![](/files/books/160/oblozhka-knigi-zemlya-za-holmom-190985.jpg)
Текст книги "Земля за холмом"
Автор книги: Лариса Кравченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
4. Капитуляция
Утро наступило пасмурным и серым, как лицо человека после бессонной ночи.
Первые новости принес молочник. Он гремел жестяными бидонами около садового стола и, пока молоко струйками сбегало из воронок в бутылки, восторженно докладывал. (Восторг его относился не к самим событиям, а к тому, что именно он первым их сообщает.) Оказалось – ночью началась война с Советской Россией. Прилетел советский самолет и сбросил две бомбы. Одна упала в Бадеровское озеро, другая – в Бинцзянский вокзал.
Бабушка стояла рядом с молочником и ахала. Дедушка только хмуро произнес:
– Ну что ж… Значит, будем встречать «товарищей»… – и понес бутылки с молоком в дом.
Мама с бабушкой начали совещаться, чего можно ожидать от японцев, а чего от советских. Получалось, что приход советских войск – факт само собой разумеющийся, – если уж они дошли до Берлина, то до Харбина им – рукой подать. Мама считала, что теперь возможна расправа японцев с русским населением (все-таки мы русские, и они не могут нам доверять, когда идет война с Россией!). Бабушка, наоборот, не доверяла советским – она сразу припомнила свой сгоревший хутор и все ужасы, что успела вычитать в эмигрантских романах.
Лёльку интересовал вопрос более близкого будущего: идти ей в школу или нет.
Мама даже возмутилась:
– Какая сейчас школа! Когда каждую минуту может случиться налет! Ты никуда не пойдешь!
Лёлька вполне согласна с таким решением. Появилось странное ощущение – все то, чем она жила вчера – оборона, жертвенные работы, двойка по ниппонскому, вдруг оборвалось, как недосмотренный сон, и потеряло значение. И от этого – состояние легкости, пустоты какой-то, неопределенности, словно сидишь в театре перед закрытым занавесом и не знаешь, что тебе покажут. А главное – в школу идти не нужно!
Мама с бабушкой так разволновались из-за событий, что, видимо, вообще не собирались сегодня завтракать. Проглотив кружку чая и обнаружив при этом, что еще никто не ходил за хлебом, Лёлька решила сбегать сама. Надо же взглянуть, что делается в городе!
Хлебный распределительный пункт – на Зеленом базаре, Зеленый базар – на Большом проспекте, а Большой проспект – это главная улица Нового города – прямая, по гребню городского холма. (Новый город – по-китайски – Нанган, Южный Холм.)
Лёлька бежала вверх по улице Соборной, по старинной мостовой из круглого булыжника, на котором вечно подворачиваются каблуки, размахивала пестрой хлебной фуросико [14]14
Фуросико – вошедший в обиход русских японский предмет быта – квадратный лоскут ткани, применяемый для переноски вещей.
[Закрыть], но ничего интересного пока не замечала. Невозмутимо цвел «львиный зев» в садиках одинаковых казенных квартир, на бамбуковых палках сушилось японское белье. Словно война и не начиналась!
Распределительный пункт оказался закрыт. Перед его дверью стояли две женщины и обсуждали события. Хлеба, наверно, не привезут. Газета не вышла, и радио молчит. И вообще никто ничего не знает.
Зеленый базар – это не просто базар. Это жилой квартал, как гриб-мухомор, выросший рядом с приличными зданиями вроде Желсоба и Управления Дороги.
Китайские лавчонки, пропахшие укропом, сельдереем и бочками из-под соленых огурцов. Путаница улочек, с жидкой грязью под дощатыми тротуарами, улочек таких узких, что можно запросто дотронуться руками до противоположных домов. И дома эти, прилепленные друг к дружке боковыми стенками, лезущие вверх в виде деревянных мансард и лестниц. И все это – разных цветов, как лоскутное одеяло. Запах гнилых досок и жарящейся на примусе, на бобовом масле, баклажанной икры.
