355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра » Текст книги (страница 9)
Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:18

Текст книги "Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра"


Автор книги: Леонид Юзефович


Соавторы: Евгений Габуния
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

16

Вечером, в половине шестого, Вадим Аркадьевич сидел на скамейке перед школьным подъездом.

С другой стороны подъезда, в центре крошечного садика, чуть возвышалась над землей чаша старого, еще довоенного фонтана с гипсовыми фигурами – мальчик и две девочки. Раньше они держали земной шар, потом, лет десять назад, он куда-то исчез, и теперь у детей с нелепо воздетыми руками был такой вид, словно они ловят мух.

Без пяти минут шесть из-за угла показался Семченко – прямой, костистый, все с тем же выражением высокомерной брезгливости на старчески-узком лице. Когда он вошел в школу, Вадим Аркадьевич выждал пару минут и двинулся следом.

В вестибюле было пусто, он потянул на себя дверь школьного музея. Заперто. Деликатно постучал. Старшеклассница, открывшая дверь, объяснила, что здесь проходит заседание лекторской группы.

Неловко было рыскать их по всей школе, и он опять направился на улицу, сел на скамейку, решив, что уж на этот раз не заснет, нет.

Была какая-то смутная надежда рассказать Семченко про свою нынешнюю жизнь. Кому еще расскажешь?

Генька исчез из города четвертого июля, а на следующий день Семченко подал в губвоенкомат рапорт с просьбой о мобилизации. Через неделю его назначили командиром роты в территориальный полк, отбывавший на Западный фронт. Еще через неделю, накануне отъезда, он со всеми в редакции попрощался и провожать себя никому не велел, даже Вадиму, хотя все это время прожил у него дома. Вечером вдвоем сходили на квартиру Семченко, где тот уплатил хозяйке и отлепил от зеркала марку с портретом доктора Заменгофа. Марка чуть надорвалась, от чего изобретатель эсперанто приобрел вид насупленный и печальный, словно чувствовал, что теряет одного из своих последователей.

Но в то утро, когда Семченко отправлялся с эшелоном на фронт, в редакцию принесли адресованное ему письмо из Петрограда. Конверт был толстый, твердый. Преодолев сильное искушение вскрыть его, Вадим рванул на вокзал.

Эшелон стоял на первом пути, земля возле шпал была черная от мазута и масла, отдавала, зноем. Уже прозвонили в колокол, но паровоз еще пыхтел, разводя пары, – угля не было, дрова в топке горели плохо, и солдатик с большим чайником шел к хвосту эшелона не спеша, зная, что успеет.

Вадим побежал по перрону, всматриваясь в лица красноармейцев, сгрудившихся у вагонных проемов.

– Кого потерял, земеля? – кричали ему.

– Семченко! Семченко знаете?

Наконец услышал знакомый голос:

– Кабако-ов!

Семченко стоял у проема, навалившись на доску-барьер, и не спрыгнул к нему: сверху протянул руку и взял письмо. Надорвал конверт, вынул темную фотографию на картоне и газетную вырезку.

Вадим привстал на цыпочки, но разглядеть ничего не смог.

– Что за фото, Николай Семенович?

– Казароза…

И, не показав, убрал в нагрудный карман.

«Любил он ее, – говорила Наденька. – Не любил бы, так и Геньку бы не отпустил…» Логика была странная, женская, Вадим все хотел спросить прямо: любил или нет? Но стеснялся. Хотя за те две недели, что прожили под одной крышей, о многом переговорили. Чаще всего Семченко выспрашивал о том, как ехали от театра к Стефановскому училищу: о чем был разговор? Вадим отвечал, что она улицами интересовалась, как называются, погодой. «А Осипов что?» – приставал Семченко. «Как всегда. Пьяный был, молол всякую чепуху». – «А Ванечка что?» – «Да ничего, семя лузгал». – «Нет, – говорил Семченко, – ты вспомни, вспомни, что она еще сказала!»

