Текст книги "Земля за холмом"
Автор книги: Лариса Кравченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
8. Прощание
Октябрь. На бурую траву ложится иней. Утра – хмурые и зябкие.
Бледные костры колеблются на улице Железнодорожной. Лица серые в неверном свете утра, мятые солдатские шинели. Эшелоны уходят и уходят, и земля в ребристых складках застывшей грязи – это оставили еще танки Аркадия Михалыча.
И город весь – блекло-серых топов: темно-серые стволы деревьев и синевато-серый асфальт Большого проспекта. Город стал просторнее, словно комната, в которой вымыли к зиме окна. Может быть, это потому, что деревья почти облетели, и только кое-где на концах веток висят забытые жесткие листья. Когда набегает ветер, листья отзываются резким металлическим шумом.
Грустно и легко от этой пустоты, и странное ощущение, словно ожидание, живет в Лёльке, вопреки осеннему угасанию, как росток, который вот-вот должен распуститься.
Вечером шестнадцатого октября Лёлька не пошла домой после школы. И с девчонками не пошла в кино – ей не хотелось ничего такого, шумного. Она проводила Нинку до Модягоуского моста и одна свернула на гольф-поле.
Рыжие покатые холмы, заросшие травой, как шерстью. Кукуруза убрана, только торчат из земли сухие, колючие пеньки. Где-то здесь девчонки блуждали в июне по дороге на стрельбище. Тишина в нолях и невозмутимость, словно ничего не произошло, даже обелиск Чурэй-то торчит на горизонте, хотя фактически сметено все, словно и не было японцев. И нет, главное, этого страха перед ними, постоянного, за каждое свое слово, и унизительной ненависти, и беззащитности.
– Ну, теперь хоть есть кому заступиться, – сказал дедушка.
Лёлька шла домой но насыпи вдоль Саманного городка, смотрела сверху на деревья «Яшкиного» сада, в которых больше было черного цвета, чем красного, – листья облетели. Эшелоны шли по насыпи на восток, и Лёлька сходила на бровку полотна, чтобы пропустить их. Ветром ударяло в лицо от идущего состава, солдаты на платформах махали ей на прощание и кричали:
– Девушка, с нами! – совсем как тогда на Модягоуском мосту, в августе…
Удивительное все-таки случилось с ней на мосту, когда шли танки. Что-то неосознанное и стихийное, как подземный толчок, внезапно сломавший все прежнее… Пли все это закономерно и так должно было случиться рано или поздно? И это и есть то чувство Родины, что настигает нас неизбежно, где бы ни были мы, потому что человек не может жить с пустотой в сердце, а человек в пятнадцать лет – тем более.
…Родина – в сердце твоем: бабушкина плакучая березка, и князь Игорь из «Слова о полку Игореве», уходящий на чужбину: «О, русская земля! Уже ты за холмом!». Пушкин в черной траурной рамке на степе в школьном зале: год тридцать седьмой, столетие со дня гибели его. Пушкин, убитый Дантесом, и потерянная Россия, как-то странно слитые и детском восприятии. А совсем рядом – реальные бастионы русского Порт-Артура…
Странно, но именно там, у чужого Желтого моря, пришло к Лёльке впервые это чувство, необъяснимое, но как-то связанное, видимо, с тем, что случится потом на Модягоуском мосту… Год тридцать девятый, когда Лёлька, мама и папа ездили в город Дальний на дачу. Только тогда он назывался еще Дайреном, потому что в городе стояли японцы.
Море обнимало Лёлькины худые коленки, чистое и зеленое. Море дарило ей в ладошки совсем маленьких, прозрачных медуз, море глухо гудело тайфунами, обжигая солеными брызгами кривые сосенки на утесах. И был в его гуле смутно различимый ритм пушкинского стиха: «Прощай, свободная стихия!..»
Эго было Желтое море, и, может быть, за теми, похожими на паруса, островами на горизонте погибал крейсер «Варяг», и совсем близко от Хашигаура, где жила Лёлька, стоял Порт-Артур.
Они все-таки съездили тогда в Порт-Артур, хотя мама говорила, что Лёлька еще маленькая и ничего не поймет. Папа заказал по телефону машину, и шоссе синим асфальтом пошло петлять по сопкам над синей бухтой, осененное старыми акациями.
Лёлька и правда была тогда маленькой, с косичками, в пестром платьице, но она все поняла. Она ходила притихшая за напой по комнатам военного музея, где гид-японец показывал этим русским, которых они победили, простреленные шинели под стеклом и пробоину в стене офицерского собрания.
Ржавеющие остовы орудий, как тела павших, лежали в траве, и форты на сопках мирно звенели цикадами Лёлька нырнула в сумеречную траншею. Сквозь рухнувший свод было видно небо. Ящерица, вильнув хвостом, побежала по обломкам бетона в сырую темноту. Лёлька коснулась рукой стены. Стена была шершавой от морской гальки и вся в каких-то выбоинах.
И тогда неожиданно, с каким-то уже недетским прозрением, впервые почувствовала она себя русской, именно русской перед лицом этой порт-артурской земли. Русской, потому что ей стало больно за погибших здесь русских людей, и она гордилась их мужеством. Может быть, это и есть чувство Родины?
Впервые тогда на развалинах форта № 2 ощутила она единство свое со всем этим, ставшим частью русской истории. И еще – злость на японцев, продающих туристам конфеты, якобы сделанные из плодов того самого бояркового дерева, к которому привязывал свою белую лошадь генерал Ноги, когда приезжал подписывать с генералом Стесселем сдачу Порт-Артура!.. Совсем невкусные, липкие конфеты!
Порт-Артур, разбитый, напоказ выставленный японцами… И Порт-Артур в сорок пятом, куда летяг через Харбин крылатые танки. И танкист в ребристом шлеме – как живое воплощение Родины. Во всем этом есть связь, видимо, как ниточка, через годы, даже с тем, что ожидает сейчас Лёльку на пороге ее дома, когда идет она, вечером, по железнодорожной насыпи, мимо косых домишек Саманного городка, прилепленных по откосу, навстречу уходящим эшелонам…
Еще издали Лёлька увидела, что около их дома опять стоят танки. Танки ворчали и неуклюже двигались, а один, довольно большой, совсем загородил калитку. Целое звено забора лежало рядом, опрокинутое на землю, и от этого дедушкин дом, кирпичный в прозрачном саду, казался непривычно оголенным. Около забора стоял дедушка с метлой, наверное, он только что подметал сухие листья, и какой-то молоденький военный. Погон его не было видно под коричневой потертой кожанкой. Лёлька разглядела только светлый подстриженный затылок да белую полоску подворотничка.
Дедушка сурово выговаривал ему за поваленный забор. Военный смущенно извинялся.
– Вы не волнуйтесь. Я сейчас подошлю ребят, и они вам наладят.
– Вы думаете, вы первые! – ворчал дедушка. – Тут идут и идут! Вот на прошлой неделе…
Лёлька подумала: это он вспомнил Аркадия Михалыча. Тогда тоже было такое дело.
– Да мы починим, – уверял военный.
Лёлька прошла мимо с независимым видом, а военный посмотрел в ее сторону.
Окна в столовой были темные, значит, военных в доме нет, а папа спит, наверное. Лёлька сначала забежала к бабушке. Бабушка сидела на с ноем месте во главе стола и раскладывала пасьянс. Лёлька поцеловала бабушку: «Спокойной ночи», – и отправилась домой. На крыльце их квартиры стоял тот самый военный в кожанке и разговаривал с мамой.
– Значит, договорились. Сейчас – двадцать ноль-ноль. – Он посмотрел на свои круглые ручные часы. – Мне нужно еще к своим ребятам. Я буду у вас через час тридцать.
– Хорошо, – сказала мама, и Лёлька поняла, что это опять кто-то к ним на квартиру.
Младший лейтенант Миша Воронков попросился на ночлег в совсем чужой дом против станции, где они стояли на перегрузке, потому что дом этот русский, эмигрантский, по-видимому, а русских Миша еще не встречал на своем пути через Маньчжурию. Видел, конечно, в городах на улицах, когда танки проносились мимо, но в дом заходить не приходилось. И, конечно, Мише интересно было взглянуть на остатки белой гвардии, как смотрят в музее на вынутые из кургана черепки.
Летом, когда началась переброска войск на восток и танки летели в составах по Транссибирском магистрали, подступали к полотну бурые скалы и закаты висели над сочной зеленью Забайкалья, еще тогда он прикидывал про себя: куда их могут направить? И когда ходил по забитым эшелонами путям станции Карымская. Маньчжурия была рядом, и можно было предположить, что ему доведется увидеть ее, воспетые вальсом, сопки.
Правда, вначале была Монголия, когда они шли по сухим пескам. Накалялась за день броня, пересыхало горло, гимнастерка пропотевала насквозь. К утру степь выстывала так, что кожанка не грела.
А потом – ночь с восьмого на девятое. Потекла под танки сырая от росы трава, и пограничные сопки стали выходить из рассвета навстречу.
Большой Хинган. Перевалы его и спуски, на которых гробились машины, холод стоял на вершинах. И безлюдье, потому что шли они через глушь, в обход японских укрепрайонов. И можно сказать – прямо на голову свалились японцам.
И тогда началась собственно Маньчжурия. Дымились коробки красных станционных зданий. Японцы с поднятыми руками и японцы в колоннах военнопленных, под конвоем идущие по дорогам. Трупами заваленная речушка, у которой остановились они однажды в темноте, набрать воды.
Рисовые поля, налитые водой. Кумирни крохотные в нолях под узловатыми вязами… Городки, похожие, как патроны в обойме – глухие стены из серого кирпича, ворота под черепичными навесами. И кладбища китайские, где гробы из черного дерева стоят прямо на земле, незакопанные!
А местное население – китайцы – вконец, видимо, запугано японцами. Ребятишки, голые почти, шарахающиеся от машин, а потом трогающие броню с восторгом. Рыжие косматые псы, с остервенелым лаем бегущие за танками в облаке пыли. Дороги к Желтому морю!
До Порт-Артура Мише и не довелось дойти, и он очень жалел об этом. Дошел до Мукдена. И город этот, громадный, где все вперемешку – совсем европейские кварталы кубической формы и китайские улицы с лавочками, харчевками и барахолками, вначале привлекал его с точки зрения познавательной, а потом осточертел до смерти. Рикши, которые, оказывается, не выдумка, а существуют, вывески висячие, вроде громадной кисти из красной бумаги, и странные извозчики – две низкорослых лошаденки, а сзади – корпус легковой автомашины на высоких колесах! Иероглифы и каменные драконы за городом на императорских могилах… Миша устал от всего, и тянуло домой в Россию. Только белогвардейцев он еще не видел близко, хотя знал, что они должны быть: Харбин – «центр белогвардейской организации».
И ему даже понравился своей колоритностью, как из кинофильмов о революции, старик этот с белыми усами, что ругался с ним из-за поваленного забора. А когда вышла из соседней квартиры женщина, само собой получилось, что Миша спросил ее: можно к вам на квартиру? А она не удивилась, а только сказала: «А сколько вас? Один? Тогда – пожалуйста».
По Миша не предполагал, что здесь окажется эта девчонка, лет пятнадцати, с длинными руками и потрепанным портфелем с книжками. И когда нужно было пдтн туда, как Миша договорился, в двадцать ноль-ноль, почему-то это показалось неудобным ему, и он взял с собой лейтенанта Саню Гладышева. Сане тоже любопытно было поглядеть на белоэмигрантов.
Сначала они пили чай – Миша, Саня и та девчонка, что встретилась ему вечером у калитки. Саня положил шлем на белую скатерку, и девчонка косилась на нечто черно-ребристое, словно на диковинного зверя. Девчонка была, нужно прямо сказать, самой заурядной, из числа виденных Мишей на своем веку. Коричневые косы с бантами, рыженькие веснушки и такие же глаза, только еще в какую-то крапинку. Девчонка, видимо, смущалась и все смотрела в свою тарелку. Миша тоже чувствовал себя как-то связанно. Только Саня – тот никогда не терялся! – непринужденно сверкал украинскими очами и молол всякую чушь.
Пили чай втроем: мать девчонки нажарила им оладий и куда-то ушла, а отца вообще не было видно. Незаметно Миша разглядывал комнату. Комната явно требовала ремонта – над диваном, на фоне выгоревшего наката, выделялся темный квадрат, словно там висел какой-то портрет и его недавно сняли.
– Михаил, споем? – внес предложение Саня. (Ну, конечно, ему и здесь не терпится показать свой баритон!)
Саня, наверное, нарочно выбрал эту песню. Он пел и хитро поглядывал то на Мишу, то на девчонку, словно это имело к ним какое-то отношение:
Утром на светанке шли в деревню танки
И остановилися в саду.
Вышел парень русый, командир безусый,
Повстречал дивчину молоду.
«Дай воды умыться, дай воды напиться,
Мы идем сегодня снова в бой…»
Миша взглянул на девчонку. Она сидела, сосредоточенно опершись подбородком на ладони, и смотрела куда-то мимо них с Саней, в темное окно, и выражение глаз ее было такое, словно она видит сейчас все, о чем поет Саня. Возможно, для нее так это и есть – действительность и песня, слитые воедино: осенний сад за окном и его танки, ставшие на ночь у того сада. Глаза у девчонки были серьезные, словно освещенные изнутри.
В половине одиннадцатого Саня ушел к себе на квартиру (он договорился где-то по соседству). Лёлька убрала посуду на кухню и долго лила там воду, а Миша топтался по столовой и не знал, что делать. На диване лежала приготовленная постель, но спать Мише не хотелось, да и как-то неудобно укладываться.
Потом Лёлька пошла в свою комнату и зажгла настольную лампу. А Миша подумал: может быть, ей надо заниматься? Из столовой ему был виден угол белой кровати и полка с книжками. Конечно, это не дело – мешать человеку, но книги потянули его к себе, и он не выдержал:
– Разрешите к вам?
– Пожалуйста…
Лёлька пересела на краешек кровати, уступая Мише единственный в комнате стул. Но он не сел. Он словно забыл о ее присутствии. Он касался пальцами корешков бережно, словно здороваясь.
– О, у вас Пушкин! Вы любите Пушкина?
– Я больше люблю Лермонтова.
– Лермонтова я тоже люблю… А из наших вы читали что-нибудь?
– Из ваших?.. – Лёлька смутилась – она все забывала, что обо всем советском теперь нужно говорить «наше».
– Ну, Островского…
– Это которого – «Гроза»?
– Нет, это – другого…
– Мы еще не проходили. Мы прошли только Горького, а Маяковский будет с понедельника…
А Миша подумал: она, наверное, совсем ничего не знает, если они только начали проходить в школе Горького! И тогда, значит, вся жизнь его и жизнь страны почти за тридцать лет, где были и боль, и труд, и гордость за достигнутое, просто не существуют в ее сознании! Мише показалось это обидным и даже оскорбительным – что кто-то может не знать про страшную войну, что прошли они!
– А о войне-то вы знали что-нибудь? – почти зло спросил Миша.
– Да… – сказала Лёлька неуверенно, потому что о воине этой они знали очень односторонне, и только сейчас война начинает складываться в ее представлении: липкий ленинградский хлеб и обожженное лицо Аркадия Михалыча.
Но как объяснить это Мише? Ей очень хотелось рассказать ему, как бабушка переживала, когда немцы шли по Украине, а дедушка сказал однажды: все равно русские победят! И как страшно было при японцах – Юркиного отца они замучили за то, что тот слушал советское радио… Невозможно рассказать это Мише, потому что он просто не поймет ничего, он тоже не знает, как они жили здесь, за чертой!
Трудная это штука – проникновение в мир другого человека. А человек – это, в сущности, его эпоха, отраженная в нем в уменьшенном масштабе. И вот они сидели рядом, две эпохи – девчонка и младший лейтенант – и не могли сломать разделявшую их границу.
…У него в машине был где-то томик Островского, правда, потрепанный. Надо спросить ребят, поискать и принести ей. Она, наверное, любит стихи – вон у нее вся полка в классиках (Пушкин – издания 1899-го года, Тютчев – 1910-го – старина страшная!). Надо вспомнить для нее что-нибудь из наших поэтов… Только он ничего не успеет, если их завтра отправят.
И разве это не его обязанность – познакомить оторванное от Родины существо в первую очередь хотя бы с сокровищами советской литературы?!
Миша замолчал, соображая, что успеет для нее сделать, а Лёлька переживала, что Мише скучно с ней, потому что она – такая дура и не умеет вести умный разговор. Она ухватилась за альбом с фотографиями, как за соломинку:
– Хотите посмотреть?
Миша не возражал: все-таки это – наглядные иллюстрации эмигрантского мира. И он рассматривал бабушку в шляпе и Лёльку в возрасте двух лет – ревущего малыша на корме плоскодонной лодки.
И тут случился маленький инцидент, правда, никем, кроме Лёльки, не замеченный.
Миша перебирал карточки мужчин с тросточками и разных старых военных. И вдруг у Лёльки испуганно захолодело сердце: в пачке неприклеенных фотографий лежала открытка с портретом императора, того самого, которому присягал дедушка. Император Николай был в серой фронтовой шинели и выглядел грустно и несолидно.
Когда пришли советские, папа снял со стены в столовой большой портрет, собрал все карточки с царской семьей и закопал в опилках на чердаке за трубой – так будет спокойнее. Но, видимо, он провел эту операцию недостаточно тщательно.
Лёльке казалось, Миша смотрит только на эту карточку пли, по крайней мере, сейчас увидит ее. Что он тогда сделает? Наверное, он так просто не оставит этого. И что он подумает о них, если у них в доме попадаются портреты императора? Может быть, за это могут забрать, как забрали Гордиенко и прочих? Лёльке стало так страшно и так стыдно своего страха! И с ней он теперь, наверное, не станет разговаривать о литературе, он уйдет из их дома! Оказывается, ей не хочется, чтобы он уходил…
Миша подержал в руке фотографию императора и равнодушно бросил ее в общую кучу. Он явно никогда раньше не видел этого военного, и никаких чувств карточка в нем не вызвала. А Лёлька ощутила, как сердце медленно возвращается из пяток на законное место.
Досмотреть альбом не дала мама. Она пришла от бабушки, заявила, что уже поздно, и Миша отправился спать на диван.
Наутро, когда Лёлька собиралась в школу, Миши не было – он ушел к своим танкам.
День прошел обыкновенно. Лёлька схватила тройку по химии. Девчонки расспрашивали, какие у нее новости, они привыкли, что у Лёльки на квартире вечно живут интересные военные, но Лёлька ничего не ответила. Ей почему-то не хотелось рассказывать девчонкам про Мишу. А вдруг танки погрузились и эшелон ушел?
Но дома все оказалось на местах. Мама вымыла полы, и солнце пятнами ложилось на пол в столовой. В Лёлькиной комнате сидел Миша и писал. Целая гора исписанной трофейной бумаги лежала около чернильницы. При Лёлькином появлении он вскочил, расправил гимнастерку и заулыбался. И Лёльке стало приятно, что он ждал ее и даже записал для нее на память столько хороших стихов.
Они сидели около стола, и Миша брал листок за листком и прочитывал вслух. А Лёлька слушала, смотрела на Мишу и была счастлива.
Здесь были: Симонов «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» и еще стихи, авторов которых Миша не знал или позабыл. Одно такое почему-то особенно запомнилось Лёльке. Спустя годы оно иногда всплывало в ее памяти, восстанавливая забытые ощущения: шорох сухих листьев, скрежет гусениц по мерзлой земле и, совсем близко около лица, рукав Мишиной кожанки, пахнущий дымом и бензином. Хотя ничего похожего в этих стихах не было.
…Развалины Ржева и мертвые улицы Вязьмы
Под солнцем апреля томней, и тревожней, и злей…
Как долго в походах топтали весеннюю грязь мы…
Потом она узнала, что это – Сурков. Немного по-другому выглядели эти стихи в сурковском сборнике, но Лёльке они запомнились именно такими, как написал ей на память Миша:
По тысяче верст мы прошли без дорог, без привала, Гремящую смерть пронеся в молчаливом стволе.
Лишь только весна нам на запад пути открывала,
И жизнь пробуждалась на нами отбитой земле…
Это его батальон – танки, что стоят сейчас у починенного забора, – шел мимо дымящихся черных развалин России, а потом по Маньчжурии. «И жизнь пробуждалась на нами отбитой земле».
– Лёля, – сказала мама, – сходи к Ерофеевой за дрожжами.
Мамино поручение было явно некстати. Лёлька с Мишей только-только начали переходить от обсуждений вопросов литературы к вопросам жизни, и прерывать разговор Лёльке не хотелось. Миша нашел выход из положения:
– Разрешите, я пойду вместе с Лёлей?
Мама не возражала.
Лёлька надела бежевое пальто и повязала на шею оранжевое кашне. Теперь нужно быстро проскочить мимо мамы, чтоб та не заставила надевать теплый платок.
Они шли прямо по середине улицы, потому что весь тротуар заставлен танками. Лёлька была страшно горда, что идет рядом с Мишей и что на них смотрит столько его товарищей.
Около машин горели костры. Перед одним стояло черное кожаное кресло, и в нем восседал лейтенант Саня, в пробковом шлеме и кожанке. Саня что-то крикнул и помахал рукой, а ребята у костра засмеялись. И Миша тоже заулыбался.
Танки – большие, железные, и, наверное, Мише в них холодно. Земля совсем мерзлая и звенит под шагами, как каменная. Небо на западе над платформой начинает пламенеть, словно там где-то полыхает большой пожар. И клубы паровозного дыма летят, окрашенные его красным отблеском. На платформе грузится санитарный поезд. А танки стоят и ждут. Лёльке хочется, чтобы им пришлось ожидать подольше… И чтобы эта дорога с Мишей была бесконечной.
Ерофеева живет на улице Кривой, за церковью. Всю осень она выпекает хлебы для соседней воинской части, и дрожжи у нее должны быть обязательно.
На улице Кривой с бабушкой случилось однажды такое происшествие.
Бабушка шла из церкви, и ее остановили два автоматчика.
– Стой, мамаша, – сказали они. – Что это у тебя?
– Где? – сначала не поняла бабушка.
Оказывается, они имели в виду пришитый на пальто эмигрантский номер. Такие номера в виде трехцветного щитка обязан был носить в общественном месте каждый российский эмигрант, чтобы его, не дай бог, не спутали с германской и прочими уважаемыми нациями.
– А, это! – наконец поняла бабушка. – Это на нас японцы навесили, чтобы издали было видно, кого бить можно!
– Снимите, мамаша. Прошло то время – японского империализма, – сказал автоматчик.
– Хорошо, – сказала бабушка. – Приду домой и отрежу. Он крепко пришит.
Автоматчики поверили бабушке на слово и отпустили ее с миром. Дома бабушка отпарывала номерок ножницами и охала: как это она его просмотрела?
«…Вот уже и дорога наша подходит к концу. Далеко ли – три с половиной квартала? Мы идем обратно, и кулечек с сухими дрожжами торчит у меня из кармана, не давая засунуть туда руку. Рука совсем замерзла на ветру, а перчатку надеть нельзя – такая она штопаная! Мы идем с тобой рядом. Мы давно прошли свой поворот. Мама будет ругаться за дрожжи – ну, и пусть.
Тополя на Бульварном стоят ровные, как колоннада, и голые ветки – словно трещины в небе. Мы идем молча по хрустким листьям. Где-то жгут листья, и в воздухе тянет терпким и неповторимым запахом осеннего дыма. А вечер совсем синий, и белые полосы то ли дыма, то ли тумана плывут и путаются у подножия стволов.
Удивительно, как мне хорошо с тобой… Вот так идти, и говорить, и даже просто молчать. Так хорошо, как не было еще никогда и ни с кем… Вчера в это время я еще не знала, что ты есть на земле!.. А сегодня?! Я сама не знаю, что сегодня со мной. Нет Гордиенко, как не было его никогда. Только ты остался как реальность, как этот рукав коричневой кожанки рядом с моим лицом, пропахший бензином и гарью.
Мне кажется, я стала выше на вершок, чем вчера, чем месяц назад. Или, может быть, я росла постепенно, а только не замечала этого?»
Вот и конец аллеи. В августе здесь стояла японская артиллерия. В трофейную пору артиллерию растащили по винтикам, только от какого-то орудия остался зеленый, вдавленный в землю, круг, весь засыпанный листьями.
– Сядем, – говорит Миша.
Отсюда видна крыша дедушкиного дома и бледная уже полоска неба над ней.
«…Как мне хорошо с тобой, Миша. Мне хочется сказать тебе много-много, но я молчу, потому что меня так воспитали – девушка должна иметь гордость и достоинство. Я молчу, и Миша берет мою замерзшую руку в свои жесткие ладони».
– Сколько у тебя завтра уроков? – спрашивает Миша.
– Пять.
– Если нас не отправят, я зайду за тобой, хочешь?
Сумерки накрывали тополевый бульвар, они сидели на каком-то железном колесе, и Миша ловил себя ва мысли, что ему хочется положить руку на смешные каштановые косички и сказать что-нибудь… Но понимал: нельзя этого делать – такой притихшей пичужкой сидела она около. Неверное движение, и связывающая их тонкая ниточка душевной теплоты оборвется.
Потом, когда она спала за своей дверью, а он крутился на скрипучем диване, смотрел в потолок и слушал ночные шорохи чужой квартиры, он думал о ней и еще о том, что завтра наверняка их отправят. Эшелон уйдет, а она останется в этом мире, похожем на декорации к старому кинофильму. Он попытался представить себе ее судьбу и не смог. Эмигрантка… Какая нелепость быть эмигранткой по рождению, и какое преступление перед своими детьми делает человек, покидающий Родину!
Лёлькина парта стояла около самого окна. Это было очень удобное место. Оно позволяло выглядывать во внешний мир на скучных уроках и, кроме того, проверять время – если по улице идут мальчишки из Пятой школы, значит, до конца урока осталось пять минут и Лёльку наверняка не вызовут. Сейчас мальчишки еще не шли, но на мостовой перед школой стоял Миша и смотрел прямо на окна их класса.
– Нинка, смотри – Миша, – шепнула Лёлька.
– Где? – Нинка тоже потянулась выглянуть в окно.
– Иванцова и Савчук, потише! – постучала карандашом но столу Елена Францевна и строго глянула через пенсне.
Нинка смирно уткнулась в тетрадку, а Лёлька сидела и радовалась, и никакие химические формулы не доходили до ее сознания. Все-таки он пришел! Она не верила, что он придет, хотя он и говорил ей это!..
Прозвенел звонок. Лёлька схватила книжки, заглянула на ходу в зеркальце и выскочила на улицу. Миши нигде не было.
Куда он мог подеваться? Или не дождался ее? И что теперь делать? Идти домой? Или ждать?
– Лёлька, иди скорей, он в библиотеке! – крикнула от крыльца Нинка.
Библиотека была в том же здании, только в полуподвале. Посреди зала стоял Миша в своей пилотке со звездочкой и библиотекарша – старая дама в локонах. Миша держал в руке какую-то тонкую книжонку. Лёлька не знала, что такими гневными могут быть его смирные голубые глаза.
Вид у дамы в локонах был перепуганный, словно она ждала, что ее вот-вот застрелит на месте этот советский офицер.
– Я уверяю вас, – лепетала заведующая, – это недоразумение. Мы уничтожим ее. Я сама сейчас уничтожу. Я вас очень прошу…
Она потянула к себе книжку из Мишиных пальцев, он выпустил, и библиотекарша обеими руками рванула корочки. На пол посыпались листы.
– Ну, хорошо, – сказал Миша. – Но я вас предупреждаю.
– Миша! – крикнула в дверь Лёлька. – Пойдем, Миша!
– Что случилось? – спрашивала она, когда они шли по Садовой. Мальчишки из Пятой школы крутились на углу, но Лёлька их просто не замечала.
Оказывается, он увидал эту книжку в каталоге, и ему ее совершенно свободно выдали! Хотя она против Ленина и всего советского. Миша расценивал этот факт как враждебные действия. Он, конечно, проявил несдержанность, но…
Лёлька шла и сочувственно поддакивала, а сама думала: она правильно испугалась тогда открытки с императором, она знала, что Миша такой принципиальный!
Они подходили к зданию консульства, когда Миша сказал:
– Мы сегодня уезжаем. К вечеру должны подать состав…
Это был поистине дикий вечер. Танки грузились. Миша забегал на минутку озабоченный, и мама поила ого чаем.
Лёлька думала, им еще удастся поговорить, но ничего не получилось. На улице уже стояла другая часть. И дом был полон солдат с черными бархатными околышками. Они подарили маме козу, потому что у нее народился козленок. Мама не знала, как ее доить, – и вообще, что с ней делать? А козленок, беленький, с сережками, очень самостоятельный, сидел в столовой под столом и мекал. На полу у стены уже спал длинный парень из этой части, по имени Вася. И козленок все лез к нему и тыкался мокрой мордочкой прямо в губы. Вася отмахивался от него, как от мухи, а солдаты хохотали: правильный пацан! Козленка так и назвали – «Пацаном».
Где тут было говорить с Мишей? Ребята лезли с расспросами и мешали. А один раз даже мама не дала ему спокойно допить чай.
– Миша, танк горит! – закричала мама.
Миша, как сумасшедший, выскочил из дома. Оказалось, это просто у танка прогревали мотор и потому он так надымил.
– Ты подожди. Я еще приду, – говорил Миша.
И Лёлька ждала. Она впервые узнала, что ожидание может быть столь мучительно. Пыхтение паровоза и лязганье платформ. Голос дедушки в саду и шум воды, бегущей из крана. И среди всего этого – единственный и напряженно ожидаемый скрип калитки. Мишины шага по дорожке.
Стало темно, а его все не было. Но ведь он сказал, что еще придет попрощаться! В окно Лёлькиной комнаты видна высокая, словно сцена, погрузочная платформа, освещенная прожектором. По платформе двигались люди. До боли в глазах Лёлька всматривалась в их беспрестанное мелькание, но Миши не узнавала. Ей казалось, что он окончательно растворился – в этом военном потоке. И не придет никогда…
Потом Лёлька устала ждать и почему-то замерзла. Она натянула вязаную кофточку и прилегла на кровать, не туша света. Может быть, он все-таки придет?
Наверное, она заснула, потому что сразу около нее оказалась мама.
– Вставай, Миша пришел.
Лёлька поднялась и ничего не соображала спросонья. Ах да, Миша! Машинально она пошла за мамой через темную столовую, почти не раскрывая глаз.
Миша стоял в кухне у стола какой-то серьезный. На столе лежала книжка в красном, очень замасленном переплете.
– Это – тебе. Потом прочтешь.
Лёлька взяла книжку, но не раскрыла ее, а просто стояла, прислонившись к дверной створке, и все еще не могла проснуться. Миша смотрел на нее, а говорил с мамой. А мама сидела на кухне и никуда не уходила. Наконец, Миша сказал:
– Ну, мне пора, спасибо вам за все… – И потом, совершенно неожиданно, маме: – Разрешите, я поцелую Лёлю на прощание?
Мама разрешила, Миша взял Лёльку за руку и наклонился.
Это был очень строгий поцелуй и, вместе с тем, по-мальчишески нежный и бережный. Только таким он и мог быть тогда, на пороге юности, на военном перепутье. Пройдут годы, и в Лёлькиной жизни будет все, что положено познать человеку, – семья, и горе, и материнство, но тот тоненький мальчик в офицерской гимнастерке останется самым чистым и ничем не заслоненным образом.
Миша шел к двери. Он действительно уедет сейчас. И всё. Громадное пространство лежит по ту сторону границы, оно поглотит его, и не отыскать ей его во веки веков! Он уходит, и дверь хлопнула. Что же она стоит, как каменная?
И, уже не думая ни о чем, только повинуясь внезапному ощущению потери, она кинулась на крыльцо, вдогонку.
Мир был ослепительно голубым от полной лупы. Лупа лежала на крыше соседнего пакгауза, невероятно большая, торжествующая. И тени от вишневых веток, четкие, пак нарисованные, пересекали голубую кирпичную дорожку. Сад был светлый, холодный. Миша шел на полпути к калитке.