оглядывается, прислушивается…
Брат мой! Кто тебя? За что?..
. . . . .
Читаю «Процесс Людовика XVI». Поражает необыкновенное сходство и судьбы и характеров Людовика и Николая Второго. Начать с того, что начало их царствований было ознаменовано схожими событиями. Во время бракосочетания Людовика с Антуанеттой в Париже тоже была своего рода Ходынка. Во время пышных празднеств, «благодаря небрежности администрации», где-то в районе кладбища Св. Магдалины было раздавлено свыше 1000 граждан.
Находясь после революции под арестом, и король и царь занимались воспитанием сыновей, играли в карты (Людовик – в пикет, Николай – в безик), охотились на ворон.
Похожи и жены их: Алиса Гессенская на Марию-Антуанетту. Обе они были активнее, хитрее, деятельнее своих мужей.
. . . . .
– Он закона совсем не слушается. Он только принципом своим берет!
. . . . .
«Лучше говорить правду, чем быть министром».
Жорес *
1941
«Одна из тайн творчества – видеть перед собой тот народ, для которого пишешь».
В. Хлебников
. . . . .
Девочка лет 11–12 – другой, поменьше:
– Микроб такой маленький, что если он упадет на пол, то его не видно.
. . . . .
У директора гимназии, где он учился, была странная фамилия: А. С. Дважды-Переехали.
. . . . .
Учительница в деревенской школе:
– Теперь будем становить запятую.
. . . . .
Раз или два в месяц к нам в Шкиду приходил врач. Красивый. Высокий. Какой-то не по времени барственный, элегантный, пахнущий одеколоном.
Это был брат Е. В. Тарле, историка. Его я тогда не читал (читал, кажется, из наших один Ионин), но имя его уже знал, оно уже гремело.
. . . . .
Из предсказаний попугая:
«Радуйтесь! На предстоящем вечере Вы будете счастливы любовью. Полублондин-полубрюнет увлечется Вами и попадет под сень Ваших очей. Вы его не заметите, но образ симпатичного молодого человека станет преследовать Вас, и Вы снова встретитесь»…
. . . . .
Дядя Коля минувшим летом отдыхал в деревне. У хозяйки заболел теленок. Ветеринара в колхозе нет. Старуха приходит, просит:
– Я – женщина старая, слабая. Помоги, милый. Поди, укуси его за мышки с боков.
– То есть как укуси? За какие мышки? – испугался дядя Коля.
– У него с боков у мосоликов желвачки такие – мышки. Ты, если брезгуешь, ветошку какую накинь и – куси.
Деликатный дядя Коля поежился и пошел. Но теленка уже успела зарезать хозяйкина дочка.
. . . . .
Из классной работы по русской литературе учеников 8-го класса энской средней школы:
«Пушкин сильно восхищается в Наталью».
«Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать».
«Матери Державина приходилось много ходить стоя».
. . . . .
На Смоленском у Анны Ивановны Спехиной похоронены рядом дочь Надя и внучка Валя. На днях хоронили вторую внучку – Люсю. Кладбище было засыпано густым снегом. Чтобы яму не замело, могильщики прикрыли ее хвоей. Когда этот настил стали снимать, Анна Ивановна вдруг перестала плакать.
– Надюшку не видать? – спрашивала она у окружающих. – А? Надю не видно?
Как будто Надя живая должна была сидеть в яме.
. . . . .
Школьный фольклор.
Черченье что? Пустое дело!
Оно давно мне надоело!
А в остальном, любезная мамаша,
Все хорошо, все хорошо!..
. . . . .
До омерзения пьяный человек, мыча, качаясь и вытворяя какие-то безобразные обезьяньи телодвижения, идет через Кировский мост. Несколько мальчиков, лет по 11–12, возвращаясь из школы, идут следом.
– Вот и мы такие будем, – говорит один.
– Нет уж, – качает головой его товарищ. – Так пить я не буду.
Первый молчит, думает, грустно усмехается.
– Все, когда маленькие, так говорят.
. . . . .
Больница. Со мной в палате лежит после операции колхозник Хрусталев, тверской, пятидесяти трех лет. Ходит к нам рыженький мальчик Саша.
Хрусталев, усмехаясь:
– Как с противня убежал все равно.
. . . . .
Он же – про Сашу:
– Штаны долгие, туфли долгие – как все равно у Сярли Сяплина!..
. . . . .
