355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра » Текст книги (страница 3)
Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:18

Текст книги "Клуб «Эсперо». Ангел пустыни. По обе стороны Днестра"


Автор книги: Леонид Юзефович


Соавторы: Евгений Габуния
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

4

Пообедав, Семченко поднялся к себе в номер, прилег на кровать и попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Но нет, он его совсем забыл, начисто. Английский помнил, мог газеты читать, а эсперанто забыл. Впрочем, и тогда, пожалуй, больше интересовал не сам язык, а то, что за ним открывалось.

Линев объявил:

– Гимн эсперантистов. Исполняют Тамара и Клавдия Бусыгины и Роза Вейцман.

Слова гимна Семченко знал и сразу почувствовал себя увереннее. До этого, пока говорил Линев, было неспокойно. Вдруг Казароза попросит перевести? А он тык-мык, и все. Врать пришлось бы. Но она сидела тихо, молчала. Семченко видел ее тонкую шею, волнистую мережку у ворота блузки, сквозь которую просвечивала кожа, проколотую мочку маленького уха – серьги-то продала, наверное. А куда же делся человек, придумавший ей такое имя? Что это, черт возьми, за мужчина, при котором женщина вынуждена продавать свои сережки! Или дал имя, как тавро поставил, и бросил? Казароза молчала, деревенеющей от волнения рукой Семченко ощущал острое плечико ее жакетки. Девушки пели на сцене, но она смотрела не на них, а чуть вбок, туда, где стояли члены правления клуба и сидел за пианино Линев. Люди там были все свои, знакомые – слесарь Кадыр Минибаев, студент-историк Женя Багин, исполнявший обязанности секретаря клуба, тут же Альбина Ивановна с ребятишками из «Муравейника». Почему Казароза туда смотрит? Кого высматривает? Еще раздражал этот Ванечка. Ишь, поклонничек!

Девушки, как считал Семченко, гимн пели неправильно, без должной бодрости. Иногда все разом, по-хороводному, поводили в сторону одной рукой, и это горизонтальное движение ему тоже не нравилось, тут нужен был жест вертикальный, ясный – гимн ведь! Аккомпанируя им на пианино, Линев подбадривающе вскидывал подбородок и чересчур высоко, с оглядкой на зал, поднимал над клавишами костлявые, по-неживому растопыренные пальцы. Он, видимо, хотел, чтобы присутствующие подхватили гимн. Несколько голосов робко всплеснулись в разных концах зала и смолкли. Сам Семченко подпевать не стал, стеснялся Казарозы.

В паузах слышно было, как всхрапывает у двери пьяный курсант – громко, с клекотом в горле.

Потом выступал Женя Багин, рассказывал о переписке с другими клубами и зарубежными эсперантистами, называл цифры отправленных и полученных писем; выходило по два отправленных письма и ноль сорок полученных на каждого члена клуба, и из зала стали кричать, что письма нужно делить на число активных членов, исключив балласт. Другие же кричали, что сегодня балласт, а завтра активный член, и образование не всем позволяет. Сам Семченко написал всего одно письмо – в варшавский клуб «Зелена звязда», призывал эсперантистов с родины доктора Заменгофа бороться за немедленное прекращение интервенции против Советской России, но ответа не получил.

Между тем, Багин предложил выделить штатную должность секретаря по переписке, с оплатой из фонда членских взносов. На эту должность он метил сам, и предложение провалилось. Альбина Ивановна крикнула даже, что ни к чему плодить новое чиновничество, в котором неизвестно еще какие настроения могут возникнуть.

– Правильно! – громко поддержал ее Семченко, не любивший Багина за старорежимное пристрастие ко всякой канцелярщине, и Альбина Ивановна мгновенно залилась краской, улыбнулась ему смущенно и благодарно.

После торжественной части силами питомцев Альбины Ивановны показана была пантомима «Долой языковые барьеры!». Семченко смотрел, хлопал и все же в течение всего вечера оставался странно равнодушен к происходящему на сцене, интересуясь лишь тем, как отнесется к увиденному и услышанному Казароза. На все пытался смотреть ее глазами. Как будто узы, связывавшие его с этими людьми, распались, и промахи сегодняшнего вечера – убого малое число собравшихся, корыстное предложение Багина, неудача с хоровым исполнением гимна, даже долетавший с реки запах отбросов, все это имело лишь тот смысл, что он, Семченко, выглядел перед Казарозой человеком пустым, провинциальным мечтателем, неграмотным и безвольным командиром, не способным навести порядок во вверенном ему подразделении.

Год назад, в госпитале, написал ей длинное письмо и отправил по тому адресу, на Кирочную, но оно, наверное, не дошло, пропало. А то бы вспомнила. Семченко все хотел ввернуть про это письмо, рассказать, как писал его в госпитале, подложив под бумагу самоучитель Девятнина, подаренный доктором Сикорским, и никак не мог выбрать подходящий момент. О чем писал, теперь уже невозможно было рассказать. Нечто бестолковое, должное показать, что он тоже не лыком шит; легкое хвастовство, намеки на какое-то особой важности задание, при выполнении которого и был ранен белогвардейской пулей, и все это завершалось витиевато изложенной просьбой: пусть она вышлет на адрес госпиталя свою фотографию.

Еще он думал о том, как кончится вечер, и они вдвоем по безлюдным улицам пойдут к театру или к гостинице, и все будет, как тогда в Питере, она его вспомнит, узнает, поймет, что если судьба гонит по кругу, это не случайно, и, может быть, согласится встретиться с ним завтра и послезавтра. А того, кто назвал ее Казарозой, он уже почти презирал. Как она утром-то сказала! «Лучше что-нибудь из продуктов…» Голодает, значит. Или он погиб, тот человек? Расстрелян, может быть? Это имя было как печать иного мира – обреченного, уходящего, но и загадочного в своей обреченности.

Казароза тронула его за плечо, по-деловому начала объяснять что-то про пантомиму, уверенно показывала, как лучше расставить детей на сцене – спокойная красивая женщина, актриса, знающая свое дело, и Семченко вдруг подумал, что ныне, когда все переворотилось, ей тяжело это диковинное имя, она изжила его и только ждет человека, который помог бы ей сбросить эту тяжесть, снова стать Зиной, Зиночкой.

Линев сделал знак: пора, мол.

– Идемте, – сказал Семченко, – сейчас ваш выход.

Навстречу шагнула Альбина Ивановна:

– Николай Семенович, как вам наша пантомима?

– Чего? – не понял Семченко.

– Пантомима… Как она вам?

– Нормально.

– Честное слово? – просияла Альбина Ивановна. – Вы правду говорите? Так важно знать ваше мнение…

У окна стоял Кадыр Минибаев с какой-то непонятного назначения трубой, склеенной из картона.

– Что это у тебя? – подозрительно спросил Семченко.

– Световой эффект. – Кадыр повернул трубу: внутри вставлена была линза и еще одно стекло, обтянутое розовой пленкой.

На полу у его ног змеился провод, на металлической стойке ослепительным белым светом горела маленькая лампочка. Щелкнув рычажком, Кадыр погасил ее, накрыл трубой и закрутил зажимные винты.

Казароза с опаской разглядывала этот аппарат, а Семченко уже обо всем догадался, крикнул в зал, чтобы задернули шторы. Добровольцы, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, выключили верхний свет, и стало темно, тихо. В темноте Семченко почувствовал у себя на шее внезапное мимолетное тепло – Казароза стояла рядом.

– Кажется, я вас вспомнила, – сказала она шепотом. – Вы уговорили меня в казарме петь, а потом домой провожали…

– Каза-арма, – тоже шепотом ответил он.

Она поняла, улыбнулась. Лица ее Семченко не видел, но угадал – улыбнулась, и это было как предвестье будущего, как обещание.

Кадыр опять щелкнул рычажком, прямой розовый луч наискось прорезал темноту над сценой и растекся на потолочной лепнине.

– Зинаида… Казароза! – с оттяжкой после каждого слова громогласно объявил Линев. – Романсы… на эсперанто!

– Подержите пока. – Она отдала Семченко свою сумочку, поднялась на сцену и остановилась в луче, на окраине розовой дорожки.

Все бешено зааплодировали, Семченко оглядел тонущий во тьме зал и различил только одно-единственное лицо – Альбины Ивановны. Она стояла возле минибаевского аппарата, с другого конца трубы, сквозь отверстие у зажимов бил тоненький белый лучик, и в этом лучике лицо ее, круглое и молодое, казалось удлиненным, жестким.

Дождавшись тишины, Казароза наклонила голову – волосы посеклись в луче. Линев тронул клавиши, и она запела:

 
Эн вало Дагестана дум вармхоро
Сенмова кушис ми кун бруста вундо…
 

Выучила, выучила, с гордостью подумал Семченко, слушая, как старательно выпевает она чужие милые слова, которые в ее устах особенно походили на испанские. Каждое в отдельности она не понимала, но все вместе знала, конечно, чувствовала, где о чем.

 
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
 

Тепло и чисто звучал ее голос, и Семченко видел перед собой лесную ложбину под Глазовом, где год назад и он лежал со свинцом в груди, недвижим. Кто знает, не снилась ли ей тогда эта ложбина, заросшая медуницей и иван-чаем, омытый ночным дождем суглинок, струя крови, что чернит гимнастерку?

Вдруг из глубины зала – голос:

– Кому продались, контр-ры?

И выстрел.

Визг, топот, грохот падающих стульев. Еще выстрел. Еще. Судорогой свело щеку, словно пуля пролетела совсем рядом. Кто-то зацепил ногой провод, розовый луч исчез, но уже рванули ближнюю штору, зажглось электричество. Мимо метнулся Ванечка – тонкий, быстрый, лицо серьезное, потом все заслонилось людьми. Семченко отбросил одного, другого, пробился к сцене и замер.

Она лежала на спине, одна рука закинута за голову, кровь проступала на блузке, и две светлые пуговички у шеи, прежде незаметные, все яснее белели на темном. Стало душно. Он пошарил по груди, ища ворот гимнастерки, и не нашел.

5

Дома Вадим Аркадьевич прошел в свою комнату, где все уже было прибрано, газеты на подоконнике сложены аккуратной стопой. Невестка любила порядок больше всего на свете. Иногда казалось, что даже в день его смерти уборка будет проведена по всем правилам, без малейших отступлений. Если во время уборки Вадим Аркадьевич был дома, невестка выставляла его из комнаты, чем бы он ни был занят в это время. «Ну какие у вас могут быть дела?» – возмущалась она. Особо важных дел у него, пожалуй, действительно не было, но эта бесцеремонная снисходительность к чужим заботам приводила в бешенство.

Он подошел к окну, начал перебирать газеты, выискивая свою. Перед пенсией работал в заводской многотиражке, и ее до сих пор присылали на дом, что составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.

Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.

Вадим проснулся, когда хлестнул первый выстрел, и поначалу, спросонья, ничего не мог понять, не разобрал даже, сколько раз выстрелили. Вокруг повскакали с мест, закричали. С коротким визгом распахнулась дверь, слышно было, как ручка врезалась в стену; дробь шагов сыпанула по ступеням – человек десять, наверное, бросилось вон из зала, другие устремились в противоположную сторону, к сцене. Наконец отдернули шторы на окнах, зажгли свет: в проходе мужчины навалились на курсанта, Ванечка выжимал у него из руки наган. Курсант запрокидывал безумное побагровевшее лицо, извивался всем телом и орал, надсаживаясь:

– Контр-ры! За что кровь проливали? Изувечу-у!

От сцены, расшвыривая на пути стулья, бежал Семченко – глаза невидящие, бритая голова по-бычьи наклонена вперед, в руке дамская сумочка на ремешке. Добежал и локтем, почти без замаха, саданул курсанту в подбородок. Сгреб его, обвисшего, за грудки, поддернул, хотел еще раз ударить, но Вадим, подскочив, обхватил сзади. Семченко и оборачиваться не стал, отбросил его спиной. Падая, Вадим уцепился за сумочку, болтавшуюся у Семченко в левой руке, заклепки с треском отлетели, вместе с сумочкой он рухнул на стулья, а ремешок остался у Семченко.

– Убили ее! – кричал со сцены Осипов. – Убили! Уби-или!

Курсанта отпустили, он присел на корточки и жалобно выл, кровь текла по шее из разбитой губы, а Ванечка тыкал ему дулом нагана, под ребра и ругался:

– А ну вставай, падла, эсперантист! Вставай! Кому говорю!

Перед Семченко, тоже с револьвером, стоял человек в кожане, которого Вадим сразу узнал – Караваев из губчека. Что самое странное, Ванечка, очевидно, был с ним знаком, отдал ему курсантский наган, а сам вынул из кармана маленький дамский револьвер.

– Товарищи! – истерично взвыл Линев. – Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания…

– Об чем волнуетесь, папаша? – жестко спросил Ванечка. – Об ней? Или что ее здесь убили, на вашем клубе?

Семченко потерянно разглядывал зажатый в пальцах ремешок от сумочки, словно бы и не замечая наставленный на него револьвер. Полное одутловатое лицо Караваева было неподвижно, и так же неподвижно смотрели ясные глаза из-под складчатых калмыцких век – на Семченко смотрели, но тот не поднимал головы, плечи его странно шевелились, он их то отпускал, то снова вздергивал, выворачивал, будто у него чешется между лопатками, а руки уже связаны.

К ним подошел доктор Сикорский, вытирая пальцы платком.

– Что? – спросил Караваев.

Сикорский кивнул, уронил на пол окровавленный платок, и больше никто никаких объяснений от него не потребовал.

Вадим стоял поодаль, смотрел на Семченко, на Караваева с Ванечкой. Наверное, надо было отдать им сумочку Казарозы, про которую все забыли, но почему-то не хотелось. Он воровато пробрался к двери, спустился в вестибюль. Плакат с пальцем и стихами про надежду кто-то извлек из урны, разгладил и прислонил к стене, теперь палец указывал дорогу на улицу.

Отбежав пару кварталов по Кунгурской, Вадим раскрыл сумочку, и щелчок, с каким разошлись металлические рожки-замочек, показался оглушительным, как выстрел. Он понимал, что стыдно рыться в чужой сумочке, но любопытство было сильнее, и еще возникала надежда, что ему, курьеру Кабакову, мальчишке, как всегда выброшенному на окраину событий, это поможет понять и арест Семченко, и револьвер в руке внезапно переменившего обличье Ванечки, и даже, может быть, смерть Казарозы, все то непонятное и страшное, о чем ему, разумеется, никто ничего объяснять не станет – ни Семченко, ни тем более Караваев с Ванечкой, а он хотел понять, потому что сам же и привез эту женщину туда, где ей суждено было умереть. И он знал: ничто не говорит о женщине так верно, как содержимое ее сумочки.

Внутри в беспорядке лежали разные женские вещицы: духи, вернее пустой пузырек, еще сохранивший запах духов, и другой пузырек, пахнущий мятными каплями, тоже пустой; зеркальце, несколько заколок, два гребня – один частый, второй с крупными зубьями, щербатый; серебряный медальон с прядью светлых волос, кошелек. Раскрыв его, Вадим с облегчением убедился, что денег в нем мало, всего восемьсот рублей.

На самом дне сумочки он нащупал непонятный твердый предмет, завернутый в кусок материи. Осторожно достал его, развернул и оторопел – это была рука, гипсовый слепок. Одна кисть, и очень маленькая, будто детская. Крошечные ноготочки, пальчики, вены на тылье не видны. Казалось, отпилена у какой-нибудь скульптуры – амура или ангелочка. Серые гипсовые пальчики сложены были все вместе, словно яблочко зажимают, и лишь указательный выдавался вперед, отходил от остальных, удивительно напоминая тот, который полчаса назад Вадим видел на плакате в вестибюле Стефановского училища.

6

Первого июля, через час после разговора с Казарозой в гортеатре, Семченко выступал на торжественной линейке, посвященной первому выпуску пехотных командных курсов имени 18 Марта:

– Граждане и товарищи! Друзья курсанты! Сегодня исполняется ровно год с тех пор, как под грохот пушек и треск пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Сегодня год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, дала деру вместе с ним. Где эти гордые генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец? Где? Они исчезли как дым, как утренний туман…

На плацу проведена была известью белая свежая полоса, вдоль нее выстроились в шеренгу восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков широкими носами упирались в известковую отметину, в едином наклоне сидели на головах фуражки со звездочками.

– Но враг еще не сломлен, – говорил Семченко. – Еще стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, еще Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…

Рядом с ним, под знаменем, стоял начвоенком курсов, с которым вместе учились в губернской совпартшколе, он и пригласил Семченко сказать речь от лица работников культуры. Затем выпуск церемониальным маршем, повзводно, прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло солнце, уже июльское, пацаны на крышах окрестных сараев безмолвно и потрясенно внимали происходящему. Грозно били подошвы в теплую пыль, от чеканного шага чуть подергивались у курсантов щеки, руки взлетали, разлетались и вдруг недвижно припадали к бедрам, когда очередной взвод проходил мимо знамени.

После курсанты разбились на кучки, закурили, и Семченко со многими потолковал, рассказал про международный язык эсперанто, пригласил на вечер в Стефановское училище, как бы между прочим упоминая, что вход бесплатный, а петь будет петроградская артистка Казароза. Но на курсантов это большого впечатления не произвело.

Во время разговора вылез из-за сараев громадный пегий козел и бесстрашно приблизился к новоиспеченным пехотным командирам. Козлов Семченко с детства не терпел – дурное животное, уставится прямо в глаза своими блудливыми затуманенными зенками, как ни один другой зверь на человека смотреть не посмеет. И этот был отвратителен, в его бороде болтались засохшие репьи, вислая нижняя губа мерзко вздрагивала. Но курсанты козлу обрадовались, как старому знакомому:

– Васька! Васька пришел!

Кто-то запалил самокрутку, сунул козлу в пасть, тот умело прижал ее губами, поднял голову, и из ноздрей у него повалил дымок. Самокрутка начала стремительно укорачиваться, даже слышно было, как тлеет, потрескивая, бумага. Курсанты, столпившись вокруг, веселились, как дети, и вдруг обидно стало, что вот козлом интересуются, а на эсперанто им наплевать.

Семченко щелчком выбил у Васьки из пасти то, что еще оставалось от самокрутки, и быстро пошел к воротам, провожаемый недоуменными взглядами курсантов.

И вечером, когда Ванечка, поигрывая револьвером, вывел его из Стефановского училища на улицу, в низко висящем облаке померещилась, воспарила над крышами гнусная, окутанная клубами дыма козлиная морда.

На втором этаже здания губчека вошли в квадратную комнату – караваевский кабинет.

– Присаживайтесь. – Караваев сел за стол, достал из ящика исписанный лист бумаги и положил перед собой. – Значит, Семченко. Николай Семенович. Корреспондент… Читали, читали. – Он заглянул в свою бумагу. – Воевали в составе Лесново-Выборгского полка 29-й дивизии Третьей армии Восточного фронта. Причина демобилизации?

Вопросительную интонацию Семченко уловил, но самого вопроса не расслышал – звон стоял в ушах, а перед глазами, разрастаясь до размеров простыни, плыл платок Сикорского, весь в красных пятнах.

– Я спрашиваю, почему демобилизовались?

Стиснув зубы, Семченко взялся обеими руками за ворот гимнастерки:

– Показать?

– Не психуйте, – сказал Ванечка. – Мне тоже есть, что на теле показывать. В бане будете хвастать.

Он стоял у окна, скрестив на груди усеянные крупными веснушками руки, его совсем еще юное, чуть тронутое угрями лицо выражало недоверие и отчужденную деловитость, словно все происходящее сейчас в этой комнате никакого значения не имело по сравнению с тем, что происходило за ее пределами.

– А ты вообще кто такой? – устало спросил Семченко.

– Это наш товарищ из Питера, – объяснил Караваев. – Фамилию вам знать не обязательно… Давайте-ка начнем по порядку. Значит, родились в одна тысяча восемьсот девяносто четвертом году в городе Кунгуре Пермской губернии. Происхождение пролетарское. Три класса реального училища… Так. – Он перевернул лист. – Так… Ладно… Холост, значит. И зря… В каких отношениях состояли с гражданкой Казарозой, она же Щершнева, Зинаидой Георгиевной?

– Не имеет значения, – отрезал Семченко.

– Зачем приходили к ней в театр?

– Просил выступить в нашем клубе.

– Почему именно ее?

– Слышал в Петрограде.

– Понятно. – Караваев обменялся взглядом с Ванечкой. – В какое время?

– Осенью восемнадцатого.

– Точнее.

– Ноябрь месяц.

– Вы были хорошо знакомы?

– Повторяю, не имеет значения.

– А это вы узнаете? – Караваев показал клочок оберточной бумаги, извлеченный из ящика стола. – Найдено сегодня при обыске у вас на квартире. Адрес правления некоего чекбанка в Лондоне. Почерк ваш? – Семченко кивнул. – Какие у вас дела с английскими банкирами?

– Причем здесь Казароза?

– Вы отвечайте. Отвечайте, что спрашивают. Соображаете ведь, где находитесь.

– Пожалуйста, никакого секрета нет. Это эсперантистский банк. В нем хранятся вклады российских эсперанто-клубов и отдельных энтузиастов. Первые поступления относятся к девятьсот десятому году. Мы требуем их возвращения, а правление банка отказывает под тем предлогом, будто истинный эсперантизм в Советской России перестал существовать.

– Сумма вклада? – быстро спросил Ванечка.

– Около сорока тысяч рублей золотом.

– Откуда знаете?

– Через бюллетень всемирного конгресса, нам его пересылают из Москвы. Мы собираемся направить в президиум конгресса открытое письмо.

– А зачем адрес банка?

– Туда копию.

– Такая фамилия вам о чем-то говорит: Алферьев?

– Ни о чем не говорит.

– Он же Токмаков, Струков, Инин?

– Не знаю.

– Правый эсер, – сказал Ванечка. – Инструктор по подготовке боевых подпольных дружин. Казароза была его гражданской женой. Не исключено, что она прибыла в город для связи с местной группой. Понимаете, какие основания вас подозревать? Тем более, что этот Алферьев – старый эсперантист. В последнее время, через эмигрантов, он вел переговоры с вашим лондонским банком, хотел получить часть вклада для нужд партии… Если вы ни в чем не виновны, почему бы честно не рассказать о вашем знакомстве с Казарозой?

– Давайте, ребята, лучше завтра поговорим… Не могу я сейчас.

– А сейчас куда? – дернулся Ванечка. – Домой?

– Да мне все равно.

– Пусть, правда что, до утра посидит, – сказал Караваев. – Видишь, не в себе человек. – Он кликнул конвойного. – Отведи его в подвал и давай сюда этого курсанта. Может, очухался уже.

Лестница двумя пролетами уходила вниз, оттуда тянуло каменным холодом. Семченко спускался медленно, хотелось присесть тут же, на ступеньке, и ноги были как ватные. Появился еще солдатик, открыл дверь в подвал. Там горела семилинейка, пахло парашей и давно не мытым человеческим телом. У одной стены – самой теплой, видимо, прижавшись друг к другу, лежали люди, человек пятнадцать.

– Все цыгане спят, лишь один не спит, – сказал сидевший возле двери парень с тонкими черными усиками. – Имею честь представиться: подпоручик Лихачев.

Семченко молча отодвинул его и лег у стены.

Прошло часа два, он не спал, смотрел в маленькое зарешеченное оконце под потолком: сперва оно было темным, а потом, когда погасла, чадя, семилинейка, чуть посветлело. Крысы возились в углу, обиженно посапывал во сне подпоручик Лихачев, успевший рассказать Семченко свою короткую жизнь, часовой за дверью скреб подковками каменный пол.

Вдруг будто в рельсу ударили, но далеко, приглушенно, и рокот послышался – такой, как когда на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном.

Семченко открыл глаза – розоватым светом заливало подвал. Свет падал не из оконца, он был сам по себе, поднимался от пола, словно светящийся гриб, трепеща и разбрызгивая волнообразное сияние, вырастал в центре подвала, и стены таяли в этом свете, становились прозрачными, лишь углы темнели, как если смотреть на солнце сквозь коробочку, склеенную из тонкой бумаги; открывались ночные улицы, деревья, небо, и прямо над головой один за другим проступали комнаты, лестницы и коридоры. Семченко видел дежурного на первом этаже – тот спал, рядом, на барьере, лежала раскрытая книга, и сквозь нее проступали очертания караваевского кабинета на втором этаже: стоял у окна Ванечка, сидел за столом сам Караваев, и мешком развалился на двух стульях протрезвевший курсант. Семченко видел их ясно, будто они находились на крыше оранжереи или на стеклянном полу, а он смотрел на них снизу, они парили над ним, пересеченные легкими тенями половиц и потолочных балок. Караваев повертел в руках наган курсанта и положил на стол. Стол тоже был прозрачен, и потолок над ним, и крыша – до самого неба, ладонь Караваева плыла по небу, как аэроплан. Казалось, наган пройдет сейчас сквозь стол, сквозь перекрытия этажей, рухнет в подвал, но он завис в воздухе, и видно стало, как дрогнула, пошла волнами прозрачная в центре, темнеющая у краев столешница.

Семченко попытался понять, почему одни предметы пропускают свет через себя, а другие – нет, но не сумел понять, потому что не было во всем этом никакого порядка. Лишь заметил, что свет следует за его взглядом, но не лучом, а как бы облаком. Самому же сиянию он как-то не очень и удивлялся. Оно розовело, все больше делаясь похожим на тот луч, в котором стояла Казароза на сцене Стефановского училища.

Потом опять в рельсу ударили, уже ближе, и прямо перед собой Семченко увидел человека. Он был невысок и худощав, этот человек, в длинном пальто, в котелке, с тростью. Рыжеватая бородка обтекала его щеки и подбородок. Указательным пальцем он прижал к переносью дужку очков и спросил:

– Вы знаете, почему в эсперанто именно восемь грамматических правил?

Семченко покачал головой.

– Существует восемь сторон света, – сказал человек. – Четыре основных и четыре промежуточных… Пространство! Понимаете? Я хотел вдохнуть в мое детище чувство земного пространства!

И тут Семченко узнал наконец этого ночного гостя – перед ним стоял доктор Заменгоф.

Дома прилеплена была к зеркалу почтовая марка с его портретом. И еще были портреты – в клубе, в самоучителе Девятнина, причем изображение везде было одно и то же, что Семченко считал очевидным доказательством скромности великого человека: упросили, наверное, однажды сфотографироваться, а больше не захотел.

– Но есть еще две стороны. – Заменгоф воздел вверх палец, подержал немного, а потом простер вниз, к полу.

Верх и низ. Добро и зло.

– Гранда бен эсперо, – произнес доктор Заменгоф. – Великая и благая надежда двигала мною!

Он произнес эти слова, словно извиняясь, и Семченко понял его: не изобрети этот человек международный язык эсперанто, и Казароза бы не погибла.

Стены начали темнеть, сияние ушло, лишь розовеющий туман еще держался в центре подвала, оконце забелело на стене, и Семченко вспомнил: что-то такое говорил ему про восемь правил эсперанто доктор Сикорский – давно, еще в госпитале.

Заменгоф исчез, на том месте, где он только что стоял, сидел подпоручик Лихачев, тер кулаками глаза. Большой черный таракан полз по стене. Подпоручик посмотрел на него и сказал:

– Кирасир, мать его так!

И объяснил:

– Тараканы – это тяжелая кавалерия. А клопы – легкая.

Было утро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю