355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Кириллина » Бетховен » Текст книги (страница 8)
Бетховен
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Бетховен"


Автор книги: Лариса Кириллина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)

Возникает вопрос: почему, если начиналась она весьма удачно, принося и прибыль, и славу? Ответов может быть несколько.

Прежде всего, все эти поездки отвлекали его от главного: сочинения музыки. За 1796 год он не написал ничего особенно значительного. А идей у него в голове было множество! Но ему не хватало времени и покоя, чтобы придать новым замыслам законченную и совершенную форму. Писать, как Моцарт, чуть ли не в карете или в гостиничном номере, он не умел.

В Вене жизнь тоже не стояла на месте. Пока Бетховен странствовал, появлялись новые виртуозы. Кто знает, не заняли ли бы они его место в сердцах венских аристократов, которые могли предпочесть бойкую синицу упорхнувшему в небо орлу?.. В планы Бетховена никак не входило покидать Вену, не имея другого надёжного пристанища. А в Вене он успел обосноваться достаточно прочно и даже помог перебраться туда своим братьям, которые после переезда изменили свои имена, дабы не выглядеть провинциально и не возбуждать насмешек. Карл Антон Каспар превратился просто в Карла ван Бетховена. В Вене имя Каспар у всех ассоциировалось с Касперлем – персонажем ярмарочных фарсов, вроде Арлекина или Петрушки. Младший же брат, аптекарь Николаус Иоганн, стал именовать себя Иоганном ван Бетховеном. Его небесный патрон, святой Николай, был весьма почтенной фигурой, но уменьшительным именем «Никель» порой называли самого чёрта – кому же такое понравится?.. Для аптекаря подобные ассоциации были совершенно невыгодны. Иоганн, абсолютно глухой к искусству, но ухватистый в житейских делах, начал неплохо зарабатывать своим ремеслом, став помощником аптекаря в пригороде Вены Россау. Карл сносно играл на фортепиано и пытался сочинять небольшие пьески, но с Людвигом тягаться, разумеется, не мог. Поняв, что в музыке высот не достигнет, он поступил мелким клерком в налоговую кассу. Служба отнимала не очень много времени, и до мая 1806 года Карл выполнял роль секретаря и отчасти менеджера при Людвиге.

В Вене у Бетховена были и близкие друзья, приезжавшие в столицу из Бонна или остававшиеся тут навсегда. Так, в 1790-х годах вслед за Бетховеном в Вену потянулись и Вегелер, учившийся в университете на врача, и братья Ленц и Стефан фон Брейнинги (Ленц вернулся в Бонн и вскоре умер, а Стефан связал свою судьбу со службой в Военном министерстве). В 1798-м ненадолго приехали и кузены Ромберги, с которыми Бетховен в декабре дал совместный концерт. Путешествия научили его простой истине: старый друг лучше новых двух и никакому любезному обращению нельзя доверять, пока не убедишься, что за ним не стоит никакой корысти и никакого подвоха. В отношении своих боннских друзей он был совершенно в этом уверен. В отношении же части венских приятелей, и тем более заграничных знакомых, – отнюдь не всегда. Пока он был лишь заезжим гастролёром, его радушно принимали. Захоти же он занять чьё-то место – наверняка тотчас выяснилось бы, что никто ему не рад.

Но в 1797–1798 годах появилась ещё одна причина отказа от дальних концертных поездок: тяжёлая болезнь, следствием которой стала скрываемая долгое время от всех, даже ближайших друзей, неисцелимая прогрессирующая глухота – главная трагедия жизни Бетховена.

Глухота

Боги, мер и пределов не ведая, дарят всё любимцам сполна: счастья шлют им, меры не ведая, горя тоже без меры, сполна.

Иоганн Вольфганг Гёте

У Бетховена до определённого времени были основания считать, что ему с самых ранних лет выпало слишком много испытаний: конфликтные отношения с отцом, ранняя утрата матери, вечная бедность и необходимость с детства зарабатывать себе на кусок хлеба… Но позже он понял, что всё это были вполне заурядные лишения и тяготы, посылаемые многим смертным. То, что случилось с ним потом, не вмещалось ни в какие представления о высшей справедливости.