Про Геньку тоже спрашивал, и Вадим старательно выуживал из памяти все новые подробности его биографии. Рассказал, например, как однажды в чайной лавке Грибушина его обидел какой-то гимназист – не то пихнул, не то обозвал, после чего Генька ежедневно являлся к гимназии и дрался с ним. Этот гимназист здоровенный был лоб и лупил Геньку нещадно. Тот ходил весь в синяках, но ровно в два часа, когда кончались занятия, опять стоял у ворот гимназии, подкарауливая обидчика. В конце концов гимназист сдался – начал прятаться, уходить черным ходом, сказываться дома больным и даже прислал письмо с извинениями. Лишь тогда Генька оставил его в покое.

Семченко дочитал вырезку и убрал в тот же карман. Застегнул пуговицу. Подумав, проверил, хорошо ли застегнута.

Опять прозвонили в колокол, паровоз окутался паром, отрывистый лязг прокатился по эшелону от первого вагона до последнего и замер. Заголосили на перроне бабы, еще надрывнее завизжала гармошка; Семченко, пошатнувшись, ухватился за доску, еще раз проверил карман, рассеянно глянул сверху вниз на Вадима, словно только сейчас его заметил и не совсем понимал, зачем он здесь.

– До свиданья, Николай Семенович! – Вадим сглотнул комок обиды в горле: никогда не прочтет он эту вырезку, не увидит лицо на фотографии. – Пишите, пожалуйста.

Пожал протянутую руку, придержал в своей, не зная, что еще сказать, попросить, о чем напомнить в этот миг расставания, который для него самого исполнен был необыкновенной важности, а для Семченко почти ничего не значил, но тут вагон снова дернулся и медленно поплыл вдоль перрона. И Вадим, глядя, как все быстрее мелькают мимо теплушки, лица, платформы с обмотанными мешковиной пушками, подумал, что оба они многое поняли за эти дни, только Семченко менял жизнь, а он сам оставался в прежней, и ему было тяжелее.

Сидели в номере у Семченко. Без плаща, в костюме, тот выглядел совсем молодцом, и Вадиму Аркадьевичу стыдно было за свой пиджак, синюю рубашку с немодными уголками ворота, бесформенные ботинки. Почему он не позволил невестке выбросить эти ботинки?

Майя Антоновна проводила их до гостиницы. На прощание Семченко поцеловал ей руку так легко и обыденно, словно усвоил эту привычку еще в те далекие времена, когда был членом правления клуба «Эсперо». А сам Вадим Аркадьевич так и не научился целовать дамам ручки.

– Милая девушка эта Майя Антоновна, – говорил Семченко. – Очень милая… Все ребята очень хорошие. Я, признаться, не ожидал. Мы-то эсперанто над жизнью ставили, а для них он просто жизнь. Как все прочее. Помогает марки собирать – прекрасно. Узнают где-нибудь в Америке про наш город – еще лучше. Или вот венгр одной девушке на эсперанто в любви объяснился. Скажешь, какая любовь на эсперанто? Не-ет, бывает… А я уж думал, конец эсперантизму. В тридцатые годы за него круто взялись!

– Знаю, – сказал Вадим Аркадьевич. – Пустырев меня все уламывал про ваш клуб статью написать. В должном ракурсе.

– И что? Написал?

– Нет.

– А чего? Надо было написать. Движение не оправдало себя, и в те годы все это понимали.

На столе стоял местный сувенир – секретница, сделанная в виде старинной пушки, с двумя горками ядер. Подарок эсперантистов. Опустишь в ствол ядро, и выкатится из-под лафета потайной ящичек. Интересно, подумал Вадим Аркадьевич, что Семченко будет в нем хранить? Что бы он сам прятал в таком ящичке? Разве старые рецепты, которые невестка велит выбрасывать. Наступает старость, и никаких тайн не остается, никаких секретов.

Семченко опустил ядро в пушечный ствол, звякнула пружина, однако потайной ящичек не выкатился: заело что-то в механизме.