Зеленый базар волновался, естественно, – война с Советами! Соседки переговаривались через улицы, китайцы – портные, сапожники, жестянщики, парикмахеры – сидели на корточках у порогов и тоже толковали по-своему. Лавки были закрыты. Только общественная помпа в Центре визжала и скрипела всеми частями. Даже в дни грандиозных событий все равно нужно кипятить чайники и умываться!
Дома был хаос.
Бабушка разыскивала жестянку из-под чая, чтобы сложить в нее свои драгоценности: коралловые сережки, серебряные часики на длинной цепочке и золотую романовскую пятирублевку, которую ей при венчании положили в туфельку на счастье, и настаивала зарыть в саду «на всякий случай». От этих приготовлений на Лёльку повеяло романтикой «Острова сокровищ» и стало даже интересно.
Мама затеяла приборку. Она подбирала семейные документы – на случай пожара (если будут бомбить город, то, конечно, – станцию, а их дом совсем рядом!). Лёлька с ужасом представила: а вдруг действительно все это сгорит – ее комната и книжки на полке! Она хотела вытереть пыль на буфете и раздумала – зачем, может быть, скоро ничего этого не будет?
Ящик письменного стола был выдвинут, и Лёлька увидела там папин диплом и зачетную книжку. На фотографии в дипломе папа совсем молодой – в тужурке политехникума с наплечниками и в пенсне. Теперь папа носит роговые очки.
Лёлька понимала – мама нервничает, потому что дома нет папы. Он только что, наконец, устроился на работу.
Раньше он работал в городской строительной конторе. Потом пришли японцы. Они требовали, чтобы каждый сообщил им: кто и что говорит о политике, а папа не хотел доносить на сослуживцев. И еще – им ничего не стоило ударить по лицу инженера – это вообще было заведено у них на службе, и папа не мог с этим смириться. Его уволили. Он ходил и искал работу. У нею много знакомых инженеров в городе, но никто для папы ничего не смог сделать.
В доме часто появлялся старьевщик, покачивал плетеными корзинками на коромысле и кричал: «Сталы-еси-пай!». В корзинки уходили разные ненужные книги, ботинки, бутылки, а мама упрекала папу в неумении жить.
В конце концов от такой жизни папа чуть не устроился на работу в Военную миссию. Пришли два японца, очень вежливые, и предложили папе только читать советские технические книги и отбирать для японцев самое ценное. Лёлька запомнила тот разговор, потому что как раз собиралась мыть полы, составила стулья на стол, а они пришли и помешали. Главное, что тогда папа получил бы дополнительные выдачи к пайку и, может быть, даже рис, хотя он предназначается только ниппонцам. Папа сказал, что подумает.
Вечером было бурное совещание с мамой, а с утра папа кинулся искать работу где угодно, только не в миссии – лучше от них подальше!
Папа устроился десятником на частную постройку в Шуанчэнпу на южной «линии», и мама теперь, конечно, нервничала.
Никаких значительных событий в первый военный день не произошло.
Делать Лёльке было совершенно нечего. Загорать не хотелось: слишком жарко и неспокойно – и читать тоже. (А вдруг что-нибудь случится?)
Но, по общему мнению, с городом ничего не должно случиться. После обеда к бабушке пришла соседка, они сидели в саду и рассуждали. С Харбином ничего не случится, потому что у города есть небесный заступник Николай Угодник (икона его в серебряном окладе стоит на вокзале, в зале ожидания второго класса). Прошлой ночью не было настоящего налета потому, что Николай Угодник спрятал город от большевиков под пеленой туч – самолеты полетали-полетали и не нашли! Пока икона на месте, с городом ничего не случится!
Несмотря на такие выводы, все ждали ночи и налетов. Дедушка проверял оборонные шторы, а бабушка зажигала лампадки под образами. Небо потемнело, словно его залили синими чернилами. Сирены гудели беспорядочно – не поймешь, то ли налет, то ли отбой.
Нечто новое появилось на Лёлькином горизонте только десятого августа.
Странный пассажирский поезд прошел утром на юг мимо окна ее комнаты (дом стоял на высоком фундаменте, поверх желтых зубцов забора хорошо были видны здания маневрового парка и проходящие составы).