Он начал терять слух.

Отчего и как это произошло, он, видимо, не понимал сам, а документы практически отсутствуют. Немногочисленные сохранившиеся письма за 1796 и 1797 годы подобны разрозненным точкам, между которыми зияет тревожная пустота. Современники тоже молчат, хотя исследователи вроде бы перечитали все мемуары и просмотрели все архивы людей, общавшихся с Бетховеном в это время. Лишь один из источников, так называемый «Фишгофский манускрипт» (собрание сделанных копиистом выписок из обнаруженных посмертно бумаг Бетховена), сохранил рассказ, записанный, возможно, со слов композитора. Якобы жарким летом 1796 года он по юношеской неосторожности навлёк на себя тяжёлую болезнь, поскольку, явившись домой вспотевшим, раскрыл все окна и двери, разделся до пояса и встал на самом сквозняке. Если год был указан верно, то это могло произойти в июле или августе. Но, возможно, по прошествии многих лет точная дата стёрлась из памяти. И вероятнее выглядит 1797 год, когда не зафиксировано ни одной концертной поездки Бетховена, а в его письмах имеется пробел между 29 мая, когда он безмятежно сообщал другу Вегелеру в Бонн, что «дела мои идут хорошо, и я могу даже сказать – всё лучше», и 1 октября, когда он сделал прощальную запись в альбоме Ленца фон Брейнинга, уезжавшего в Бонн из Вены. Выявлено, правда, также письмо Альбрехтсбергера Бетховену от 8 июня 1797 года – стало быть, в это время никаких неприятностей пока ещё не произошло. Полное отсутствие каких-либо документов приходится как раз на лето и начало осени этого года.

Смутно упоминаемая в «Фишгофском манускрипте» и в одном из поздних писем Бетховена тяжёлая болезнь никак не конкретизирована. Некоторые биографы предполагают, что это мог быть брюшной тиф, упоминание о котором содержится в важном прижизненном источнике: книге Алоиза Вайсенбаха «Моё путешествие на Конгресс», изданной в 1816 году. Вайсенбах, доктор медицины из Зальцбурга, во время своего пребывания в Вене в 1815 году сблизился с Бетховеном, и потому его рассказ опирался на высказывание самого композитора.

Так или иначе, после 1797 года в письмах Бетховена отражается постоянное ухудшение состояния его здоровья, причём одна «линия» связана с абдоминальными недугами (желудочные колики и диарея), а другая – с прогрессирующей глухотой. Венские врачи, к которым Бетховен обращался, поначалу были склонны думать, что одно связано с другим. Но если болезни живота поддавались хотя бы облегчению через приём медикаментов, диету и пребывание на минеральных курортах, то со слухом всё обстояло гораздо хуже.

О своей беде он долгое время молчал. За 1798 год писем почти не сохранилось; практически ничего не сообщают и мемуаристы. Скорее всего, за лечением Бетховен тоже обратился не сразу: он был не из тех, кто при первом же недомогании бежит к врачам. К тому же его пугала вероятность огласки. Врачебная тайна, конечно, сродни тайне исповеди, – однако мало ли что может случиться! Доверительный разговор в кабинете иной раз бывает подслушан ассистентом или любопытной служанкой – и через несколько дней интересную новость будут обсуждать во всех кофейнях на Грабене.

Лишь в 1801 году он отважился поведать о своей беде двум ближайшим друзьям, которые, заметим, находились в ту пору не в Вене и, стало быть, никак не могли даже случайно разгласить доверенную им тайну. Бетховен написал в Бонн Францу Герхарду Вегелеру и в крохотный городок Вирбы в Курляндию (Латвию) – скрипачу и теологу Карлу Аменде, с которым он близко сошёлся в 1799 году, когда Аменда несколько месяцев прожил в Вене, работая домашним учителем в семье Констанцы Моцарт. «Ты – не венский друг, нет! Ты – один из таких людей, каких обычно рождает земля моей отчизны», – уверял Бетховен Аменду, которого он успел полюбить как брата за его доброту и душевную тонкость. Впрочем, никому из двух родных братьев он таких писем никогда не писал, и неизвестно, были ли они хоть как-то осведомлены о его недуге и смятенном душевном состоянии.

Бетховен – Францу Герхарду Вегелеру в Бонн,

29 июня 1801 года:

«…Я влачу теперь существование, которое нельзя не назвать жалким. В течение двух лет избегаю всякого общества, потому что не в силах признаться людям: я глух. Будь у меня другое занятие, то ещё бы куда ни шло, но при моей профессии такое состояние ужасно. К тому же и враги мои, число которых не мало, – что сказали бы на это они! – Чтобы дать тебе представление об этой странной глухоте, я скажу, что в театре мне надо занять место у самого оркестра, если я хочу понимать актёров. Находясь чуть подальше, я уже не слышу высоких тонов инструментов и голосов. Удивительно, что в беседах со мной люди обычно не замечают этого, относя всё за счёт рассеянности, которая вообще мне свойственна. Иногда, правда, я слышу даже и тихую речь, но хорошо разбираю при этом лишь звуки, а не слова; однако коль скоро кто-то начинает кричать, для меня это невыносимо. Одному небу известно, что будет дальше. Феринг[9] утверждает, что улучшение, если и не полное, всё же обязательно наступит. Я уже часто проклинал Создателя и своё существование. Плутарх мне указал стезю смирения. Но ежели окажется возможным избрание другого пути, то я брошу судьбе своей вызов, хоть и ждут меня в жизни минуты, когда я буду себя чувствовать несчастнейшим из божьих творений…»

Бетховен – Карлу Аменде в Вирбы, Курляндия,

1 июля 1801 года:

«…Как часто мне хочется, чтобы ты находился подле меня, ибо твой Б[етховен] глубоко несчастен и жизнь его течёт в разладе с природой и Творцом. Уж много раз я проклинал последнего за то, что он отдаёт свои творения во власть ничтожнейшей случайности, от чего нередко надламываются, никнут и погибают красивейшие цветы. Знай же, что ценнейшее из качеств, которыми я наделён, – мой слух очень ослаб. Признаки этого я ощущал ещё в ту пору, когда ты был здесь, вместе со мной; но тогда я об этом умалчивал. А теперь становится всё хуже и хуже, и лишь будущее покажет, возможно ли излечение».

На какое-то время он резко сузил свой круг общения, однако окружающие давно привыкли к перепадам его настроения и всяким странностям, которые мудрая фрау Елена фон Брейнинг назвала в своё время учёным словечком Raptus. Совсем не бывать в свете, не выступать, не ходить в театр, не общаться с друзьями Бетховен всё же не мог. Но свои терзания он зачастую скрывал за маской отрешённой рассеянности или циничного балагурства (оно нередко прорывалось в его письмах добродушному барону Николаусу фон Цмескалю). Наиболее искренним другом, по словам композитора, оказался князь Лихновский, однако и ему он до конца открыться не мог.

Неверно было бы думать, что глухота настигла Бетховена внезапно и почти сразу же сделалась полной. Нет, он ещё много лет продолжал слышать звуки музыки и слова речи, но в мучительном искажении. Его преследовал шум в ушах. К шуму нередко добавлялись боли, обострявшиеся при ветреной и ненастной погоде (Бетховен писал позднее, что венская зима его «убивает»). На начальных стадиях болезни он мог слышать вблизи почти нормально, но в отдалении – смутно или вообще ничего. Первыми исчезли высокие тона голосов и инструментов; в глухом шуме терялись женский смех и тихое пение. Если окружающие с недоумением смотрели на него, тщетно ожидая его ответа на заданный вопрос, то он извинялся за свою рассеянность, но сам изнывал от страха, что проницательный собеседник (а ещё хуже – собеседница!) разгадает секрет его губительного недуга. Звуковой мир стремительно сужался: он с ужасом понимал, что природа, которую он так любил и в которой часто находил утешение и вдохновение, тоже становится для него немой картиной. Шелест листьев, жужжание пчёл, звон коровьих колокольцев, пение птиц – всё это исчезало в монотонном внутреннем гудении, лишённом каких-либо пауз и смыслов[10].