– Знаешь, о чем я сегодня подумал? Вот, думаю, приехал сюда, все вспомнил, а теперь умирать пора. Может, для этого только и жил.

– Слушай! – Вадим Аркадьевич налег на стол, качнул его, и ящичек с внезапным хлопком вылетел из-под лафета. – Я тебе тогда письмо принес к эшелону. Помнишь? От кого было?

– От Милашевской. Прислала портрет Казарозы и вырезку из газеты. Некролог… Показать?

– У тебя с собой? – не поверил Вадим Аркадьевич.

Семченко достал из бумажника фотографию: маленькая женщина, окруженная дикими зверями, стоит в пустыне, держит за кольцо клетку с райской птицей. Провел ногтем по венчику на птичьей головке:

– Это ее голос, ее душа…

– А звери что обозначают?

– Это мы все, – сказал Семченко.

– И ты?

– И я, и Генька Ходырев, и Алферьев, и тот курсант. Вот кто есть кто, не знаю. Хотя можно предположить…

– Я здесь тоже есть? – перебил Вадим Аркадьевич.

– Ты? – Семченко задумался. – Про тебя не знаю. Нет, наверное.

– Любил ее? – спросил Вадим Аркадьевич и пожалел, что спросил. Зачем спрашивать? Горло перехватило от забытой нежности к этому человеку, который до сих пор ищет себя среди слонов и единорогов, окружавших некогда маленькую женщину с клеткой в руке.

Он достал фотографию Нади, положил на стол. Семченко придвинул ее ближе к себе, и возникло странное чувство перевернутой жизни – будто она вся еще впереди, и сами они не старики, а мальчишки, новобранцы, хвастающие друг перед другом карточками своих девчонок. Вечерний свет за окном, две фотографии на столе – две женщины, четыре судьбы.

Семченко бережно извлек из бумажника серо-желтую от ветхости газетную вырезку: сгибы проклеены полосками прозрачной пленки, буквы наполовину стерлись, края измахрились, и черная черта вокруг текста расползлась, будто не напечатана, а процарапана.

«Вдали от Петрограда, на сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды, Георгиевны Казарозы-Шершневой, актрисы, и певицы…

Что можно занести в ее послужной список? Немногое, казалось бы. Несколько ролей, несколько песенок, две-три случайные пластинки – дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести все, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из тех редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств все еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.

В другие, более спокойные времена такая женщина была бы притягательным центром традиционного художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере. Но шла война и шла революция – события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам; времена самые плодовитые, но слишком дальнозоркие для того, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять или не прищемить насмерть…»

На вокзал приехали рано, Семченко оставил чемодан в купе и вышел на перрон. Обменялись адресами, еще о чем-то поговорили, но это уже был разговор натянутый, необязательный; так мог бы говорить кто угодно с кем угодно. Короткая вспышка понимания, отмеченная хлопком потайного ящичка, миновала, и теперь порознь прожитая жизнь снова была огромной, заслоняла все остальное. На перроне горели фонари, хотя было еще светло – май, в их мертвенном свете лицо Семченко показалось не просто усталым и очень старым, а пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь. Они неловко расцеловались, когда до отхода поезда оставалось еще минут пятнадцать, и Вадим Аркадьевич пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко, так что домой добрался лишь около полуночи. Едва вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Петька.

– Ты где же это бродишь? – спросил сын, стараясь придать голосу строгость.

– Товарища провожал на поезд…

– Могли бы хоть позвонить, – сказала невестка. – Ведь не чужие, волнуемся. – Она всхлипнула. – Ну за что мне все, господи? За какие грехи? Я уж по всем больницам звоню, спрашиваю…

Вадим Аркадьевич почувствовал, как у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез не было – кончились; просто начинали гореть глаза, как с недосыпу или от пыли. Он шагнул к невестке, обнял за плечи, и она неожиданно ткнулась ему носом в грудь.

– Я знаю, Вадим Аркадьевич, вы никогда меня не любили. И вы, и Надежда Степановна. Я вам была чужая…

– Ну зачем ты так? – осторожно осудил сын. – Мама к тебе очень хорошо относилась.

– Молчи уж! – Невестка опять всхлипнула. – Только и разговоров было, какая я неумеха. Вот не умела я готовить, да! Не умела! Так все наши девчонки не умели. Мы же в войну росли. Из чего стряпать-то было? Лук да картошка… А шила я хорошо. Неправда, скажете?

Уже и ей пятьдесят скоро, с острой жалостью подумал Вадим Аркадьевич.

– Конечно, – говорил он, гладя невестку по седеющим волосам, – конечно…

Она отняла голову, улыбнулась:

– Хотите, рубашку вам сошью? А эту выбросим.

Вадим Аркадьевич кивнул и покровительственно чмокнул ее в мокрую щеку.

17

Отправления долго не давали.

Семченко посидел в купе, затем вышел в коридор. Там стоял мальчик лет шести и с ужасом, не отрываясь, глядел на его ухо.

– Это ничего, – сказал Семченко и помял ухо двумя пальцами. – Уже давно не больно.

Наконец тронулись. В вагоне было светло, и, когда проехали освещенный перрон, за окнами сразу ощутилась ночь. Проплыла мимо вереница вокзальных киосков, поезд набирал скорость; подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и исчезали, как забытые лица, которые на мгновение выносит к поверхности памяти.

Поезд стал изгибаться, поворачивая к реке, поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не пропадал из виду, вагоны обтекали его по дуге, и Семченко вспомнил заплаканное лицо Альбины Ивановны. О чем она плакала там, в полупустом зале московского эсперанто-клуба, слушая его обличительную речь? О «гранда бен эсперо» доктора Заменгофа, и Линева, и Сикорского, и самого Семченко? Или о своей любви, которую он не замечал, а потом предал, опять-таки этого не заметив? Может быть, и о том, и о другом, и еще о многом. Она уже тогда понимала, Альбина Ивановна, что любая бескорыстная идея – пусть неправильная, всегда обрастает судьбами людей, их надеждами, памятью и любовью, становится частью обыкновенной жизни, той самой жизни, которую хотела изменить, и разделить их уже нельзя. Неужели и Кабаков это понимал? Такие идеи живут и умирают, как люди, и те, которые много всего в жизни натерпелись, к старости делаются добрее.

Синий огонь у склада пропал, Семченко увидел цепочку фонарей на новом автомобильном мосту.

Через полчаса он лежал на полке, вагон сильно болтало, позвякивала оставленная в стакане ложечка.

Конечно, о тех днях в июле двадцатого он вспоминал и раньше, но воспоминание о Казарозе постепенно отделилось от них, стало жить само по себе. Жизнь была большая, он не однажды менял привычки, сбрасывал кожу. Гимнастерка сменилась твидовым костюмом, а тот, в свою очередь, москвошвейским и опять гимнастеркой, только иного образца; вместо привезенных из Англии эмалированных коробочек появились банки с наклеенными женой ярлычками, после – выдвижные ящички в кухонном шкафу, и нельзя сказать, чтобы он, Николай Семенович Семченко, со всеми этими и прочими, несравненно более важными переменами оставался бы одним и тем же человеком.

Члены клуба «Эсперо», однополчане, коллеги вспоминались, разумеется, но чаще в нужный момент, когда способны были объяснить какие-то обстоятельства его собственной теперешней жизни, а Казароза была с ним всегда именно потому, что ничего не объясняла. Он никогда не сравнивал ее с женой, с другими женщинами. Он помнил ее так, как помнят лишь детство и самую первую юность. Это она, Казароза, не давала ему раствориться в переменах жизни, которые еще не стали судьбой, а теперь она же помогла увидеть судьбу в том, что казалось не более чем переменой жизни.

Он лежал на полке, закрыв глаза, но не спал.

«Бедная милая маленькая женщина! – звучали в памяти последние строчки некролога, давным-давно выученного наизусть. – Она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже ненужной нитки и на лету, колеблясь, потухал».

ЕВГЕНИЙ ГАБУНИЯ
Ангел пустыни

«В Лондоне на аукционе «Сотби Вернет груп лимитед» за 25 тыс. фунтов стерлингов (40 тыс. рублей по официальному курсу) продана двусторонняя икона Богородицы и Николая Чудотворца, датированная 1531 годом. Как стало известно, эта икона в свое время была похищена из квартиры известного московского коллекционера М. П. Кудрявцева. Имя человека, предоставившего икону на аукцион для продажи, в соответствии с правилами торгового дома «Сотби» не называется. Не называется и имя покупателя уникального произведения древнего русского искусства.

Контрабандный вывоз предметов древнего искусства из СССР ведется при активном поощрении торговцев аукционов на Западе. На аукционах продается до пяти тысяч контрабандных икон в год».

   (Из газет)

Двойной левкас

Перекрывая разноязыкий гул зала ожидания международного аэропорта Шереметьево, в динамиках прозвучал женский голос, приглашающий пассажиров рейса СУ-241 Москва-Лондон к таможенному досмотру. Со всех концов огромного зала к металлическим стойкам потянулись люди. Оживленно переговариваясь, возбужденные предстоящим дальним путешествием, с простенькими чемоданами в руках заспешили к стойкам советские туристы. Степенно, с достоинством, не торопясь, вышагивали солидные господа и их молодящиеся, не по возрасту ярко разодетые дамы. Туристы задержались возле стоек недолго. Инспектора таможни бегло просмотрели содержимое их чемоданчиков, проштемпелевали таможенные декларации, и туристы оказались по ту сторону барьера, чтобы пройти паспортный контроль.

Люди в синей униформе делали свою привычную работу четко и вежливо, однако иностранным пассажирам пришлось задержаться у стоек подольше: их багаж досматривался детальнее, да и чемоданы у иностранцев были посолиднее. Подошла, наконец, очередь и высокого, представительного господина с румяным благообразным лицом и густой, седой шевелюрой. Впрочем, мужчину с такой внешностью правильнее было бы назвать джентльменом. Он осторожно поставил на обитую белой жестью стойку объемистый чемодан крокодиловой кожи и пузатый, тоже из дорогой кожи, баул и молча протянул инспектору декларацию. Декларация была заполнена по-русски неразборчивым почерком. Видимо, заполнявший ее очень торопился или... нервничал. Из декларации следовало, что подданный ее величества королевы Великобритании Чарльз Бентли Робинсон следует в Лондон и его ручная кладь состоит из двух мест. В графе о предметах искусств значилось: «Икона святого Николая Угодника». Таможенник окинул изучающим пристальным взглядом лицо стоящего перед ним человека. Англичанин встретил этот профессиональный взгляд вежливой холодной улыбкой, однако в его светло-голубых выцветших глазах инспектор уловил беспокойство.

– Откройте, пожалуйста, ваши чемоданы.

Икона лежала на самом верху, бережно обернутая в цветастое махровое полотенце. Видимо, мистер Робинсон, готовясь к досмотру, положил ее на виду, дабы не утруждать таможенного инспектора, да и себя тоже, поисками иконы в недрах объемистого чемодана. «Какой предусмотрительный», – отметил про себя инспектор, осторожно развертывая полотенце. Икона была написана маслом, и на ее блестящей поверхности заиграли блики света. Таможенник повертел икону в руках, чтобы получше разглядеть. С чуть потрескавшейся доски на него устремил взгляд святой Николай Угодник. Обладатель иконы по-прежнему вежливо, чуть снисходительно улыбался, как бы говоря: ничего не поделаешь, досмотр есть досмотр, такая уж у вас, таможенников, работа, я все понимаю.

– Господин Робинсон, у вас, разумеется, есть соответствующие документы на вывоз иконы за границу?

– О, конечно... Прошу извинения, что сразу не показал,– ответ последовал на русском языке; лишь легкий акцент выдавал иностранца.

«Однако по-русски ты говоришь намного лучше, чем пишешь, – мелькнуло у инспектора. – Впрочем, это понятно: долго, видимо, жил в Москве, научился».

Робинсон торопливо достал из внутреннего кармана модного вельветового пиджака пухлый бумажник, порылся в нем и протянул инспектору счет фирмы «Новоэкспорт», в котором значилось, что он, Чарльз Бентли Робинсон, уплатил за икону святого Николая Угодника, относящуюся к началу XX века, 85 фунтов стерлингов, к счету были приложены фотография и описание иконы, скрепленные печатью. Однако инспектор медлил. Наконец, после некоторого раздумья, он произнес:

– Простите, господин Робинсон, но вам придется подождать..

Таможенник, прихватив с собой икону и сопроводительные бумаги, ушел, не оглядываясь, однако почти физически чувствовал на своей спине тревожный взгляд англичанина. Если бы Робинсон последовал за ним, то увидел бы, что инспектор, пройдя через зал, открыл дверь с табличкой «Искусствовед-контролер Министерства культуры СССР».

Искусствовед-контролер, молодой мужчина с окладистой бородой, сидел за столом, потягивая кофе из стакана.

– Вижу, не с пустыми руками пожаловали, Василий Семенович. Опять святая контрабанда? – бородач скептически улыбнулся.

Искусствоведы-контролеры появились в международном аэропорту Шереметьево недавно, когда в связи с антикварным бумом, захлестнувшим Запад, участились попытки нелегального вывоза художественных и исторических ценностей за границу. Поскольку искусствоведы были здесь людьми новыми, таможенники относились к ним несколько недоверчиво и не сразу находили общий язык. Вот и Василию Семеновичу, старому таможенному волку, казалось, что этот молодой бородач слишком самоуверен и недостаточно серьезен для такой ответственной работы. Он не принял шутливого тона по поводу «святой контрабанды» й суховато сказал:

– Прошу посмотреть эту доску.

Не выпуская из рук стакана, бородач взглянул на икону:

– Конец девятнадцатого или начало двадцатого века. Масло. Чем вас заинтересовал этот ширпотреб?

– Не знаю, может, и ширпотреб, в этом вы должны лучше разбираться, – сдержанно заметил инспектор. – Однако странно себя ведет владелец этого ширпотреба.

– Странно? – Бородач сделал глоток, ожидая продолжения.

– Вот именно, странно. – Инспектор хотел еще что-то сказать о своих подозрениях, но передумал и лишь добавил: – Нервничает. С чего бы это? Вы уж посмотрите подробнее доску.

Искусствовед с неохотой (так по крайней мере показалось инспектору), отодвинул, наконец, в сторону свой стакан, взял икону, провел ладонью по ее шершавой тыльной стороне, потом взвесил в руке и задумчиво пробормотал:

– Действительно... Что-то слишком легкая для современной доски... Да и шпоны не те. – Он достал лупу и внимательно осмотрел изображение. – Так... кракелюры подозрительные. И даже очень. В общем, нужна тщательная экспертиза. А владелец-то доски кто?

– Один англичанин. Фирмач. – Инспектор назвал известную фирму электронного оборудования. – Часто у нас бывает, по-русски говорит не хуже нас с вами.

– Да неужели? – почему-то удивился искусствовед-контролер. – Скажите пожалуйста, научился. Молодец.

Англичанин стоял возле стойки и явно выражал крайнее нетерпение.

– Господин офицер, что это значит? – Он старался говорить вежливо, с видимым трудом скрывая раздражение. – Я рискую опоздать на самолет.

– Не беспокойтесь, господин Робинсон, – самолет без вас не улетит. Но только полетите вы без иконы. Вот документ о том, что временно, до выяснения некоторых обстоятельств, мы оставляем ее в таможне. Если все будет в порядке, мы вышлем икону в Лондон или оставьте доверенность на ее получение вашим друзьям в Москве.

Холеное, чисто выбритое лицо Робинсона покрылось красными пятнами. Весь его джентльменский лоск как рукой сняло.

– Я категорически протестую против этого произвола и требую вызова представителя посольства Великобритании. Я буду жаловаться. Я честный коллекционер, господин офицер.

За годы службы в таможне инспектор повидал всякое, и потому гневная тирада иностранца не произвела на него никакого впечатления.

– Жаловаться – ваше право, господин Робинсон, – однако, позвольте вам напомнить, что мы действуем в строгом соответствии с Таможенным кодексом СССР, и вы обязаны подчиняться нашим законам. Что же касается представителя посольства, то для его вызова не вижу никаких оснований. – Он сделал паузу и как бы между прочим добавил:

– В конце концов, если вам так дорога эта икона, за которую вы уплатили, судя по счету, 85 фунтов, вы можете остаться до выяснения интересующих нас обстоятельств.

Убедившись, что дальнейший разговор ни к чему не приведет, Робинсон решил «сохранить лицо» перед этим непреклонным русским чиновником и передал ему свою визитную карточку.

– Здесь мой адрес. Перешлите мою икону, когда выясните все, что вас, – он подчеркнул это слово, – интересует.

– Обязательно, господин Робинсон, – усмехнулся инспектор. – Счастливого пути, – и занялся очередным пассажиром.

«ИЛ-62» с мистером Робинсоном на борту пролетал над Копенгагеном, когда зазвонил телефон в кабинете начальника одного из отделов МУРа полковника Ломакина. Выслушав доклад дежурного по отделению транспортной милиции в Шереметьевском аэропорту, Ломакин положил трубку на рычаг, встал, медленно прошелся по тесноватому, заставленному огромными разноцветными сейфами и потому казавшемуся еще меньше кабинету, распахнул форточку. В комнату ворвался свежий морозный воздух, в котором, однако, явственно ощущался запах отработанного бензина. Он посмотрел вниз. Солнце уже успело подняться высоко, и под его лучами ослепительно сверкали позолотой луковки старинной церквушки. Ломакин невольно залюбовался открывшейся картиной. Было в этой простой, исконно русской церквушке, приютившейся в тихом переулке возле шумной, забитой автомобилями Петровки, что-то бесконечно трогательное, беззащитное. «Им только дай волю, – с неожиданной злостью подумал полковник, вспомнив о недавнем звонке из Шереметьева, – они бы и эту церковь уволокли. По кирпичику. Коллекционеры. Сволочи».

Он набрал номер внутреннего телефона и коротко бросил:

– Алексей Васильевич, зайди.

Минут через пять в кабинет вошел высокий спортивного вида мужчина лет тридцати пяти в хорошо сшитом костюме. Майор Алексей Васильевич Голубев возглавлял в МУРе группу, в задачу которой входило расследование преступлений, связанных с хищениями произведений старинного искусства. Прежде чем возглавить группу антиквариата, как для краткости называли ее в МУРе, Голубев работал в следственном отделе, а еще раньше учился на юридическом факультете Московского университета.

Полковник сидел за письменным столом с большой табличкой «Просьба не курить» и, водрузив на нос очки, разглядывал икону Николая Угодника.

– Из Шереметьева, только что подкинули. Таможня у одного фирмача изъяла.

Голубев взял икону, чуть прищурился.

– Вроде бы обыкновенная доска. Впрочем... – Он повернул икону тыльной стороной. – Обработка не типична для поздних досок, да и выгнуться успела изрядно. А вообще я, Владимир Николаевич, не очень в этом тяну. На экспертизу нужно...

– Ладно, не скромничай, Алексей Васильевич.

Непосредственный начальник Голубева как никто другой знал, что майор за то время, что руководил группой антиквариата, приобрел весьма обширные познания не только в иконографии, но и вообще в искусстве и кое в чем мог дать форы даже специалистам-искусствоведам. Впрочем, «приобрел» – сказано не совсем точно; вернее – пополнил. Еще школьником Алексей, коренной москвич, выросший в интеллигентной семье, заинтересовался искусством. Он не пропускал ни одной мало-мальски интересной выставки, и даже сам пробовал рисовать, тщательно, впрочем, скрывая эти свои опыты от сослуживцев. Однако любовь к искусству Голубева ни для кого в отделе не была тайной, что и сыграло немаловажную роль в его назначении.

Полковник снял очки, протер стекла и повторил:

– Не скромничай, Алексей Васильевич. Давай рассуждать так: если доска рядовая, зачем этому фирмачу тащить ее в свою Англию?

– Ну, здесь вы не совсем правы, товарищ полковник. У коллекционеров своя логика. Быть может, он собирает именно иконы Николая Угодника. Где, кстати, куплена доска?

– В «Новоэкспорте...» К этому мы еще вернемся. Однако чует мое сердце, что с этой доской все не так просто. Того инспектора таможни я знаю, да и ты тоже. Опытнейший сотрудник. Нутром чует. Шестым чувством. Так, кажется, называют еще интуицию. Да и искусствовед-контролер с ним согласился. И ты как будто не исключаешь... В общем, в любом случае надо посылать доску на экспертизу... раз такая каша заварилась. Свяжись с ГИМом [1]1
  ГИМ – Государственный Исторический музей.


[Закрыть]
. А пока будет идти экспертиза, поинтересуйся сдатчиком доски.

Обычно экспертиза занимала дня два-три. Но прошло уже целых пять, Голубев начинал проявлять признаки нетерпения, однако звонить Ольге Александровне Евстратовой, старшему научному сотруднику музея «Новодевичий монастырь» – филиала ГИМа – не стал. Евстратова считалась одним из самых квалифицированных знатоков иконографии и вообще древнего русского искусства, и майор догадывался, что Ольга Александровна, женщина деловая, энергичная и обязательная, не будет без веской причины затягивать работу.

Наконец раздался звонок.

– Заключение готово, Алексей Васильевич.

Голубев уловил в низком, прокуренном голосе Евстратовой некоторое волнение. – Вы можете приехать прямо сейчас, не откладывая?

– Еду, дорогая Ольга Александровна, но почему такая спешка? – Ему невольно передалось волнение Евстратовой.

– Вот приедете – и поговорим, – эксперт положила трубку.

Голубеву повезло: разгонная «Волга» оказалась на месте. Вскоре она остановилась возле стены красного кирпича, за которой взметнулось к небу красно-белое стрельчатое здание Новодевичьего монастыря. Голубев пересек заполненный галдящими, возбужденными, увешанными фото– и кинотехникой итальянскими туристами двор и толкнул тяжелую дубовую дверь, ведущую в приземистое здание с маленькими оконцами. И хотя майор довольно часто бывал здесь, ему всегда странно было видеть в бывшей монашеской келье телефонный аппарат, массивный сейф (точно такой же, как в его кабинете) и другие приметы современной цивилизации.

Ольга Александровна сидела в комнате с низким сводчатым потолком за обшарпанным письменным столом и сосредоточенно курила. Голубева она приветствовала улыбкой, неожиданно легко для своей полной, даже грузной фигуры поднялась, извлекла из сейфа икону и подала майору. На ней был изображен какой-то святой со сложенными крыльями, как будто он только что спустился с небес на грешную землю, точнее – пустыню, ибо за спиной у святого простирались пески; на горизонте виднелись горы. Голубев невольно залюбовался чистыми, светлыми, золотистыми, насыщенными тонами, выразительным ритмическим рисунком, мастерской композицией. Но больше всего его поразило лицо святого: возвышенное, преисполненное огромной духовной силы и значительности. Это было лицо живого, смертного человека, а не бесплотного ангела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю