Текст книги "Заколдованная (сборник)"
Автор книги: Леонид Сергеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)
В детстве меня все время тянуло к ребятам со странностями, к мальчишкам с ослепительной фантазией, совершающим такие немыслимые поступки, которые нормальному человеку и в голову не придут. Немногие отваживались дружить с такими, а меня к ним тянуло. Я думаю, потому что во мне сидел какой-то чертик, который постоянно подталкивал к разным авантюрам, а скорее потому что я сам был слишком нормальным, чтобы придумать что-нибудь необыкновенное.
В нашем классе было трое учеников со странностями – это по моим наблюдениям; многие считали, что их гораздо больше, а один даже – что все, кроме него. Он-то и являлся самым странным.
Его звали Игорь Межуев. Это был долговязый мальчишка с большими испуганными глазами. Он ходил утиной, переваливающейся походкой, вечно неряшливо одетый, весь в чернильных пятнах, с болтающимися шнурками, с торчащими в разные стороны волосами, жесткими, как проволока. Шапку он носил задом наперед; если нагибался, его ранец летел через голову; но несмотря на ротозейство и неуклюжесть, по успеваемости он не вылезал из отличников, а по пению заслуженно носил звание «даровитый».
Говорят, талант – это прежде всего требовательность к себе и усидчивость. Ответственно заявляю – ни того, ни другого у Межуева не было и в помине – он все схватывал на лету и никогда не корпел над учебниками (вне школы их вовсе не раскрывал) и пению нигде не учился и вообще это свое «дарование» всерьез не воспринимал.
Каждое утро Межуев заглядывал в класс и с усмешкой сообщал:
– Пришел неряха, грязнуля и драчун Межуев!
После этих слов исчезал, но сразу же появлялся снова и тихо, крайне серьезно, объявлял:
– А это пришел я.
В таком двойном появлении, как нельзя лучше, отражалась его противоречивая натура.
В школе Межуев был страшно горячим, невыдержанным и все время каким-то возбужденно-напряженным – казалось, дотронься до него – и он взорвется. С нами «фитиль» Межуев держался высокомерно, разговаривал в агрессивном тоне, при этом тряс головой, размахивал кулаками, бил себя в грудь, а если кто-либо ему перечил, начинал сыпать угрозы:
– Щас как дам – три раза в воздухе перевернешься!
Или:
– Щас как тресну – мокрое место останется!
Приставучий, бесцеремонный, задиристый, он постоянно изводил нас криками и наглыми угрозами, правда, редко приводил их в исполнение, чаще после уроков извинялся перед теми, кому нагрубил, и делал это так искренне, что его нельзя было не простить.
На переменах Межуев неизменно вытворял всякие фортеля; в зависимости от настроения – а оно у него менялось каждую минуту – он то носился по классу и все сшибал на своем пути, то подкидывал к потолку ранец и до того, как его ловил, успевал отбить чечетку (и кучу подобных штучек – лишь бы привлечь к себе внимание), то раскрывал окно и выкрикивал всякие глупости прохожим (за эти художества не раз объяснялся с директором), то внезапно ни с того ни с сего забивался в угол и впадал в уныние, и тогда казалось, все его выходки – игра, он нарочно хочет выглядеть балбесом.
Так или иначе, но после каждого звонка мы с интересом ждали, что он еще выкинет, и не обманывались – его выходки становились все зрелищней.
Во время урока, когда учитель объяснял новый материал, Межуев мог запросто улизнуть из класса (позднее перед директором оправдывался, что прекрасно знал тему и не хотел попусту тратить время). И мог вообще объявиться в более старшем классе – потому что, видите ли, «в своем зевает от скуки» (на это директор только разводил руками).
В самом деле Межуев был на голову выше нас (в смысле знаний и умственных способностей), и рядом с его талантами наши таланты выглядели всего лишь мелкими способностями (при наших жутких потугах), но и по диким выходкам, вспыльчивости и грубости он нас переплюнул. И что знаменательно – был страшно обидчив, как кисейная барышня – чуть что надувал губы и вносил обидчика в список, кого надо отлупить. Но, как я уже сказал, дрался считанные разы – обычно ограничивался тем, что после уроков вставал в стойку и колошматил воздух.
За чудачества Межуева наградили несколькими прозвищами, которые совершенно выводили его из себя: «вулкан», «ошпаренный», «растерявший винтики». Природа одарила Межуева кучей достоинств и недостатков, но начисто лишила чувства юмора – иначе он оценил бы свои прозвища, а не обижался на них.
Позднее по поводу обидчивости отец прочитал мне длиннющую лекцию, которая в сжатом виде выглядит приблизительно так: всякая повышенная ранимость идет не от чувствительности, а от чрезмерного самолюбия, а то и от ущербности. Отец приводил пример: нормальный человек хотя бы задумывается над замечанием, в какой бы грубой форме оно не было сказано и, если в этом замечании есть доля здравого смысла, принимает к сведению (имелся в виду врач-профессор); себялюбец, не задумываясь, отвергает любое замечание и защищается в поте лица (имелся в виду дядя); а невежда, даже невинное замечание, встречает в штыки, по принципу «сам дурак» (имелся в виду, естественно, я).
Вторым «странником» слыл Володя Сорин – толстый, с круглым румяным лицом, на котором нелепо торчал длинный острый нос. Несмотря на тучность, Сорин был на редкость ловким: мог с разбегу сделать несколько шагов по столбу электропередачи (этот трюк никто не мог повторить), и легко перепрыгивал через заборы (в школу он никогда не ходил по дороге – всегда дворами, через изгороди, а в школе, стараясь быть незаметным, – вдоль стены).
Сорин приехал из другого города и появился в классе к концу учебного года; как только вошел в класс, все захихикали, и каждый мысленно стал придумывать ему прозвище, но он всех опередил:
– Во, какой я бочонок! Чучело! Пугало! Бармалей! Я буду первым толстяком в школе! Ха-ха-ха!
Все заулыбались, обезоруженные. Мы привыкли смеяться друг над другом, но чтобы смеяться над собой?! Такое видели впервые.
– Я буду самым толстым дядькой в мире! – вопил Сорин на перемене. – А до школы я был тощий, как Кощей. Меня разносит от знаний!
Класс заливался, а Сорин потихоньку куда-то исчезал. Только однажды я бросился на поиски и нашел его в подвале плачущим. С тех пор я знаю, что не всякое самоутверждение есть признак уверенности и силы – иногда это и защита от беззащитности.
Как и Межуев, по успеваемости Сорин был одним из лучших, но в отличие от безалаберного Межуева, которого директор не раз обещал «отчислить из школы» (разумеется, только запугивал, прекрасно понимая, что у яркой личности, как правило, характер не подарочек), Сорина ставили нам в пример, как «опрятного, прилежного, умного» – этакого носителя культуры. Понятно, любимчики учителей не пользуются уважением ребят, но Сорин являл исключение. Доброжелательный и веселый (на людях), неиссякаемый на выдумки (вроде взбегания на столб), он ко всему прочему был невероятно начитанный – рассказывал такие истории, от которых перехватывало дыхание и немело сердце.
– Когда ты успел все это прочитать? – как-то спросил я.
– Успел, – Сорин понуро опустил голову. – Я наврал, что до школы был худой. Я с рождения такой урод. Ребята надо мной смеялись, звали Жиртрест, ну и я стеснялся выходить на улицу. Ребята играли в футбол, купались на речке, а я читал книжки, шастал по библиотекам…
В силу своей толстокожести я не оценил откровения Сорина и продолжал, как все, с неосознанной жестокостью подтрунивать над его внешностью. В то время я не знал, что такое комплекс неполноценности и не догадывался, какие формы он может принять. Но что помню точно – благодаря Сорину, наконец, открыл книги. А об его «уродстве» вспомнил позднее, когда сам начал страдать от худобы, но здесь уже дядя объяснил мне что к чему, и объяснил со знанием дела, поскольку сам был контуженый и раненый.
– …Глупо стесняться своих физических недостатков. Надо выжимать из них максимум, чтобы они как бы работали на твой облик в целом. Некоторые выпячивают свои недостатки. Возьми калек-нищих и прочих ущербных людей. Они спекулируют на чужом сострадании. Такое отрицательное изумление. А некоторые обращают недостатки в достоинства, гордятся ими, как фирменным знаком… Возьми очень высокую девушку, которая сильно переживает, что к ней не подходят парни. Она идет в волейболистки и становится знаменитой спортсменкой, и у нее отбоя нет от ухажеров. Такое положительное изумление…
Кроме Межуева и Сорина в классе было еще несколько ребят со странностями и даже одна девчонка с зелеными глазами. Ее звали Колдунья, потому что она угадывала отметки:
– Я предсказываю тебе сегодня тройку.
Или:
– Мне видится твоя двойка.
Она была воображалой и недотрогой, и круглой отличницей, первой ученицей в классе (плакала, если получала четверку, что выводило меня из себя, ведь я не расстраивался, если получал и двойку, и понятно – ее несчастья считал радостью). Теперь-то мне кажется, что основная ее странность состояла в том, что она притворялась странной, а в действительности была нормальнее нас всех. Наверно, ей просто нравилось строить из себя загадочную фею (да и какой девчонке не хочется выглядеть таинственной?), но то, что она обладала сверхъестественной интуицией – это факт.
И все-таки самым необыкновенным в классе был Алексей Ялинский, застенчивый паренек, с которым я все время мечтал сидеть за одной партой. Его красивая фамилия вполне соответствовала его облику: интеллигентное лицо выражало чистоту помыслов, а голубые близорукие глаза – святую простоту, доверчивость, наивность. Среди ребят он держался предельно скромно, старался быть в тени, никому не навязывал своего общества, больше слушал, чем говорил, и никогда не смеялся, а если и радовался, то все равно как-то печально. Он сидел на первой парте у окна, постоянно задумчиво смотрел в одну точку и чему-то улыбался. Всякий раз, вызывая Ялинского к доске, учитель по пять раз повторял его фамилию, прежде чем он поднимался.
– Яля, очнись! – шумели одни.
– Опустись наконец на землю! – верещали другие.
Ребята посмеивались, подмигивали друг другу. Ялинский вскакивал, смущенно теребил пуговицу, что-то бормотал в оправдание. Зная о своей рассеянности, он как-то договорился с соседкой, великаншей Олей, чтобы она толкала его, когда он «размечтается», но при первом же Олином толчке очутился на полу, а поднявшись, отругал ее, начисто забыв о договоре.
Говорил Ялинский тихо, но когда выходил к доске, в классе наступала тишина; все откладывали «свои дела» и слушали – так захватывающе он рассказывал. Начинал как снег на голову:
– Я по учебнику урок не знаю. Знаю по другим книгам.
– Что ж с тобой поделаешь, рассказывай! – вздыхал учитель и склонялся к журналу.
Ялинский заводил бессвязную говорильню и не о сути дела, а о предыстории с многочисленными отступлениями в сопутствующие области. Подбираясь к теме, распалялся больше и, не повышая голоса, говорил вдохновенно, заводно и так быстро, точно боялся не успеть высказаться полностью; его лицо покрывалось пятнами, руки рисовали в воздухе разные образы – он завораживал весь класс; точнее, гипнотизировал, ведь даже когда плел явный вымысел, ему все равно верили. Самым непонятным во всем этом было то, что на перемену мы выходили совершенно обалделые – никто не мог вспомнить, о чем он говорил, – какие-то обрывки фраз, полусказочные картины, и ничего больше.
Во время сочинений все подглядывали в учебники, Ялинский не заглядывал никогда, и опять-таки писал не сочинение на заданную тему, а что-то вроде отвлеченной новеллы. Во время решения задач он всякий раз выводил новые формулы – учителя только ахали.
Вне школы Ялинский был еще более чудаковатым. Например, постоянно терялся. Идет, допустим, класс на выставку, он тоже где-то в конце болтается, вдруг бац! – Яли нет. Ищут всем классом. А он, оказывается, где-то разглядывает цветок.
Ялинский любил все тихое: тихие переулки, музеи, кладбища – все то, что на меня наводило тоску, и все же я постоянно искал общения с ним, прежде всего за его многочисленные способности. Он мог, например, заглянуть в технический кружок, где ребята ломают голову над какой-то проблемой; подойдет, мельком взглянет и на ходу бросит неожиданное и прекрасное решение – и главное, такое простое, лежащее на поверхности, что у всех глаза на лоб лезли – почему сразу до этого не додумались. И так сплошь и рядом. Над чем бы кто ни бился, подойдет и легко, не напрягаясь, обронит находку и невозмутимо отойдет.
С самых начальных классов Ялинский отличался замкнутостью и ни с кем не дружил. Что только я не делал, чтобы добиться его расположения: пускал голубей в классе, корчил рожи, рисовал на доске чертиков – все смеялись, а Ялинский молчал. А ведь я для него старался, его хотел удивить шальными проделками и без конца рассказывал ему о неограниченных возможностях валять дурака у нас во дворе. Целыми днями я маячил у него перед глазами, но он меня не замечал. Только однажды, когда я и не рассчитывал на его внимание, он меня оценил.
В тот день я притащил в класс обычные куски вара. Ни на кого они не произвели особого впечатления, но Ялинского привели в восторг (он был коллекционер – постоянно таскал в карманах какие-то травки и жуков; жуки то и дело вылезали из карманов и ползали по его рубашке, а травки он растирал в ладонях и нюхал).
– Ух ты! – подскочил Ялинский ко мне в тот день. – Черные зеркала! Где достал?
– Стянул на стройке, – просто ляпнул я.
– Как стянул? – Ялинский посмотрел на меня чистым, непонимающим взглядом (он был честен и простодушен до смешного). – Взял без спроса?
Я кивнул.
– Но ведь это нечестно!
Тут уж я не вытерпел.
– Ты, Яля, совсем того! – я покрутил пальцем у виска и отошел.
Неожиданно Ялинский поплелся за мной; сморщив лоб, он о чем-то думал. Потом выдавил из себя:
– Вообще-то я не прав. Это для нас ценность, а для них мелочь, правда?
Помолчав, он внезапно схватил меня за руку:
– Знаешь что! Пойдем после школы ко мне? У меня есть кое-что интересное.
Ялинский жил с теткой в «коммуналке» (его родители погибли на фронте) в закутке комнаты, отгороженном от соседей шкафами. В домашней обстановке Ялинский оказался намного раскованней, чем в школе: показал мне коллекцию камней и подробно рассказал о свойстве каждого камня. Потом вытащил из-под дивана папку с рисунками (в школе он считался признанным художником – без его оформлений не обходился ни один праздник; я был у него подмастерьем) и показал иллюстрации к прочитанным книгам, и карандашные наброски зверей, и рисунки доисторических чудовищ, и многое другое. Особенно впечатляли морские акварели, где терпели кораблекрушение матросы, а царь Нептун уже ждал их на дне.
Показывая рисунки, Ялинский не умолкая говорил, закатывал глаза к потолку, теребил шевелюру, а убрав папку, вдруг спросил:
– Ты любишь музыку?
Я кивнул:
– Люблю марши.
Ялинский достал из шкафа продолговатый футляр, открыл крышку, и его лицо засветилось – в футляре лежала скрипка. Он долго настраивал инструмент, тер смычок канифолью; я мужественно делал вид, что сосредотачиваюсь, напрягаю слух. Наконец «маэстро» закрыл глаза и заиграл. Вначале что-то грустное: с застывшей улыбкой медленно водил смычком и раскачивался. Потом улыбка с его лица исчезла, брови на лбу сошлись, пальцы левой руки быстро забегали по грифу, а смычок стал выделывать отчаянные скачки. Спокойная мелодия превратилась в бурный каскад звуков. Он играл песню «Веселый ветер»; красный от напряжения, трясся, вскакивал на носки и приседал, закручивая мелодию в неистовую карусель. И внезапно оборвал ее на самой высокой ноте и плюхнулся, обливаясь потом, на диван, измученный и опустошенный. Я стал спрашивать его, что он играл вначале, а он смотрел на меня, но ничего не слышал – был весь там, в музыке.
С того дня мы подружились и дали клятву – дружить до конца наших дней, а чтобы действенней скрепить обещание, обменялись дорогими вещами: Ялинский подарил мне чернильницу-непроливайку и перо «рондо», я вручил ему настенный календарь.
Ялинский основательно привязался ко мне, ведь я был его единственным другом. До этого он видел только похлопывание по плечу и усмешки, и вдруг мое навязчивое внимание. Наша дружба развивалась стремительно и была не просто близким приятельством, а настоящим братством. Мы вместе делали уроки (и я поражался, как ему все легко дается), ходили в кино на трофейные фильмы и на выставки в краеведческий музей, вместе рисовали (под его руководством я прошел начальный курс грамотной живописи – эти уроки являлись украшением нашей дружбы). Ялинский научил меня строить планеры и собирать парусники в бутылках, при этом особо нажимал на «простоту»:
– …Надо стремиться к простоте, к колесу. Простая вещь – прочная вещь. Чем сложней механизм, тем быстрей сломается…
Это были бесценные советы, я запомнил их на всю жизнь. Странная штука память. Каких только заскоков с ней не бывает! По-видимому, все зависит от степени сосредоточенности на чем-либо. Ведь память у обывателя – где лежат спички, соль, у творческого человека – яркие впечатления, у кого-то – даты, у кого-то лица… У меня сейчас – слова Ялинского. Так и слышу их, и вижу его – озабоченного, с каплями пота на переносице – пинцетом запихивает в бутылку детали парусника.
Я тоже кое-чему научил своего друга: выделывать пируэты на велосипеде, удить рыбу – но, конечно, мои уроки не идут ни в какое сравнение с его, по-настоящему драгоценными. Впрочем, кто знает, быть может я помог Яле заземлиться, иначе он так и остался бы на облаках.
Ялинский был верным, надежным другом. Когда меня учителя ругали, он прямо сжимался от боли, когда же хвалили (редчайшие случаи), радовался больше меня самого: поминутно ерзал на парте, толкал великаншу Олю локтем и шептал ей в ухо:
– Вот молодчина, а? Мой друг, ты знаешь?
Ялинский совершенно не умел скрывать свои чувства. Когда однажды я пришел к нему чуть позже, чем мы условились, он встретил меня тревожным голосом:
– Ну что же ты так долго?! Весь вечер тебя жду. Я уж думал, случилось что, – от волнения он даже заикался.
Как-то Межуев внес меня в списки своих жертв. Я-то знал цену его угрозам и ходил посмеивался, но простодушный Ялинский, узнав об этом, побагровел.
– Вычеркни сейчас же! – набросился он на грозного противника.
Межуев не ожидал такого напора от «тихони Яли» и в растерянности достал карандаш и вычеркнул мою фамилию.
В восьмом классе Ялинский уехал из нашего города. В день отъезда прибежал ко мне запыхавшись, и подарил коллекцию камней и все свои рисунки. Я проводил его до трамвая, и он долго махал мне рукой с последней площадки вагона.
Только теперь, через много лет, я понимаю, что Ялинский был моим самым искренним и самоотверженным другом. Теперь он стал известным художником, и я горжусь, что в то время, еще мальчишкой, угадал в нем необыкновенного человека. Правда, мне немного стыдно, что тогда его странность я называл не совсем так, как она этого заслуживала.
Маленькие и большие обидыНедалеко от нашей улицы начиналась окраина города, где основными достопримечательностями были: свалка, каморка утильщика, москательная лавка и склад военного снаряжения, перед которым постоянно вышагивал охранник. Там же, на окраине, зимой заливали ледник – слой за слоем наращивали водой из шланга, а чтобы вода не стекала, делали барьеры из опилок, которых не жалели. Ледник сохранялся до середины лета, его использовали как «хладокомбинат» – куски льда развозили по овощным базам и магазинам. Ну а для нас, естественно, ледник был лучшим в мире катком. Мы прикручивали коньки к валенкам и играли в хоккей с «мячом» (консервной банкой).
У меня были разные коньки: один «английский спорт» – его я нашел на свалке, второй «снегурку» мне подарил Вовка. Первое время я сильно «хромал» из-за разной высоты коньков, но потом приспособился и даже обнаружил, что мои ограниченные возможности могут быть и преимуществом. Например, во время игры я мог на одной «снегурке» с ходу развернуться на 180 градусов – такой финт не каждый мог сделать на обычных «спотыкачках».
Однажды мы, как всегда, играли в хоккей; те, у кого не было коньков, катались с горы: плюхались на лист фанеры и неслись по извилистому ледяному желобу; ребята помладше (в их числе и мои сестра с братом) выкапывали в сугробах лабиринты, устраивали «тайники из хрусталя» (льдинок).
Неожиданно к военному складу подкатил крытый грузовик; вышли солдаты, стали разгружать металлолом; охранник, напуская на себя повышенную строгость, крикнул ребятам, копошившимся в снегу:
– А ну, пацаны, быстро отошли в сторону!
Мой брат с досады, что ему портят игру, запустил льдинку в воздух, но не рассчитал и льдинка упала на заиндевевшее каленое железо.
– Ну все! – гаркнул солдат. – Сегодня же доложу лейтенанту. Вы из какого дома?
– Вон из того, – моя сестра показала пальцем, а брат, не мешкая, припустился от склада.
Вечером отец сказал, обращаясь к сестре с братом:
– Вас вызывает лейтенант, начальник склада, – сказал спокойно, точно имел какую-то особую информацию.
Сестра с братом притаились в замешательстве, а отец невозмутимо продолжал:
– Ничего не попишешь. Придется идти, – и обратился ко мне: – Проводишь их?
Я кивнул, мне и самому было интересно, чем закончится эта история.
Утром, по пути в школу, я повел своих младших к складу; сестра всхлипывала, брат тревожно сопел и дрожал.
В приемной лейтенанта стояла лавка, а в углу на табурете блестел бачок с кружкой на цепочке. Когда мы вошли, из соседней комнаты выглянул кудрявый офицер и, изображая праведный гнев, спросил:
– Больше военную технику портить не будете?
– Не-ет! – разноголосо пропели мои младшие.
– Тогда входите!
Сестра с братом переступили порог… на полу красовались игрушечная легковушка и кукла с большими глазами.
– Забирайте! Ваше! – сказал офицер и улыбнулся, а мне подмигнул.
Кудрявого офицера звали Петр Николаевич; с ним связан еще один зимний эпизод. Как-то фантазер Ялинский, в пик нашей дружбы, придумал потрясающую вещь – самодеятельный театр. Он взялся за дело рьяно: сколотил труппу, в основном из дошколят (в нее вошли и мои сестра с братом), подобрал пьесу, мне поручил делать декорации из фанеры и тряпья, сам осуществлял режиссуру. Репетировали на кухнях – то в одном доме, то в другом, при этом Ялинский предельно вежливо спрашивал жильцов:
– Вы не будете возражать, если мы на кухне недолго порепетируем? Очень тихо?
Надо сказать, «мелюзга» с огромным энтузиазмом и добросовестностью относилась к своим ролям и, разинув рот, ловила каждое слово «режиссера». Когда спектакль был готов, встал вопрос: где играть? Ялинский и здесь оказался на высоте – предложил обратиться за помощью к Петру Николаевичу. Он сказал просто и убедительно:
– В армии самые находчивые люди, и у них есть все.
Мы ввалились в приемную лейтенанта всей труппой. Он ничему не удивился и, будучи человеком с юмором, прежде всего выяснил, кто у нас главная героиня.
– Эй, Алька, где ты там? – бросил я «артистам».
Вперед вышла пятилетняя пигалица и объявила:
– Я!
– Ну тогда все ясно, – кивнул Петр Николаевич. – Поможем. Поговорю с директором клуба хлебозавода. А для гастролей – я надеюсь, вы покажете свой театр и в других местах – выделим автобус и грузовик для декораций.
Петр Николаевич действительно договорился с директором клуба и нам «забили» один из воскресных дней для спектакля. Но накануне на заключительной репетиции (в нашей кухне) Кириллиха сказала:
– Ничего у вас не получится… Не позорьте своих родителей.
Заметив, что мы сникли, она пояснила назидательным тоном:
– Театром должен руководить настоящий артист. У меня есть племянница. Она занимается в драмкружке, идите к ней. Если уговорите, она вам поможет.
Ее племянницей оказалась двенадцатилетняя высокомерная, напыщенная девица; она явно страдала манией величия и встретила нас нескрываемо сухо; провела в комнату, уселась на стул, закинув ногу на ногу и произнесла «поставленным голосом»:
– Покажите отрывок из вашей пьесы.
Наши артисты стушевались, но все же кое-что изобразили.
– Не годится! – возвестила девица, и дальше надменно стала разбивать нашу постановку в пух и прах.
Кончилось все это тем, что она отстранила Ялю от режиссуры, мне приказала переделать декорации, главную роль забрала себе (Алька с ревом убежала), а в остальной «труппе» закрутила такие интриги, до которых и взрослому театру было далеко. Но самое печальное – она превратила наше, пусть дилетантское, наивное, но чистое и искреннее «искусство» в правильные штампы, которым ее обучали в драмкружке. И уж совсем поступила коварно, когда в день спектакля заявила, что «плохо себя чувствует и спектакль придется отменить» (по всей видимости, ее прихватила «звездная болезнь»). А ведь мы уже написали объявление, изготовили пригласительные билеты…
У лейтенанта Петра Николаевича была «дама сердца» – тетя Даша, стрелочница с зеленым и красным флажками. Будка стрелочницы находилась у переезда, где дорогу пересекала железнодорожная ветка, тянувшаяся по окраине. Целыми днями тетя Даша подметала дощатый настил, протирала шлагбаум и сигнальные огни, и приветливо здоровалась с нами по два раза – когда мы шли в школу и когда возвращались из нее.
Маленькая, худая, косоглазая, тетя Даша в войну потеряла мужа и растила двоих малолетних детей. Было доподлинно известно, что раньше она работала на хлебозаводе, но после войны к ней стал наведываться вернувшийся с фронта лейтенант Петр Николаевич. Жена лейтенанта, сутулая, нескладная женщина с вытянутым подбородком (ее звали «Лошадиная голова») постоянно пилила мужа за «постыдные визиты к косоглазой Дашке», на что Петр Николаевич (совершенно правдиво) говорил:
– …Хожу не к ней, а к ее детям. Ей одной тяжело растить детей и я приношу мелкие подарки.
Эти благородные доводы не успокаивали жену лейтенанта – детей у них не было и, вероятнее всего, она ревновала мужа не столько к «Дашке», сколько к ее детям. Так или иначе, но однажды жена лейтенанта нажаловалась на мужа его начальству. Петра Николаевича понизили в звании (до младшего лейтенанта) и с места службы перевели на склад снаряжения. А тете Даше на хлебозаводе вынесли «общественное порицание», после чего она уволилась и перешла работать на железную дорогу.
Доподлинно не известно, но по слухам, после этого случая у лейтенанта со стрелочницей и в самом деле начался тайный роман, как говорят – «назло всему и всем».