Примерно с 1800 года Бетховен упорно пытался лечиться. Врачи были самыми именитыми и дорогостоящими – профессора Герхард Феринг и Иоганн Алоиз Шмидт. Но никакой доктор медицинских наук не был способен справиться с этой бедой. Постепенно терявший терпение и надежду Бетховен менял врачей, а те изобретали методы, средства и снадобья, одно причудливее другого. То ему предписывали пластыри на руки из ягод волчанки, вызывавшие мучительно болевшие язвочки. То посылали его принимать тёплые ванны из дунайской воды. Компрессы, порошки, микстуры – ничто не помогало. Он был совершенно прав, грустно констатируя в письме Аменде: «…недуги такого рода – самые трудноизлечимые». Даже в наше время медицина вряд ли смогла бы исцелить Бетховена, – разве что ему предоставили бы удобный слуховой аппарат. Но в начале XIX века никаких слуховых аппаратов ещё не было. Позднее, лет через десять, механик Иоганн Непомук Мельцель сделал для Бетховена несколько слуховых трубок. Однако к тому времени глухота Бетховена уже не была тайной и ему было всё равно, что подумают об этих уродливых «орудиях» окружающие. А для тридцатилетнего молодого мужчины, усвоившего повадки светского льва и целенаправленно прокладывавшего себе путь на самый верх музыкального Парнаса, обнаружить свою уязвимость было мучительно и унизительно.

В истории музыки известны и другие случаи подобных несчастий с выдающимися музыкантами. Так, глухота настигла гамбургского композитора, певца и музыкального теоретика Иоганна Маттезона, чей трактат «Совершенный капельмейстер», изданный в 1739 году, Бетховен тщательно изучал. Но, поскольку Маттезон был блестяще образован, он переключился на писательство, снискав себе своими книгами и статьями даже большую славу, чем мог бы приобрести, оставшись композитором средней руки. Гораздо позднее, в конце XIX века, глухота стала печальным уделом выдающегося чешского композитора Бедржиха Сметаны; он продолжал сочинять музыку, но всё больше погружался в депрессию. Оглох в конце жизни и Габриэль Форе, что вынудило его покинуть пост директора Парижской консерватории. В любом случае, даже если глухота не препятствовала творчеству, она ставила крест на публичной карьере музыканта. Кому был нужен глухой пианист, скрипач, педагог или капельмейстер?..

Бетховен не хотел верить, что его концертная карьера закончена.

Как – закончена, если она только успела начаться? Он на пике популярности, у него столько заказов, что он едва успевает их выполнять, издатели давно перестали с ним торговаться и буквально рвут у него из рук рукописи с невысохшими чернилами, его приглашают то туда, то сюда, без него в Вене не обходится ни один значительный концерт, у него столько планов и замыслов…

Наконец – он ещё так молод!

Нет. Он не сдастся. Он будет преодолевать себя, ежедневно сражаясь с «завистливым демоном, поселившимся в ушах».

И пусть лишь ближайшие друзья знают, чего ему это стоит.

«Я схвачу судьбу за глотку, совсем меня согнуть ей не удастся! – писал он Вегелеру. – О как прекрасно жить, тысячу раз жить!»…

Так он и жил.

Внутри порой царил леденящий мрак, чреватый отчаянием и неотступными мыслями о смерти. А снаружи сияло солнце восходящей славы.

«Vive la France!»