В приемном покое больницы. Опрашивают старика, только что привезенного «скорой помощью». Старик двадцать три года работал на железной дороге, сейчас в артели – «на гардеропе».
– Как зрение? – спрашивает врач.
– Чего?
– Видите как? В глазах не двоится?
– Иногда бывает, что человека в таком каком-то неприятном виде вижу.
– Стул как? Хороший?
– Даже слишком хороший.
. . . . .
Война. [4]4
Значительная часть записей автора о войне и блокаде вошла в публикации «Год в осажденном городе» и «Январь 1944» (см. том 3 этого собрания сочинений).
[Закрыть]
Небо как и два года назад, но гораздо плотнее, гуще усеяно аэростатами воздушного заграждения. В разное время дня, в разную погоду смотрятся они по-разному. В сумерках – как серебряные картонные елочные рыбки. Перед закатом – как золотые рыбки в аквариуме. Особенно хороши – ранним утром, когда чуть-чуть розовеют с одного конца и когда на них нежно переливаются солнечные блики.
На земле они – толстые, слоноподобные, даже мамонтоподобные. В воздухе напоминают заиндевевшие детские рукавички.
. . . . .
Аэростаты – в садах, парках, около церквей. Тут же – зенитная батарея, палатка, маленький лагерь. В Михайловском саду бойцы стирают, спят на садовых скамейках, играют на балалайках.
. . . . .
На Мальцевском рынке.
– Какое безобразие! Только что была тревога и – опять!
Того и гляди жалобную книгу потребует.
. . . . .
– Желтый дом с красным фонарем…
. . . . .
Дежурю на крыше. Со мной напарник – шестнадцатилетний паренек, сын или племянник С. М. Алянского.
– Эх! – говорит он с досадой. – И что это в самом деле! Москву уже третий раз бомбят, а у нас…
Глупо, конечно, хочется сказать ему: «дурень» или «глупыха» (нечто подобное я ему и сказал), но ведь надо и то помнить, что – шестнадцать лет!
. . . . .
А в народе уже опять ходят разговоры об Антихристе. Толкуют Апокалипсис * . Говорят о красном и черном петухе, высчитывают сроки. На сорок третий день, говорят, должно кончиться.
Приблизительно то же говорил в конце июня лектор в Союзе писателей. Имею в виду не Люцифера и не петухов, а сроки окончания войны.
. . . . .
В сумерках у ворот – компания девушек из группы «домовой самозащиты». Ведут себя так, как и положено вести себя молодости при любых обстоятельствах и в любой обстановке.
И вдруг откуда-то возникает пожилая, седеющая, стриженная в кружок особа. Повелительным, учительным, назойливым и скрипучим голосом она говорит:
– Вот что я вам скажу, дорогие товарищи…
При этом тяжелый, как будто свинцом налитой, палец ее ходит перед носами девушек.
– Прошу запомнить. Время сейчас сурьезное. Дежурить так дежурить. Ни хахахалки, ни хихихалки, ни с мальчишками объемки, ни с мальчишками обнимки…
– Какие могут быть обнимки?! – возмущаются девушки.
Но голос активистки продолжает греметь и скрипеть. И палец ее покачивается в воздухе, как какая-нибудь праща или палица.
. . . . .
Старый пожарный Михаил Осипович – про Германию:
– Там же, куда ни сунесся, – всё сталь. Там же даже старухи на лисапедах ездиют.
. . . . .
Человек едет на велосипеде, за спиной у него болтается голубой воздушный шарик. Странно и «не типично» для этих суровых дней. Но – жизнь продолжается. Мальчик или девочка сидят дома, ждут папу…
. . . . .
На рынке продают (за астрономически большие деньги) черный сахар. Это – то, что осталось от сгоревших Бадаевских складов.
. . . . .
В аптеке. Приходит мужичок.
– Лаку нет ли, гражданочка? – Виновато вздыхает. – Хочу буфет покрасить.
– Брось врать-то. Нашел время буфет красить. Выпить хочешь!
Еще более виновато:
– Хочу. Да. Выпить.
. . . . .
Бабушка не была в Питере двадцать два года – с 1918, кажется. 21 июня приехала из Боровска навестить сыновей и внуков, а на другой день – война. И вот застряла.
Была у нас в сентябре, когда уже сомкнулось кольцо блокады. Сидела чинная, слегка чопорная, не согнутая ни годами, ни событиями. Пила чай – так же чинно и церемонно, как пила его и в 1914, и в 1930 годах, хотя чай был уже почти пустой.
В это время прибежал ко мне с курсов усовершенствования командного состава Костя Лихтенштейн – загорелый, как черт, в огромных пыльных сапогах, в выгорелой пилотке… И тут же при бабушке стал показывать, как учат их в училище ползать по-пластунски. Ползал, царапая сапогами паркет, по всей комнате – у самых ног бабушки, а она даже ноги не подвинула, смотрела, подняв брови, поджав слегка губы, и не усмехнулась даже, не показала ни малейшего удивления.
. . . . .
В аптеке. Дама просит отпустить ей гематоген. Это – экстракт крови, – вероятно, из него можно сделать неплохой бульон.
Аптекарша отпускает одну банку и говорит:
– Идеальное средство для повышения аппетита.
. . . . .
Новые будничные слова в быту ленинградцев: зенитки, дальнобойные, убежище, фугасная, зажигательная, «накидал» (бомб или снарядов).
И еще – отоварили, дуранда, буржуйка, фитюлька, рабочая, иждивенческая.
. . . . .
Старуха:
– Сахарку-то нет. И похрустеть нечем.
. . . . .
Иногда по утрам задерживаются московские радиопередачи. Это значит – в Москве воздушный налет.
. . . . .
На днях радио молчало до 18. 21. Внезапно раздался грохот, прозвучала какая-то музыкальная фраза, а за ней громкий мужской голос:
– Глубокий вздох!
И тут же передача опять оборвалась. Так и застрял в памяти этот «глубокий вздох».
. . . . .
Из «Инструкции Штаба МПВО дежурным у ворот дома»:
Каюсь, инструкцию эту я нарушал. Бомбы поблизости разрывались (в Ковенском, в Озерном, на улице Красной Связи), но установить их тип мне ни в одном случае не удалось. Не стремился.
. . . . .
Сегодня подумал: а ведь город и в самом деле стал фронтом. Бомбежки почти ежедневно. И уже не «почти», а каждый день артобстрелы. На магазинных витринах – дощатые щиты, ящики с песком.
Люди с судочками. Танки. Машины с масксетками, а теперь, когда выпал снег, еще и побеленные.
Милиционеры с винтовками, с плоскими, похожими на бойскаутские шляпы, шлемами, висящими почему-то у пояса.
И так много разговоров о еде. Самая актуальная тема. Продуктов в городе нет, и подвоза нет. Я знаю, что такое голод, – детство, с десяти лет, у меня было голодное. Говорят, опыт помогает, учит. Да, но не этот «опыт». Опытных голодающих я не встречал.
. . . . .
На рынке:
– Все продаю – лишь бы заправиться.
Не очень-то заправишься. Дензнаки никому не нужны. Выменивают кусочек хлеба на крохотный кусочек масла, кусочек сахара на две-три папиросы. Спички продаются по рублю за штуку (не за коробку, а за штуку, за одну спичку).
. . . . .
Двумя этажами выше живет мальчик – ремесленник, лет двенадцати-тринадцати. Приходит:
– Нет ли у вас какого-нибудь барахла. Идем в Колпино, на передовую, может быть, выменяем на конину.
Собрали все, что нашли: две пары ботинок, новые брюки, Лялин отрез на платье.
На другое утро мальчик принес огромный, килограммов на пять, кусок конского филея.
Маме я не сказал, что конина. Даже сейчас она не стала бы ее есть. На мамины именины жарили котлеты… Самым счастливым был в эти дня наш Беляк. Впервые за много недель он вдруг замурлыкал.
. . . . .
В ночь с 7 на 8 ноября стоял на посту у ворот. Мрачная была ночь. На сером бесовском небе – за бегущими тучами – крохотное пятнышко луны. Ледяной пронзительный ветер. Воздушных налетов за это время не было, зато почти все эти два часа не прекращался артиллерийский обстрел. Гремело где-то в стороне Смольного.
Но жуткое было не в этом. Самое жуткое было – радио, которое на этот раз, праздника для, не только не было выключено, но позволило себе «разговеться» – передавало легкую музыку: опереточные арии, фокстроты.
Частица черта в нас
Заключена подчас
Эта частица черта не могла заглушить ни воя ветра, ни грохота канонады, ни тех горьких мыслей и чувств, которые одолевали человека, стоявшего на лютом сквозняке в подворотне старого петербургского дома.
А потом была пауза. Минут десять радио молчало. И вдруг загремел «Интернационал». Никогда не слушал его так… Не найду слова, чтобы объяснить: как?
Так слушает что-нибудь человек в последний раз.
. . . . .
Такое уже было со мной. Дежурил в первый раз на крыше и увидел город с высоты пятого (вернее, шестого, даже седьмого) этажа. Увидел как бы заново, как бы впервые всю красоту и неповторимость его. Город с его знакомыми до слез, «до припухших железок» зданиями, с Невой, Фонтанкой, каналами, – и все это как на старинной гравюре, на рельефном плане с картушем в верхнем углу. Не мог оторвать глаз от этого видения.
И вдруг подумал:
«Смотри! Запоминай! Впитывай! Такого уже не будет».
. . . . .
За деньги ничего не купишь. Даже могилу не выроют могильщики за бумажки. Давай им крупы, хлеба, сахара. За гробами, говорят, длиннейшие очереди. Самый дефицитный товар.
. . . . .
Недавно слышал на улице:
– Нас легче похоронить, чем накормить.
Нет, и похоронить нелегко.
. . . . .
Война образовывает. Раньше я понятия не имел, что дуранда бывает разных сортов – соевая, льняная, конопляная, кокосовая, семечковая, подсолнечная…
У каждой свой вкус. И свой неповторимый запах. Особенно, когда положишь кусочек на раскаленную чугунную доску времянки.
. . . . .
«Трус тот, кто боится и бежит, а кто боится и не бежит, тот еще не трус».
Князь Мышкин
. . . . .
Проверить эту формулу в наших условиях трудно: бежать некуда. Впрочем, то, что я только что написал, – фраза. Можно сказать по-другому: кто боится и молчит, тот еще не трус.
Тетя Аня во время бомбежек хватается за голову, мечется, рыдает… А ведь всегда считалась выдержанной, сильной, гордой.
Храбрым не помогут сделаться ни опыт, ни приказ, ни звание.
Месяц назад ехал в трамвае по Литейному. Где-то очень близко, на Фонтанке, начался артобстрел. И какой-то капитан, фронтовик, стал кричать:
– Что же вы? Остановите трамвай!..
И стал протискиваться к выходу.
Он привык, и его так учили там, на фронте: противник открыл огонь – маскируйся, окапывайся, прячься. А тут тыловики, шпаки с удивлением и даже с некоторым презрением смотрели на этого фронтовика.
Вообще-то понятия «фронт» и «тыл» несколько сместились, если не переместились. В Ленинграде, я уверен, снарядов и бомб падает относительно больше, чем где-нибудь под Пулковом или тем паче у Белоострова.
. . . . .
«Через детей душа лечится».
Прочел вчера в «Идиоте» эту фразу князя Мышкина и ночью то ли представил, то ли во сне увидел, что открыл будто бы для душевнобольных, для измученных и усталых санаторий, где единственный метод лечения – Kinderterapie. Врачей нет, а есть только дети. Общение с ними, разговоры, игра – лечат душу.
Над воротами санатория – полукругом, дугой эта сентенция Мышкина о том, что через детей душа лечится.
А ведь и в самом деле лечится. Если бы не было детей в Ленинграде, кто знает, насколько больше могил вырубали бы мы каждый день на Волковом, на Охтинском, на Пискаревском…
. . . . .
У ворот госпиталя на улице Маяковского стоят три или четыре пары детских санок с «мумиями» – плотно запеленатыми в одеяла и перевязанными, как онучи, трупами. Из проходной выходит красноармеец и жена его, выносят маленький голубой гробик. За ними идет и тихо, беззвучно плачет мальчик лет десяти-двенадцати.
У калитки какая-то женщина беседует со сторожихой.
– Эвона, еще гробы достают где-то, – говорит она как будто даже с некоторой завистью.
. . . . .
На нашей лестнице, двумя этажами выше, с бабушкой и оглохшей «на почве недоедания» мамой живет хорошенькая большеглазая девочка Мариночка. Когда-то была резвушка, вертелась в красном сарафанчике во дворе, пела, играла, ссорилась с подругами. Теперь ее не узнать. Зашел проведать любимицу свою, принес кусочек дуранды и две ландринки. Маринка лежит в постели, пьет чай с 15 граммами хлеба, нарезанными на 15 тончайших долек и поджаренных на буржуйке.