Поезд состоял из знакомых вагонов обтекаемой формы – экспресс «Азия», шел медленно, словно человек с тяжелой ношей, и каждая его вагонная площадка была облеплена людьми, уцепившимися за поручни – видимо, тамбуры больше не вмещали. Даже издали было видно, что это японки с детьми.
– Мама, посмотри, какие идут поезда!
Мама подошла и сказала:
– Я уже видела.
– Как же теперь приедет папа?..
Папу ждали все утро, но он так и не приехал. Лёлька торчала у калитки и смотрела в сторону вокзала. Улица была пустынной и солнечной. Только в полдень по ней проехала черная полицейская машина. На подножках с обеих сторон стояло по полицейскому. Машина остановилась у дома Гены Медведева.
Гена – советский подданный. Их не так много в городе – советских, из тех, что остались в Харбине, когда уезжали в тридцать пятом кавежедековцы. Но у них есть свое консульство – большой светлый дом на Главной, решетчатые ворота с гербами. Напротив, в будке, сидит жандармерия, и на каждого проходящего направлен фотопрожектор. Так что ходить там часто – опасно для жизни. Даже гонять с Геной в лапту на улице! Мама ворчит на Лёльку: «Ты хочешь, чтобы нас всех арестовали за связь с советскими?» Самому Гене японцы ничего сделать не могут, потому что советские – под защитой своего консульства, но донимают их слежкой. Когда Гена идет по городу, у него висит на хвосте японец-сыщик, просто ходит по пятам – и все. Лёлька даже сочувствует Гене, хотя он и советский. Гена – свой, сосед и никакого отношения к тем далеким большевикам не имеет. Прежде он учился в советской школе на Казачьей, а потом японцы закрыли ее. И теперь Гена работает где-то в частной мастерской токарем, потому что ни в каких государственных японцы советским подданным работать но разрешают…
Гена вышел из ворот. За пим – полицейский в белых перчатках. Хлопнула дверца, и машина, переваливаясь, поползла вверх по Строительной улице…
Мама совсем не выпускает Лёльку из дому: «Куда ты пойдешь, время военное, мало ли что может случиться!»
Очень трудно – сидеть и не знать, что происходит в мире и что будет завтра! Лёлька все-таки уговаривает маму: налетов больше нет, и она – только до школы и обратно! Надо же наконец что-то выяснить!
Мама сдается. И, потом, ей не до Лёльки – папа все еще не приехал.
Лёлька натягивает момпэ (на всякий случай) и вырывается в город.
Странно, как будто все на своих местах – лиловатый асфальт проспектов и тополя на Бульварном. И все-таки что-то явно не то. Город пустой, словно чисто выметенный, и Лёлька идет по нему одна, а все сидят, видимо, по домам и не высовываются. А день сумеречный какой-то и нереальный от дождливой пелены в небе. В общем-то – лето еще, август, а такое ощущение, что окончилось оно где-то три дня назад, с первым налетом.
На площади перед вокзалом гудит и шевелится пестрый беженский табор. Покорно сидят на вещах японки с привязанными за спиной ребятишками. Узлы, фуросики, чемоданы. И жуткие очереди на посадку. Так вот они где начинаются, те поезда, что идут мимо окоп ее на юг! Значит, советские совсем близко, если японцы вывозят свое население?
У подъезда «Гранд-отеля» – два грузовика. Японские солдаты бегом грузят на них обшитые парусиной тюки. На двери все еще висит табличка: «Союз Российских Резервистов». В прежние времена вечно торчали здесь ребята-асановцы – видимо, «Союз» имел к ним какое-то отношение.
Надо бы добежать до Нинки – та наверняка что-нибудь знает: брат у нее, Анатолий, служил в отряде Асано, правда, он уже месяц как дома – то ли отпустили его, то ли расформировали их.
Мальчишек забирали в отряды Асано сразу после школы. Кроме Второй Сунгари, отряды были в Ханьдаохэцзы, Хайларе и еще где-то. Мальчишки пытались отвертеться. Нинкин брат, так тот притворялся при медицинской комиссии, что не видит ничего на таблице с буквами, но все равно его забрали. Он приезжал в отпуск, и Нинка приводила его на школьный вечер – такой забавный, с бритой головой, короткие рукава у японского мундирчика. Он так и остался в рядовых. («Что я, дурной, что ли, выслуживаться?»).
Но сейчас, когда началось то, ради чего «гоняли» их на Второй Сунгари, его, наверное, заберут в отряд снова, если не забрали еще – военные действия! И Нинкина мама переживает, конечно…
И впервые доходит до Лёлькиного сознания, на пути между «Гранд-отелем» и собором, что это – война все-таки, а не урок военной подготовки! И не то далекое «освобождение», в которое и не верил-то никто толком, а твердили по инерции, как оправдание службы своей у японцев: причем никто не говорил – «у японцев», говорили – для Родины. Недаром же их учили стрелять по мишеням и убивать, следовательно… Что-то не по себе Лёльке от этой мысли, и неуютно, и в школу идти не хочется – показываться на глаза…
А если заберут воевать Нинкиного брата, то Гордиенко – само собой разумеется – корнет! Лёлька с раскаянием подумала, что это некрасиво с ее стороны – даже не вспомнить о нем за три дня войны! И если он действительно такой, каким она видит его, – твердый в своих убеждениях, – что он должен делать и думать сейчас, когда идет война с Советами?
В последний раз Лёлька видела его в воскресенье пятого августа.
Они шли с Нинкой через соборную площадь и грызли ледяные «айскеки» на палочках.
– Смотри, свадьба! – сказала Нинка.
Вокруг собора вытянулся поезд черных парадных машин. В ограде толпилась и глазела публика. Нинка любит смотреть свадьбы, а Лёлька пошла просто так, за компанию.
Венчание закончилось. Высокие, резного дерева, соборные двери были распахнуты, и молодые спускались с крыльца. Он шел в своей неизменной асановской форме (хотя принято венчаться только в черных костюмах) и вел под руку Зою, тоненькую, под фатой, с букетом стрельчатых лилий. (Лёлька знает ее – со второго курса Северо-Маньчжурского)…
– Смотри, наш Гордиенко! – дернула Нинка за локоть.
От собора до ворот стоял строй шаферов – тоже в форме. Когда молодые ступили на песчаную дорожку, сабли были выхвачены из ножен и скрещены над головами их. Он шел с невестой по блестящему коридору, и это было так прекрасно и возвышенно, что у Лёльки защемило сердце.
Она смотрела на него со смешанным чувством взволнованности и доброты: «Я хочу, чтобы ты был счастлив!» Ей хорошо было просто так смотреть, и ничего больше, ничего для себя, и легко от своей щедрости.
Позже они гуляли с Нинкой в синих городских сумерках, говорили о Гордиенко, и настроение у Лёльки было грустное и лирическое.
…Соборная площадь – свадебная площадь Гордиенко. Могила Натарова у левого придела. И белокаменная часовня – памятник «Борцам, погибшим в боях с Коминтерном». На барельефе – Георгий Победоносец, пронзающий копьем змея (под змеем подразумевалась власть большевиков в России).
Наискосок через площадь ползет со Старо-Харбинского шоссе японская воинская часть. Лошади тащат защитного цвета пушечки. Круглые каски. Маскировочные сетки. Лица солдат потные и отупевшие от бездумного повиновения. Судя по настроению, дела на фронте идут явно не в их пользу. Кричали о своей исключительной, непобедимой нации, совсем неплохо, если русские собьют с них спесь! Но вместе с тем… Если японцев разобьют, сюда неизбежно придут советские. И что будет тогда – с ними и с Гордиенко?..
Лёлька стоит на площади перед белым памятником со смутным чувством прощания: в новой и неведомой еще жизни, что стремительно надвигается на ее город, не будет места этой часовне. И многому еще, что составляет день сегодняшний…
Пустые трамвайные пути. Во дворе храма Дзиндзя [15]15
Дзиндзя – синтоистский храм в Харбине, где совершались открытые богослужения с принудительным присутствием русских эмигрантов.
[Закрыть], за каменными воротами-тории – хмурая суета – солдаты, двуколки, снарядные ящики. Смешная черпая пушечка – времен боксерского восстания – у подъезда Маньчжурского музея глядит на Лёльку одним глазом, как свидетель происходящего. И сама Лёлька крохотная – пылинка перед лицом истории и, вместе с тем, – частица ее…
И в час, когда стоит она на соборной площади, и одиноко ей, и чуточку страшно от неизвестности, – Армия Советов идет по Маньчжурии, громадная лавина, с трех сторон, как подковой, охватывает этот город…
Первый Дальневосточный фронт – от Пограничной и Гродеково, Второй Дальневосточный – с севера – от Амура, Забайкальский фронт – через Монголию и Халун-Аршан, на хребты Большого Хингана.
Карабкаются на кручи танки, вопреки всем нормам военной техники. А внизу туман в глухих распадках, самолеты идут на Маньчжурию – бомбить Хайлар…
Горит Хайлар – и разворочены бетонные японские доты. Штыковой бой идет в подземных переходах – «несокрушимого пояса» японской оборонительной линии. Он позади уже – Армия идет дальше.
Степи Трехречья и Якэши. Мальчики в казацких гимнастерках – дети ушедших некогда от Советской власти забайкальских казаков, встречают эти танки, против правил преемственности поколений, едут с бойцами на броне, показывая дорогу, под секущим дождем маньчжурских проселков. Рыжие, раскисшие дороги, буксующие по грязи колеса тягачей, мутные речки на переправах. Дождь, солнце, снова дождь. Маньчжурия встречала дождем в ту первую военную ночь, когда при зажженных фарах Армия двинулась в мокрую слепоту восточной границы. Горит Муданьцзян.
Все перепуталось в этой Маньчжурии и в квантунских войсках, таких дисциплинированных, тринадцать лет готовившихся к войне. Прерванная связь. Противоречия приказов. Воинские части, раздробленные этим напором, со своими жалкими пушечками, из которых они Пытаются обстреливать загруженные Армией дороги, со своими крохотными танками, которых, как спичечные коробки, давят советские «тридцатьчетверки». Не помогут самурайские сабли, и «смертники» не помогут, обвязанные толом и гранатами, кидающиеся под гусеницы!
Квантунская армия, распавшаяся на отдельных смертников, с полотенцами на головах: белый – цвет траура. Пулеметные очереди из чердачных окон, из гаоляновых зарослей.
Квантунская армия – тысячи пленных, которых и брать то не успевает идущая Армия Советов. Трупы в зеленых мундирах и горы винтовок японского образца, из каких на стрельбище стреляла Лёлька. Не оправдали себя эти русские, хитро и тщательно обученные кадры на случай сибирского похода. Зря кормили эмигрантов белым хлебом в отрядах и лиловым гаоляновым хлебом в городах. Вообще не надо было кормить, если не поддержали они Японию в час испытаний!
Расстрелян из пулеметов Хайларский отряд Асано за отказ выступить против советских. Разоружен и расформирован отряд на Второй Сунгари, потому, видимо, что совсем ни к чему японцам иметь у себя в тылу такую вооруженную силу. И ребята из него пробираются теперь в Харбин на случайных товарных поездах. Ханьдаохэцзкий отряд уходит с оружием в сопки, а потом приветствует идущую Армию. И Армия смотрит с изумлением и недоверием на этих мальчишек в рваных ботинках с обмотками: русские? эмигранты? враги?
Какое тут доверие: Армия идет в страну «белой гвардии» и японской военщины! Во дворах бывших жандармских управлений ветер шевелит недожженной бумагой. Архивы, брошенные впопыхах в сейфах Военной миссии, – еще предстоит разбираться в них, в делах свершенных и готовящихся.
Русский парень в полуяпонской форме. Вчера еще его вел по обочине шоссе советский конвоир-автоматчик. Сегодня он обгоняет колонну на штабном виллисе. На нем пилотка со звездочкой, он едет переводчиком и страшно горд этим. Сотни людей затянуты в поток движения Армии, говорящих по-русски, но со своим, чуждым, миром. Испуганное женское лицо над жалкой повозкой со скарбом, любопытные мордочки явно русских, белобровых ребятишек. Враги?
Армия идет. Серые, кирпично-черепичные городки с непроизносимыми названиями. Глинобитные фанзы деревушек за земляными валами. Сопки и люди. Главное – люди.
Темная, как сухое дерево, китаянка, протягивающая пропыленному пехотинцу воду в ковше из оранжевой сушеной тыквы. Крестьяне. Соломенные конусы шляп и улыбки, немного неуверенные улыбки людей, привыкших к вековому гнету и труду. Щедра маньчжурская земля, с ее летними ливнями и солнцем, только не отходи от нее со своей мотыгой, со своими руками, тринадцать лет уже кормящими ненасытную Японию!
А в фанзах – спертый запах нищеты. Закоптелые капы и оконца, заклеенные рваной бумагой. Голая и грязная нищета.
– Шанго! – кричит, поднимая большие пальцы, китайская ребятня, тучей облепляющая танки.
– Шанго! – кричат по пояс голые парни с полей и машут поднятыми мотыгами проходящим колоннам.
– Шанго! – отвечают автоматчики с танковой брони.
Шанго – слово приветствия и дружбы, хотя нет такого слова ни в одном словаре мира. Причем каждый из приветствующих считает, что говорит на языке противоположной стороны.
Дороги, запруженные техникой, и реки, вышедшие из берегов, – нормальный осенний разлив дальневосточных рек. Железнодорожные насыпи, как дамбы, в залитых водой равнинах. И прямо по пим – колоннами, вперед – танки!
Наводнение. Маньчжурии не до него в эту осень – Победа, Освобождение! Только Армия Советов хорошо ощущает его своими мокрыми солдатскими сапогами.
А в Харбипе – своеобразном центре направления Армии – тишина еще. Приглушенный ожиданием миллионный китайский Фуцзядян. Пустота Нового города. И мирные такие улочки Модягоу с особняками и палисадничками, Модягоу, по которому бежит сейчас к Нинке Лёлька, потому что та тоже в смятении, наверное, и это всегда легче – пережить вместе!
Нинка сидит в садике и вяжет кофточку из серой шерсти. Клубок, убежавший в траву, похож на заблудившегося котенка. Нинка вяжет – надо срочно закончить кофту к зиме, неизвестно, какой она будет, – и рассуждает.
С ее слов получается: вообще ничего страшного не происходит, и напрасно Лёлька так нервничает. И что такого особенного, если сюда придут советские? Она лично, Нинка, и мама, и отчим, Федор Андреевич, – давно знали, что так будет, и ожидали этого. И Нинкин брат Анатолий тоже, потому что они там на Второй Сунгари слушали советское радио свободнее, чем в Харбине. И это закономерно после победы над немцами, и очень хорошо, что японцам достанется наконец-то – так они, японцы, издевались здесь над русскими, что давно пора!
Нинкин брат Анатолий тоже сидит в садике на дощатом настиле около помпы и запаивает на зиму железные банки с огурцами. Вид у него не такой уверенный, как у Нинки, но без паники. На плечах китель асановский нараспашку. Он занят своим делом и на девчонок не реагирует: все-таки – взрослый парень.
К Нининой маме пришла золовка Ольга Федосьевна, они пьют чай в столовой и высказываются о событиях. Всё Модягоу бегает сейчас друг к дружке по соседству и разговаривает! Получается, что все давным-давно ждали этих советских и всегда были за них. Что-то не укладывается это у Лёльки в голове!
И напрасно Лёлька беспокоится, что с ними будет, – рассуждает Нинка. Почему они должны беспокоиться? Ее родители ни от каких большевиков не убегали и в гражданской войне не участвовали (Лёлькины – она знает – тоже), и отчим ее – обычный служащий у Чурина. Советские ничего не должны сделать им плохого. Даже брат Анатолий, хотя он и служил в Асано, – только рядовой, и все знают, что его забрали насильно! Вот Ира из их класса – та действительно может бояться, потому что родители ее убежали из Советской России в двадцать четвертом. Это все знают. Ира сама рассказывала – помнишь – как они переходили замерзший Амур между Сахалином и Благовещенском? Самой Иры тогда еще не было, а сестрица ее Ритка уже существовала в возрасте одного года. Ирина мама несла ее, замотанную в платок, и все боялась, что ребенок закричит и выдаст всю группу. А проводник-китаец содрал с них за переход такую сумму, что пришлось доставать, зашитые в подкладку, «романовки». Вообразить только положение – убежать от большевиков на край света, чтобы те сами пришли сюда!
Нинкина мама провожает до ворот Ольгу Федосьевну, глаза у той заплаканные (муж у Ольги Федосьевны служит в полиции, и у нее есть основания беспокоиться!), но Нинкина мама все же утешает ее на дорогу.
– Девочки, хотите чаю? – спрашивает Нинкина мама. – У нас пирожки из тяньбинов [16]16
Тяньбин – блин из кукурузной муки.
[Закрыть]… – Лёлька голодная, конечно, потому что дома у них все кувырком и время уже вечернее, но что-то не до чаю ей в этом самоуспокоением Нинкином доме, и собственная тревога ее не уходит от этого спокойствия.
– Я пошла, – говорит Лёлька.
Ей просто необходимо сейчас быть дома и самой подумать… И, может быть, наконец приехал папа?
Папа приехал только утром пятнадцатого числа. К этому моменту события на улице Железнодорожной достигли наивысшей точки. Мама с бабушкой волновались, дедушка тоже волновался, но молчал.
В «садиках» на Бульварном появилась японская артиллерия. В тени тополей стояли каштаново-атласные лошади. Солдаты копали землю и устанавливали пушки лицом к станционным путям. Было похоже, что они собираются стрелять как раз по крыше дедушкиного дома. Дедушка хотел пойти на Зеленый базар, но его не пропустил через проспект часовой. Все-таки дедушка успел разглядеть, что дальше вся улица забита танками, маленькими, пестрыми, как ящерицы. Намерения японцев были неизвестны и поэтому вызывали тревогу.
– О, господи! Что-то будет! – вздыхала бабушка. – Мы буквально на осадном положении! Посмотрите! Они роют свои окопы прямо против нашей калитки! Просто безобразие! Они нисколько не считаются с мирным населением!
Сквозь решетку забора Лёлька видела копающих солдат – согнутые спины в нижних пропотевших рубахах и медно-красные шеи. От взмахов лопат взлетали комья бурой земли и, рассыпаясь, падали на тротуар. За калитку Лёлька выходить не решалась.
В это время приехал папа. Мама облегченно вздохнула, а бабушка перекрестилась. Папа был небритый, в пыльной шляпе, из-под пиджака выглядывала грязная сорочка без галстука. Но настроение у папы было превосходным, может быть, оттого, что ему удалось так удачно выбраться.
– Сначала мы ничего не знали! А потом я вижу, какие идут поезда – японки на крышах! Ну, думаю, дело дрянь!
Папа без визы на ходу заскочил в последний мотовагончик на Харбин. Он был очень доволен своими решительными действиями и нисколько не расстраивался, что у него опять нет работы. Папа вообще никогда не расстраивался. Он предоставлял это маме.
Теперь все были дома, и на душе стало легче. Мама стала думать, чем бы накормить папу. Папа побрился и пошел к соседскому зятю Николаю – курить и рассказывать о своих приключениях.
Папе вообще как-то удавалось выходить без потерь из переломных моментов истории. Даже с германской и гражданской войнами папе повезло.
В семнадцатом году папа был на германском фронте. Правда, сначала он был студентом, он поехал учиться из Маньчжурии в Томск, в Технологический (тогда еще не было в Харбине Политехникума, который потом кончал папа). А в шестнадцатом году всех студентов его возраста мобилизовали, и папа попал в Киев, в Пятую школу прапорщиков, которая вся была из студентов – по окончании ее папе выдали ромбик почти университетский, правда, со скрещенными мечами. За пять дней до окончания школы, в феврале семнадцатого, на утренней поверке объявили, что Николай Второй отрекся от престола, и они впервые не пели тогда «Боже, царя храни».
На фронт папа попал, когда там начались беспорядок и неразбериха. Но папу выбрали в полковой революционный комитет, наверное, потому, что он был самым молодым и студентом. Они стояли в окопах под Ригой, но обстановка там папе совсем не правилась. Папа говорил, что, если бы он не «смотался» еще немного, пришлось бы выбирать: красные или белые, а папе, видимо, не хотелось ни того, ни другого. (Вернее – не хотелось воевать. Он хотел учиться – на инженера.) Он подал в свой комитет заявление об отпуске, и ему разрешили – на две недели, хотя это не близкий путь, в Маньчжурию. В декабре семнадцатого он двинулся через всю Россию и Сибирь, в солдатской шинели, в ужасных, забитых поездах. А все свое имущество и даже шашку сдал с офицерским сундучком в багаж до станции Ханьдаохэцзы. Так и пришло оно по назначению, правда, через год, но в целости и сохранности.
Папа оброс бородой и даже щелкал семечки, чтобы никто не узнал в нем прапорщика, потому что ходили слухи: где-то около Черемхово красный комиссар снимал с поездов всех офицеров и отправлял на расстрел. Папа ожидал этого с трепетом. И вот, когда, наконец, тот комиссар вошел в вагон – папа подумал: ну, все? И начал мысленно прощаться с жизнью. Потому что комиссар этот оказался соучеником его по Коммерческому училищу и Томскому Технологическому, и, конечно, он не мог не узнать папу, хотя и обросшего бородой. Они смотрели друг на друга и ничего не говорили, а потом тот поставил печать пропуска на папины документы и тем сохранил ему жизнь. Наверное, он просто хорошо знал, что пана всегда был в стороне от политики…
Папа любил вспоминать эту историю, Лёлька знала ее наизусть. И теперь он наверняка сообщает ее соседскому зятю Николаю, потому что обстановка уж больно похожая – набитые беженцами поезда и «красные», наступающие по всему фронту.
День раскалялся под солнцем, как железная духовка. Лёлька чистила картошку для обеда, бродила по саду и поглядывала на улицу. Какое скверное состояние – неизвестность!
Солдаты за калиткой все копали и копали. Они очень торопились и тяжело дышали. Улица тоже торопилась – грузовиками и трескучими, как кузнечики, мотоциклетами. Улица буквально задыхалась от пыли.
Напротив, на погрузочной платформе, солдаты затаскивали в двери товарного состава какое-то военное имущество. Лёлька смотрела и пыталась угадать по этому, все ускоряющемуся, темпу погрузки, что все-таки происходит?
– Лёлька, позови папу обедать! – крикнула из кухни мама.
– Ладно, – сказала Лёлька.
Улица поразила ее внезапной пустотой. Ни одного солдата на платформе, ни одного грузовика. Окопы вдоль тротуара оставлены вырытыми до половины, под солнцем высыхала вынутая из глубины мокрая земля. Тишина.
Единственной живой душой на всю улицу был папа. Он шел от соседей, и на лице его было торжественное выражение, словно он собирался сообщить что-то важное. Папа вошел в сад и объявил:
– Капитуляция!
Сначала все молчали и соображали, как к этому отнестись. Потом мама усомнилась:
– Откуда ты взял?
Оказалось, соседский Николай только что поймал по радио японскую передачу.
Бабушка обрадовалась и сказала:
– Слава тебе, господи! Хоть бомбить не будут.
Дедушка сказал:
– Посмотрим, посмотрим…
Лёлька кинулась в дом к радиоприемнику. Все дни он молчал, а теперь заговорил по-японски, скорбным, трагическим голосом. Конечно, никто ничего не понял, но почему-то все сразу поверили в капитуляцию (видимо, это и была та «историческая» речь императора Тэнно о прекращении военных действий).
В конце дня японцы зашевелились на погрузочной платформе. В щели забора стал просвечивать огонь большого костра, и потянуло запахом горелой шерсти и резины. Они обливали бензином и поджигали стоящие на платформе грузовики. Язычки пламени пробегали но обшивкам кузовов, дымились покрышки, затем из мотора вырывался столб синеватого пламени, и машины оседали набок. Это действительно был конец.