В трактире «Белый лебедь» вечерами было шумновато, но Бетховену это теперь даже нравилось: если он переспрашивал собеседников, то никто этому не удивлялся. Когда же беседа касалась политических тем, то вполне разумно было произносить свои слова прямо в ухо соседу. После раскрытия летом 1794 года заговора «венских якобинцев» и последующей казни нескольких революционеров вся Вена была наводнена тайными осведомителями. Какой-нибудь совершенно безобидный бюргер может мирно дремать за соседним столиком, однако потом в полиции появится скрупулёзный отчёт – кто неодобрительно высказывался об императоре Франце, о поражениях австрийской армии, о невыгодном мире с французами, заключённом в минувшем октябре…

А роптать было на что. Если в 1794 году Бетховен ещё ёрничал в письме папаше Зимроку насчёт благодушного австрийца, который ни за что не взбунтуется, покуда у него есть тёмное пиво с сосисками, то теперь ситуация изменилась. Когда к границам Австрии подступила война, даже в трактирах начали обсуждать боевые действия. Поздней осенью 1796 года французы пошли на Австрию из Италии, а в то же самое время продолжались военные действия на Рейне. Военные события конца 1796-го – начала 1797 года приняли настолько опасный оборот, что венцы начали собирать гражданское народное ополчение. Старый Гайдн сочинил в 1796 году «Мессу времён войны» – In tempore belli, а в начале 1797 года представил публике гимн «Боже, храни императора Франца», который тут же запела вся Австрия. Не остались в стороне и театры, где в том же 1796 году было спешно поставлено несколько «патриотических зингшпилей», в том числе «Австрия превыше всего».

Бетховен, поддавшись общему порыву и настоятельным просьбам некоторых друзей, написал две песни для венских ополченцев, «Походную песню» и «Боевую песню австрийцев». Они были тотчас изданы в виде листовок. Автором стихов был один из добровольцев, Йозеф фон Фридельберг, сумевший найти слова, способные воспламенить сердца сограждан:

Мы – немцы, наш народ велик,

Могуч и справедлив!

Эй, франки, мы покажем вмиг,

Кто храбр, а кто труслив!


«Странное чувство испытываешь, когда твою музыку поют прямо на улице или в трактире», – усмехался про себя Бетховен. Популярность такого рода, с одной стороны, льстила, но с другой – заставляла досадовать. Ни одна из песенок, распространяемых на листках, не стоит и пары тактов из его новой фортепианной сонаты. Но эту сонату на площадях уж точно играть никогда не будут.

Песня для ополченцев – дело благое. А вот нынешнего императора Бетховен прославлять бы ни за какие деньги не стал.

Бетховен возненавидел Франца с тихой, но нарастающей страстью. За что? Да за всё. За предательство дела Иосифа; за идиотическое рвение цензоров, за шпионов в каждой кофейне; за показательно жестокую казнь венских якобинцев; за полную бездарность в военных делах, за коварство и трусость…

Пару месяцев назад приятель, Павел Враницкий, жаловался Бетховену; мол, написал большую симфонию «На заключение мира с Французской республикой», думал исполнить её в рождественской академии – а император, узнав о том, запретил! Частью, вызвавшей особое недовольство Франца, было аллегро под названием «Революция» и адажио памяти казнённого короля. В середине – траурный марш. То ли император усмотрел намёк на участь, грозящую ныне любому венценосцу, то ли так боялся французов, что не рискнул их сердить.

У Бетховена всё это вызывало чрезвычайно двойственные чувства. Хотя его родной Бонн стал теперь французским городом, он не мог заставить себя относиться к революционной Франции только как к врагу своего отечества. С одной стороны, республиканские идеи чрезвычайно ему нравились, и он был вполне убеждён в том, что феодальная монархия – такой же анахронизм, как дедовские пудреные парики и громоздкие дамские платья на фижмах. С другой стороны, не прекращающиеся в самой Франции с 1793 года кровавые казни заставляли относиться к вождям революции со смесью страха и отвращения. Враг, убитый в бою, с оружием в руках, – это одно, а обезглавленные на гильотине женщины, священники, учёные и даже музыканты (такие тоже были!) – совсем другое. Ужасы, которые французские эмигранты рассказывали о душераздирающих сценах на плахе, можно, конечно, было приписать ненависти к новым властям, но ведь даже после падения Робеспьера, устроившего эту свирепую вакханалию, во Франции продолжали судить и казнить – пусть не так много, как прежде, когда гильотина на площади Свободы не просыхала от свежей крови.

К Бетховену, погружённому в свои размышления, никто в трактире приставать не решался: завсегдатаи знали, что если этот странный человек не в духе, то он либо совсем не ответит, либо скажет что-нибудь хлёсткое. Так что он сидел один и уже начинал закипать изнутри, поскольку ждал к обеду своего друга Цмескаля, которого сам как только не дразнил – и «дрянненьким барончиком», и «бароном-говновозом», и «графом от музыки», – однако тот лишь посмеивался, с канцелярской тщательностью собирая в особую папку все бетховенские записочки с подковырками и каламбурами. Барон Цмескаль фон Домановец не гнушался самолично очинивать перья для Бетховена. И уж конечно, Цмескаль ни разу не забывал про назначенные Бетховеном встречи. Интересно, что могло его так задержать? Очередная красотка, до которых барон был лаком, как кот до сливок?..

Бетховен уже собирался заказать себе обед, быстро поесть и уйти, оставив Цмескалю язвительную записку, как вдруг тот вбежал в трактир и сразу же устремился к Бетховену:

– Друг мой, простите великодушно! Я не мог вырваться из канцелярии – там такие дела!

Цмескаль наклонился к уху Бетховена и, осторожно оглядываясь по сторонам, произнёс нечто ошеломляющее:

– К нам едет посол Французской республики!

В это поистине трудно было поверить. Мир с французами – это одно, но приезд в имперскую столицу посланника государства, в котором всего пять лет назад отрубили голову Марии Антуанетте, родной тётке императора Франца, – нечто невообразимое.

– И что за посол? – поинтересовался Бетховен.

Цмескаль наклонился к нему ещё ниже и по слогам произнёс:

– Ге-не-рал Бер-на-дот.

* * *

Жан Батист Жюль Бернадот, выходец из Гаскони, которому в 1798 году исполнилось 35 лет, успешно воевал против австрийцев и на Рейне, и в Италии, так что надеяться на благосклонное отношение императорского двора к личности такого посла не приходилось. Назначение в Вену стало сюрпризом для него самого. Но тут сошлись воедино две интриги. Наполеон, видевший в Бернадоте конкурента в борьбе за власть, хотел бы убрать его с арены военных действий, однако преподнести это как повышение в ранге. Правившая же во Франции Исполнительная директория поддержала Наполеона (возможно, надеясь стравить двух соперников).

Карьера Бернадота в Вене оказалась короткой и резко конфликтной от начала до конца. Боевой генерал отправился в Австрию, не дожидаясь получения дипломатического паспорта, и был, как простой путешественник, остановлен на границе. Возмутившись, Бернадот пригрозил австрийцам войной, и пограничники сочли за лучшее пропустить грозного гостя с его немаленькой свитой.

Венской резиденцией Бернадота стал дворец Капрара, располагавшийся в центре города, на Вальнерштрассе. Один её конец вёл (и сейчас ведёт) к аристократическому району Фрайунг, а другой – к торговым улицам Кольмаркт и Грабен. При этом от дворца всего несколько минут ходьбы до императорского Хофбурга. Место для посольства – едва ли не идеальное, однако оно в итоге оказалось роковым.

Приезд Бернадота в Вену вызвал крайнее раздражение давней союзницы Австрии – России. Хотя антифранцузская коалиция ещё не была оформлена, переговоры о ней уже шли, и русский посол граф Разумовский выразил недоумение сложившейся ситуацией. Приезд французского посла ставил под угрозу будущее планируемой коалиции. В одиночку же Австрия, как выяснилось в ходе кампаний 1796–1797 годов, противостоять Франции не могла.

