Текст книги "Заколдованная (сборник)"
Автор книги: Леонид Сергеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Моей бабушке было много лет, но она никогда не казалась старой, и все потому, что имела веселый характер и редкое остроумие – качества, которые в детстве я ценил больше всякого таланта. До войны бабушка жила в конце нашей улицы в деревянном доме с расшатанным крыльцом. В коридоре дома была уйма всякого хлама: хромые стулья, подсвечники с огарками свечей, ветхие книги, торшер, прялка, разное тряпье. А бабушкину комнату заполняли растения: огромные фикусы и пальмы, как зеленые терема, круглые кактусы, похожие на спящих ежей, множество столетников и герани. Фикусы и пальмы помещались в кадках на полу и тянулись до самого потолка. Растения поменьше стояли на окнах в горшках. Комната была большая, светлая, с высоким потолком; мебель старинная, из темно-красного дерева, с окантовкой и резьбой. Особенно я любил огромный шкаф с львиными головами на дверцах. В этот шкаф я часто забирался, когда мы с приятелем играли в прятки. Раз залез и уснул среди одежды, пересыпанной нафталином. Меня искали по всему дому до вечера, пока я не проснулся и сам не вылез из укрытия.
Еще у бабушки стоял высоченный буфет с выдвижными ящиками – от него пахло сладким, в нем стояли банки с вареньем. Буфетом, шкафом и растениями в кадках комната была перегорожена на несколько закутков: «спальню», «столовую» и «дедушкин кабинет». В «спальне» помещалась только кровать, похожая на огромное слоеное пирожное из-за нескольких одеял, покрывал и кружевных накидок. «Столовую» занимали стол и три стула с круглыми спинками – над ними, точно голубая медуза, покачивался абажур. В углу, у окна, начинались владения дедушки: стол, обитый оцинкованным железом, настольная лампа, книги и ящик с набором столярных инструментов (дед умер, когда мне было два года, я только и помню – большую лысину с пушком и улыбку из-под пышных усов). Заходить в дедушкин угол мне было строго-настрого запрещено – разрешалось только смотреть на него издали, с расстояния не ближе четырех шагов. Зато всю бабушкину собственность я мог трогать сколько хотел: и швейную машинку, и катушки с нитками, и душистые коробки из-под мыла, и многое другое.
Из всего бабушкиного хозяйства только одна вещь была для меня неприкосновенной – сундук. Но именно к нему-то меня сильнее всего и тянуло. Он стоял около двери, под вешалкой, тяжелый, кованый медью, покрытый ковром с темно-зеленым орнаментом. Сундук притягивал меня своей таинственностью; почему-то мне казалось, что он набит драгоценностями, а ковер на нем – ни что иное, как ковер-самолет, который только и ждет, чтобы перенести меня вместе с сундуком на необитаемый остров. Я уже представлял, как закапываю сокровища и время от времени наведываюсь к ним, чтобы пополнить карманы.
Много раз я спрашивал у бабушки, что лежит в сундуке, и каждый раз бабушка загадочно улыбалась, отводила глаза в сторону и отвечала:
– Так, ничего особенного!
Но я-то видел, что она хитрит, и продолжал к ней приставать с расспросами. Наконец бабушка не выдержала, вздохнула, сняла очки и пошла отпирать сундук. К моему удивлению, в нем лежали старые платья, блузы, юбки и дедушкин портрет, на котором он был совсем молодым. Во всем сундуке только две вещи мне показались стоящими: железная брошь с изображением шмеля и дедушкина медаль.
– Этого шмеля сделал твой дедушка, – сказала бабушка. – Давно сделал, когда я была совсем девчонкой. Чуть старше тебя. Тогда я любила всяких жуков и стрекоз. Поймаю стрекозу, засушу и приколю на платье, как брошку. А дедушка жил на нашей улице. Он тогда хоть и был мальчишкой, только уже работал подмастерьем. Увидел как-то мою засушенную стрекозу, взял и сделал мне шмеля в подарок… А медаль! Медаль он получил в царской армии за храбрость…
Бабушка поправила платок, закрыла сундук и заспешила на кухню. Через много лет, когда бабушка умерла, я как-то снова открыл сундук, и удивительная вещь! – шмель и медаль вдруг приобрели для меня огромную ценность. Они стали лучшим напоминанием о моих стариках.
Когда я приходил к бабушке, она усаживала меня за стол и выдавала кучу салфеток: на грудь, на колени, под тарелки и стаканы. Она кормила меня пшенной кашей с тыквой, яичницей с помидорами и пирогами с опятами. А сладостей я ел сколько влезет. Наемся и побегу на бабушкин двор. Там росли высокие деревья, по ним можно было лазить вверх-вниз. И домой меня бабушка не отпускала без пакета ватрушек и пирогов. (Во время войны, когда наступил голод, я частенько вспоминал бабушкину стряпню и глотал слюни).
Целыми днями я околачивался у бабушки. Когда она отправлялась в керосинную лавку, я ходил с ней – нюхать керосин. Когда она гладила, я махал чугунным утюгом, раздувая угли. Иногда во время домашней работы бабушка просила меня почитать вслух сказки. Чаще всего нравоучительные. Если при чтении я ошибался, она поправляла меня по памяти.
Частенько я говорил бабушке:
– Давай, баб, надевай перчатки, будем боксировать. Я покажу тебе приемчики.
Или:
– Давай становись вратарем. Буду тебе забивать голы.
Или:
– Нагнись-ка, бабушка, я сяду на тебя. Ты будешь лошадью.
И бабушка никогда не отказывалась от этих игр, в отличие от моих родителей, которые, кстати, вообще меня не понимали. Я, например, любил, когда к нам приходили гости. Думал, выкину пару шуточек, покажу гостям, на что способен, и тогда отец с матерью поймут, что явно меня недооценивали, и сразу изменят свое пренебрежительное отношение ко мне. Но как только гости являлись, родители совали мне конфеты и запирали на террасе. Тогда я пришел к выводу, что и отец и мать бездушные, черствые люди и все делают мне назло, и я начал пользоваться этим. Если мне чего-нибудь очень хотелось, говорил наоборот, что не хочу, и мне в наказание это покупали. Таким образом, я умудрялся посещать бабушку по несколько раз в день. Стоило мне только заикнуться о том, как много бабушка заставляет трудиться, как меня сразу посылали к ней. Но бабушка-то все понимала – всегда заступалась за меня и с серьезным видом кивала, когда я объяснял, почему набедокурил. Тайком от родителей бабушка давала мне деньги на сладости и даже приходила делать за меня работу по хозяйству. А потом мы с бабушкой гоняли в футбол, ходили на речку удить рыбу. Да что там говорить, я считал бабушку самым близким другом. Она была очень молодой, моя шестидесятилетняя бабушка. Ее и бабушкой-то не стоило называть, ведь возраст измеряется не годами, а состоянием духа.
Правда, иногда бабушка все-таки поступала хитровански. Например, поиграем с ней в шашки час-другой, а потом я предложу еще погонять в футбол, но только выскажу свою захватывающую мысль, как бабушка прикидывается глуховатой, делает вид, что не слышит, хотя до этого все прекрасно слышала. Я только начну повторять, а она вдруг вскочит, схватится за голову и забормочет:
– Господи, совсем забыла! Нам же надо с тобой еще постирать и в магазин сходить. Совсем из головы вылетело. Вот старая перечница!
Вспоминая эти ее притворства, я теперь думаю, что плохой слух не такой уж большой недостаток – всегда можно сделать вид, что не слышал того, чего не хочешь слышать. Или переспросишь, и, пока тебе повторяют, тщательно обдумаешь ответ. А плохое зрение вообще, по-моему, не недостаток, а достоинство – близорукий всегда может не замечать того, чего не хочет видеть.
Как у каждой бабушки, у моей тоже имелось несколько причуд. Например, она верила в Бога, но, когда тот не выполнял ее просьб, начинала его ругать. Как-то бабушка купила билет лотереи Осоавиахим и стала просить Бога послать ей выигрыш.
– Чудотворец! Пошли мне рубликов так сто, – бормотала. – Дочке Груне надо послать. Пошли мне деньги, Всевышний! Что тебе стоит?!
Наверно, Бог услышал голос бабушки – на ее билет пал выигрыш. В следующую лотерею бабушка приобрела несколько билетов – очень ей хотелось накупить подарков родственникам. Снова бабушка начала молить Бога о помощи, но тот почему-то не расщедрился. Тогда бабушка рассердилась и стала обвинять Бога в бессердечии. Через некоторое время она забыла обиду, но с тех пор уже не просила Бога о чем-то конкретном – только о спокойствии для умерших. В основном для дедушки. Чтобы там, на небе, у него общество было интересным, чтобы он почаще виделся с родственниками и прочее. Еще бабушка настоятельно просила Бога присматривать за нравственностью дедушки. Мне думается, об этом бабушка просила потому, что при жизни ее супруг (по словам матери) был большой любитель поговорить о грехах молодости. Наверно, бабушка боялась, что и в загробном мире дедушка не оставит своих замашек и Бог отправит его в ад, и тогда они с бабушкой не встретятся. Каждый раз, когда я слышал бабушкины молитвы, потусторонний мир представлялся мне чем-то вроде нашего города, где полно цветущих садов и веселой музыки, где не нужно думать ни о еде, ни о работе, ни об учебе. Короче, мне казалось, на том свете совсем не хуже, чем на земле, а кое в чем даже лучше.
Бабушка безмерно любила кошек и постоянно кормила всю кошачью братию во дворе. И кошки души не чаяли в бабушке. Другие старушки выходят во двор – кошки и ухом не поведут, а моя бабушка только появится – несутся к ней изо всех дыр. Любила бабушка и собак, но не каких-то там породистых, а обыкновенных дворняжек – их считала гораздо умнее и преданнее.
Бабушка всегда что-нибудь делала; даже когда отдыхала после стирки и работы на кухне, – вязала или штопала носки на электрической лампе и при этом всегда пела. Негромко так, для себя. Бабушкины песни были протяжные и грустные; чаще всего о любви. А все, связанное с этим словом, тогда мне казалось не заслуживающим внимания. Потому я и не любил бабушкины песни. Я любил огненные марши. Они укрепляли мой дух и поддерживали бодрость. Закончит бабушка пение, спросит:
– Хорошая песня, правда?
– Угу! – промычу я, чтобы не обижать ее.
– Раньше все песни были хорошие, – скажет бабушка и улыбнется каким-то своим мыслям.
У нее всегда было хорошее настроение. За все детство я только один раз помню бабушку ворчащей. Как-то мы ехали в трамвае, а перед вагоном все время пробегали прохожие. Вожатый не переставая звонил ротозеям, а они хоть бы хны. Тут уж моя бабушка не вытерпела.
– Ох уж эти проклятые зеваки, – возмутилась она на весь вагон, – никогда не уступят, не остановятся, не пропустят транспорт. А некоторые еще нарочно медленней пойдут или вообще остановятся и начнут шнурки поправлять. Посидели бы хоть раз за рулем, перестали бы над водителями издеваться.
Все согласились с бабушкой, стали ей кивать, поддакивать. Но только мы сошли с трамвая, как мимо, точно бешеный, пронесся грузовик. Бабушка вспыхнула:
– Ох уж эти проклятые водители! Им бы только ругать да обдавать грязью! А то еще, чего доброго, и раздавить!
Вот какая у меня была бабушка. Что и говорить, с ней скучать не приходилось. Когда я находился у родителей, радостные дни чередовались с печальными, а когда я жил у бабушки, дни были наполнены одной радостью, бесконечными удовольствиями, с утра до вечера.
Бабушка со всеми находила общий язык: с мальчишками была мальчишкой, с девчонками – девчонкой, с художниками – художницей, с учеными – ученой. Так врач профессор, который жил на нашей улице, любил поговорить с моей бабушкой. Он постоянно наведывался к ней за советами, правда, чисто житейского характера, но это лишний раз говорит о немалом жизненном опыте бабушки. Как-то при мне профессор спросил у нее:
– Подскажите мне, пожалуйста, какое-нибудь средство, чтобы вовремя просыпаться. Я постоянно опаздываю на работу. Завел три будильника, но, когда они гремят, это какой-то ужас.
Моя бабушка спокойно выслушала профессора и ответила:
– Лучший будильник, дорогой профессор, – беспокойные мысли. Побольше думайте о своих больных, и никогда не будете просыпать.
Некоторые не любили мою бабушку за ее непосредственность и остроумие, но половина ее недругов просто завидовала ее энергии, а вторая половина состояла из лентяев и глупцов. По одному этому можно догадаться, какая у меня была бабушка. Ведь о человеке можно судить по его врагам точно так же, как и по его друзьям. Благодаря бабушке это я усвоил с детства, и теперь мне заранее симпатичны незнакомые люди, которых чернят мои знакомые, завистливые и злые.
Иногда я оставался у бабушки ночевать. В такие вечера она рассказывала мне о том, как было раньше.
– Раньше ведь все было не так, – вздыхала она. – Взять хотя бы мужчин. Сейчас они какие? Грубияны. Увидят пожилую женщину – дорогу не уступят. Толкнут – не извинятся. А раньше мужчины были такие внимательные, предупредительные. А какие отважные были! – бабушка махала руками и вздыхала.
После этого начинал говорить я. В основном о том, каким отважным буду, когда вырасту. И бабушка всегда внимательно слушала и гладила меня прохладной рукой. Она-то видела меня таким, каким я хотел быть. Под конец наших разговоров, когда у меня уже начинали слипаться глаза, бабушка сбивала подушки и стелила мне постель. Потом целовала в лоб и говорила «чтоб печали тебя миновали».
Я ложился спать, а бабушка вынимала из волос гребень и множество шпилек, расплетала седую косу, закрученную вокруг головы, и садилась писать тете Груне письмо, такое длинное, что оно выглядело уже не письмом, а целой повестью.
Сейчас мне стыдно: за все то замечательное время я ни разу не сказал бабушке, как сильно ее люблю. Может быть потому, что относился к ней как к приятелю, а скорее всего потому, что стеснялся проявлять нежность. Мне стыдно вдвойне еще и потому, что с годами я все больше пользовался бабушкиными слабостями. С утра до вечера гонял во дворе мяч или болтался по улицам в поисках приключений. Набью бабушкиными пирогами карманы – и только меня и видели. И никогда палец о палец не ударил, чтобы бабушке в чем-то помочь. Частенько я совсем наглел. Зная бабушкины старомодные взгляды, направлял ее, как индикатор, на фильмы, которые еще не видел. Если бабушка приходила вся в слезах, я знал, что картина – ерунда, какая-нибудь сентиментальная мелодрама. А если приходила сердитая и возмущенная, – значит то, что надо. На дни рождения бабушки я дарил ей то, что сам хотел иметь. Как-то подарил перочинный ножик.
– Спасибо! – засмеялась бабушка. – Только зачем он мне?
– Как зачем?! Пироги резать!
А на следующий день объявил:
– Баб, я поиграю в твой ножик!
Потом и вовсе его присвоил.
Все это, если б было можно, я с удовольствием зачеркнул бы в своей памяти.
Самое удивительное, моя необыкновенная бабушка для всех была самой обыкновенной старухой, а для некоторых и вообще старой каргой. Популярностью пользовались бабки, которые целыми днями сидели на ступенях парадного и, как в театре, наблюдали за происходящим на улице (их посиделки мой дядя удачно называл «курятником»). Эти пустомели только и сплетничали, кто с кем да кто в чем. Да еще болтали о своих болезнях и близкой смерти, хотя потом все проскрипели до ста лет. И вот эти жалкие бабки были известны в городе как самые всезнающие и рассудительные старушки. Только мне кажется, эта слава была незаслуженной, а вот моя неизвестная бабушка явно заслуживала славы. Впрочем, это часто бывает и не только среди бабушек.
ТайнаОдно время я рассуждал: «Ох уж эти взрослые! Говорят одно, а делают другое. Их совершенно невозможно понять. Они все уши мне прожужжали, что врать нехорошо, а сами врут на каждом шагу». Например, отец всем объявил, что бросает курить, но не прошло и трех дней, как начал тайком покуривать, а потом разошелся вовсю и стал курить больше прежнего. Каждый раз после ужина уходил в сарай, усаживался среди садового инструмента и начинал дымить. Однажды я заглянул в сарай и, увидев меня, отец не спрятал папиросу, а наоборот, демонстративно затянулся, подмигнул мне и сказал:
– Не говори матери, что я курю.
Мать поступала еще хуже: частенько шептала мне заговорщицким голосом:
– Не говори отцу, что я продала свое платье! – целовала меня в щеки и прикладывала палец к губам.
Самым странным во всем этом было то, что стоило мне только указать им на разницу между их нравоучениями и поступками, как они сразу выходили из себя.
– Не твое дело! – кричал отец.
– Какой ты стал грубиян! – возмущалась мать.
В то время я вообще считал взрослых никчемными; например, был уверен, что у них совершенно нет воображения. Как-то я поджег резину во дворе и представил себя на пиратском судне; только разыгрался – подбегает отец.
– Хватит дурака валять! – буркнул и потушил пламя.
Он был уверен, что я просто так костер развел. Ради вони и копоти.
Каждый вечер мать говорила, что улица оказывает на меня плохое влияние, «развивает пагубные привычки, дурные наклонности». Если при этом присутствовала бабушка, она сразу вставала на мою сторону, выясняла, от кого же пошли эти дурные наклонности. В такие минуты я сжимал кулаки и про себя бормотал: «Молодец, бабуля! Так их, громи!». «Бабушка у нас ничего, – думал я. – Понимает меня. Не до конца, конечно, но все же».
Отец и мать все время меня недооценивали; чуть ли не до десяти лет рассказывали мне сказки про аиста и капусту. Я делал вид, что верил, и посмеивался про себя. Из взрослых я восхищался только одним человеком – своим дядей (здесь я припоминаю общение с ним в послевоенное время, а в войну его призвали в армию, но вскоре комиссовали из-за ранения и контузии). «Вот дядя – это да! – думал я. – Это человек что надо!». Мать называла дядю «горе луковое», а отец – «бестолковый». Дядя, в свою очередь, называл отца «шляпой», а мать – «вафлей».
Дядя был непризнанным художником и жил на чердаке в доме напротив, жил разбросанно, неаккуратно (где снял одежду, там и бросил), зато свободно. Днем он рисовал, а с наступлением темноты отправлялся на другую половину чердака – в гости к друзьям, тоже художникам. Они много курили, пили портвейн и до хрипоты болтали о политике, что было далеко не безопасно в те годы – даже в нашем патриархальном городке. Когда-то дядя учился в строительном институте, но на втором курсе бросил учебу, сказал, что каждый дом должен быть произведением искусства, а у нас строят «типовые бараки – не дома, а горшки».
Каждую пятницу прямо на улице дядя устраивал выставку картин. Разложит работы, и всех уговаривает купить их, и говорит, что он «самобытный талант, которого, к сожалению, никто не знает».
Дядя писал вычурные картины – в них была масса экспрессии, но еле прослеживался сюжет – одни сверхяркие пятна. Интеллигентных, но неподготовленных зрителей это обескураживало, ярых приверженцев соцреализма выводило из себя. Странно, но и Домовладелец, ценитель «настоящей» живописи, непримиримый противник всего социалистического, ругал дядины картины за «бездушие, наплевательское отношение к натуре» и прочее, но все же заканчивал брань приободряющими словами:
– …Но, конечно, это лучше, чем на официальных выставках. Там вообще черт-те что, сплошная макулатура.
Мне тоже не нравились дядины картины – в них было много непонятного, а я любил все конкретное и ясное.
Во время дядиных выставок-продаж, кто-либо из прохожих непременно бросал:
– Не картины, а мазня.
Дядя хмурился:
– Невежды! Лопухи! Где им оценить мои творения! У них пустые души, нет духовного пространства.
Он собирал работы и, если в эти минуты я оказывался поблизости, срывал на мне раздражительность и злость, я был для него настоящим громоотводом, точнее, – подручной мишенью.
– И ты хорош гусь! – набрасывался он на меня. – Стоишь рядом, ушами хлопаешь. Нет чтобы разъяснить невеждам, кто твой дядя. Ты знаешь, кто самый лучший художник в нашем Отечестве?
– Кто?
– Я! Ты должен гордиться, что у тебя такой дядя.
Мы приходили на чердак и, развешивая картины среди балок, перекрытий и художнических атрибутов, дядя продолжал, уже несколько умеренным тоном:
– Да, я неизвестный, непризнанный, но запомни – скоро мои картины будут стоить целое состояние. За них будут драться лучшие музеи мира, – дядя взволнованно открывал портсигар и закуривал папиросу.
Каждую субботу дядя седлал велосипед и катил на речку; там рисовал «обнаженные модели, положительное и отрицательное изумление», а потом ходил по берегу и бодро покрикивал:
– Кого научить плавать? – и тихо добавлял: – За кружку пива.
По воскресеньям дядя направлялся к нам. Как только он заходил, отец брал газету и уходил на крыльцо, а мы садились пить чай: мать, дядя и я. После чаепития, убирая посуду, мать начинала говорить, что если бы дядя не увлекался спиртным, он уже давно стал бы строителем. На что дядя еле сдерживался, чтобы не расхохотаться:
– Строителем! Да когда я выпью, я чувствую себя Господом Богом! Вот так-то, глупая сестричка! А потом не забывай, я самобытный талант. Вот подожди, еще подсыплю перца в свои работы и все ахнут. Впрочем, что тебе объяснять! Ты этого никогда не поймешь. Я пошел. Не позволю тебе испортить мне воскресенье, зарядить меня отрицательной энергией.
– Жениться тебе нужно, характер станет помягче, – вздыхала мать, а дядя шел на улицу петь песни.
«Вот это жизнь! А у меня что? Сплошная канитель! Но ничего, – рассуждал я, – скоро начну жить самостоятельно. Ведь у меня уже есть невеста – Таня, девчонка с соседней улицы. Самая красивая и самая добрая. Мы скоро с ней поженимся, и тогда я наконец уйду от родителей. Мы будем жить, как мой дядя, на чердаке». Мысленно я уже все решил, оставалась чепуха – найти подходящий чердак да сообщить Тане. Она ведь ничего не знала. Даже о том, что является моей невестой. «Но это неважно, – думал я. – Как только найду чердак, обо всем ей скажу» (мысли о женитьбе посещали меня недолго, с неделю).
Моя невеста оказалась более решительной. Однажды собрала все свое мужество и первой подошла ко мне. Произошло это так. В то время я постоянно ходил в синяках и ссадинах. Не потому что любил драться, хотя, конечно, и без этого не обходилось, но в основном, потому что всюду лазил: на заборы, на лестницы, столбы, чердаки – на все, на чем бы ни останавливался взгляд. Случалось, когда слишком переоценивал свои возможности, срывался и летел вниз. Чаще всего мне везло. Так, с подоконника я свалился на кучу опилок, с чердака – в копну сена, с сарая – в бочку с водой. Но еще чаще плюхался на землю. Каждый раз, увидев у меня кровоподтек или лиловую отметину, отец говорил:
– В один прекрасный день ты сломаешь себе шею, так и знай!
Все взрослые меня не понимали. Только и слышалось:
– Этот сорвиголова плохо кончит.
Зато среди ребят я был героем. Каждый мой очередной синяк они рассматривали, как новый орден. Особенно мной восхищалась Таня. Она всегда стояла в стороне и смотрела на меня тревожно и нежно. А однажды, когда я свалился с березы и, прихрамывая, побрел домой, она подошла и прошептала:
– Ты умеешь хранить тайны?
– Умею, – выдохнул я.
– Тогда дай слово, что никому не скажешь.
– Про что?
– Про то, что сейчас тебе скажу.
– Даю слово, – выдавил я и замер от любопытства.
А Таня опустила голову и тихо проговорила слова, от которых мне стало так приятно, что я покраснел.
Через несколько дней Таня с родителями уехала из нашего города, и больше я никогда ее не видел. Первое время, пока о ней еще вспоминали во дворе, меня так и подмывало рассказать эту тайну, но каждый раз я вовремя пересиливал себя и сдерживался. До зрелого возраста я умудрился разболтать все свои тайны, только эту, самую маленькую, храню в себе до сих пор. Может быть, потому что с того времени уже никогда не добивался такого успеха, хотя и старался вовсю.