В конце февраля 1798 года Бернадот всё-таки вручил верительные грамоты канцлеру Францу Тугуту, а в начале марта пробился на приём в Хофбург, хотя ему ясно дали понять, что в Вене его едва терпят и вести с ним переговоров никто не намерен. Бернадот пытался наладить личные связи в великосветских кругах, но и тут натолкнулся на отторжение. На его визиты не отвечали, в театре или на прогулке он чувствовал себя как зачумлённый. Будь Бернадот красавцем или изящным модником, он мог бы иметь успех в салонно-паркетной дипломатии, однако его наружность была далека от самых снисходительных представлений о красоте. Смуглый гасконец с огромным и острым, как у грача или ворона, носом, с резкими жестами, с чрезвычайно своеобразными представлениями об этикете, вспыльчивый и самолюбивый, он мало походил на вельможу и дипломата.

И тем не менее даже в Вене находились смельчаки, рисковавшие идти против мнений света и охотно посещавшие бывший дворец Капрара на Вальнерштрассе. Среди этих вольнодумцев оказались братья Лихновские – князь Карл и граф Мориц, их общий друг и протеже Бетховен, а также приятель Бетховена, Иоганн Непомук Гуммель.

Инцидент, случившийся вечером 13 апреля 1798 года, положил конец дипломатической карьере Бернадота. Именно в тот день в Вене отмечали годовщину создания народного ополчения, собиравшегося воевать против французов – и прежде всего против Бернадота, который демонстративно вывесил на балконе трёхцветное знамя Французской республики.

В тот весенний вечер Вена была заполнена толпами народа, вероятно, уже изрядно разгорячённого возлияниями в честь императора Франца и австрийского воинства. Гулянья происходили на всех окрестных улицах и площадях: на Фрайунге, на Михайловской площади, граничившей с императорским дворцом, на Грабене и Кольмаркте. Кто-то заметил вывешенный на посольстве флаг, толпа устремилась на Вальнерштрассе, и вспыхнули волнения, грозившие перерасти в вооружённый бунт…

Беспорядки у французского посольства были описаны несколькими современниками, в том числе (не без изящного злорадства) русским послом графом Андреем Кирилловичем Разумовским, который в депеше от 15 апреля сообщал императору Павлу I:

«Третьего дня около семи часов вечера на балконе дома, занимаемого Бернадотом, увидели трёхцветное знамя. Обыватели, проходившие мимо, возроптали против сего новшества; тем временем собралась толпа и число недовольных умножилось… Все они громкими криками требовали, чтобы этот знак учинили снять, понося французские принципы, особу посла и возглашая: „Да здравствует император Франц I!“… несколько камней было брошено в окна посольства. Сказывают, что Бернадот выскочил из дверей с саблей в руке. Волнение с минуты на минуту всё нарастало; полиция, военный комендант… поспешили явиться на площадь, почитая себя обязанными пресечь беспорядки… В ожидании прибытия войск полицейский агент и австрийский полковник заперли ворота дома, поднялись к Бернадоту и со всей горячностью упрашивали его убрать знамя, уверяя его, что сия уступка рассеет толпу и положит конец происшествию, столь прискорбному; они не услышали в ответ ничего, кроме брани… заявлений о том, что Республика не нуждается в опекунах… громких требований возмещения за нанесённое оскорбление и угроз мщением своего правительства»[11].

Создавалось впечатление, будто конфликт вспыхнул спонтанно, и многие возлагали вину за него на провокационные действия Бернадота. Однако, зная о страхе императора Франца перед любыми народными выступлениями и о недреманном оке венской полиции, можно предположить, что события вокруг посольства были умело срежиссированы.

Немецкий филолог и композитор Август Герман Хорикс, симпатизировавший революции, опубликовал подробный отчёт обо всём, что случилось 13 апреля 1798 года у французского посольства. Хорикс не был очевидцем событий – он в это время находился в Зальцбурге, – но, вероятно, опирался на рассказы свидетелей и участников происходившего, в том числе и самого Бернадота, с которым он был знаком и увиделся вскоре после венского инцидента. Иначе трудно понять, как в руках немецкого журналиста оказались тексты французских дипломатических депеш, которые он цитирует дословно. Имелись там и другие любопытные детали. Так, Хорикс писал, что камни, которые толпа швыряла в окна дворца Капрара, доставлялись на повозках с берега Дуная – это никак не могло происходить стихийно. Упоминал Хорикс и о том, что в толпе, бушевавшей вокруг посольства, были замечены слуги в ливреях русского и английского дипломатического ведомства, а также князей Шварценберга, Лобковица и графа фон Туна.

Посольство фактически было взято штурмом, и лишь чудом дело не дошло до настоящего кровопролития. Разразившись напоследок крайне резкой нотой в адрес венских властей, Бернадот 15 апреля 1798 года покинул Вену вместе со всеми сопровождающими лицами.

Три дня спустя Цмескаль и Бетховен сидели не в «Лебеде», а в «Белом быке», расположенном чуть на отшибе, близ Блошиного рынка; тут и публика была попроще, и шпионов, похоже, поменьше.

– И вот зачем вы во всё это ввязались? – с почти отеческой укоризной осведомился Цмескаль.

– Так уж вышло, – буркнул Бетховен.

Вечером 13 апреля он оказался в толпе и, увидев, как Бернадот выскочил один с обнажённой шпагой защищать своё знамя, крикнул: «Браво!» – за что едва не был избит окружающими.

– Вы понимаете, что были на волосок от весьма неприятных последствий? Вы порой безрассудны, как мальчик.

– Зато вы – ворчливы, как старая баба. Больше мужества, Цмескаль! Мы живём в героические времена!

– Ваше дело, Бетховен, музыка, а не политика. В музыке геройствуйте сколько хотите, но в политику лучше не лезьте. Ещё немного – и могли бы составить компанию бедняге Гуммелю.

– Что ж, не худшее общество!

Шутка Бетховена вышла кисловатой. В день отъезда Бернадота к Гуммелю явилась полиция и предъявила предписание покинуть столицу в течение двенадцати часов. За что?.. Всего лишь за то, что посол Бернадот, – отныне персона нон грата, – удостоил его своим посещением и оставил запись в его альбоме. Альбом конфискован, бумаги Гуммеля перерыты, а полицейские изъяли даже вполне невинные ноты, изданные во Франции, но ввезённые в Австрию без позволения имперской цензуры. Хорошо, что благодетельный Папа Гайдн немедленно дал Гуммелю рекомендательное письмо князьям Эстергази, не то ему и впрямь пришлось бы скитаться неведомо где.

– Надеюсь, к князю Лихновскому с обыском не придут, – заметил со вздохом Цмескаль.

– Да уж, только этого нам не хватало, – кивнул Бетховен.

В библиотеке Лихновского можно было бы отыскать немало такого, за что теперь не просто высылают из Вены, но и сажают в тюрьму. Однако вольнодумного князя предпочитали не трогать.

– Всё-таки будьте впредь осторожнее, – продолжал гнуть своё Цмескаль. – Вы-то не князь…

– Я – больше, чем князь! – рыкнул, стукнув по столу, Бетховен.

«Любезнейший барон-золотарь!..

Пропадите Вы пропадом со всей этой Вашей моралью, я ничего не желаю о ней знать. Сила – вот мораль людей, возвышающихся над остальными; она же и моя мораль.

И если Вы сегодня опять заведёте то же самое, то я буду Вас терзать до тех пор, пока Вы не признаете достойным и достохвальным всё, что мною бы ни делалось»…

Запечатав письмо и отправив слугу к Цмескалю, Бетховен выбросил затупившееся перо, взял более острое и написал на чистом листе название нового произведения:

«Grande Sonate Pathétique»

(«Большая Патетическая Соната»).

Да, именно так и только так. Титульный лист – исключительно на французском. Знающий – всё поймёт. А цензура пусть хлопает ушами, но придраться ни к чему никогда не сможет.

Такой музыки мир ещё не слышал. Это будет… как один со шпагой – против толпы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю