355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Кравченко » Земля за холмом » Текст книги (страница 19)
Земля за холмом
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:58

Текст книги "Земля за холмом"


Автор книги: Лариса Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

5. Зима

Сборный дом поставили на гриве, на краю села. И теперь, когда едешь из Багана в Казанку, первой встает из-под земли его двухскатная крыша, а потом – крылья ветряной мельницы и труба эмтээсовских мастерских.

Сборный дом – щиты из светлых досточек, внутри набитые чем-то легким, вроде бумаги. Летом, пока дом лежал в несобранном виде на гриве, плотники сидели на нем, курили и думали, как собирать, подходили местные жители и разглядывали скептически: да разве ж он выдержит в такие зимы – не обмазанный, окна – одно – на четыре местных окошка – не натопить!

Дом завезли в МТС специально для целинников, и квартиры выделили трем приезжим семьям: Лаврушиным, Куприяновым – Анке с матерю, и Усольцевым – Лёльке с мужем. Четвертую квартиру отвоевал плотник, вербованный по договору и тоже почти целинник.

Дом – желтый, пахнущий деревом, два крылечка – в степь на восход, два – к селу на запад. От крайней хаты к дому ведет протоптанная в снегу дорожка, захлюпанная ледяными узорами – это Лёлька ходит на эмтээсовский хоздвор по воду. Айка приноровилась носить ведра ловко, по местному обычаю – на коромысле, ни капли не проронит, а Лёлька мучается: дужка ведра режет ладони и валенки вечно промочены! Падает снег – дорожка наслаивается и подымается, а дом уходит вглубь, затопленный в сугробы до подоконников. Дом на гриве, на семи ветрах, как Ноев ковчег, со своим сборным населением.

В полдень Сережка уехал на тракторе подвозить корма, а к вечеру подул буран. Вначале он был не очень страшный: в сумерках со стороны степи побежали по склонам сугробов струи сухого снега и, разбиваясь, стали захлестывать Лёлькино крылечко.

Но уже ночью Лёлька проснулась от ветра – весь легонький сборный дом покачивался, как корабль. Лёлька лежала в темноте и прислушивалась – дом страшно звукопроницаем.

За стенкой справа, в квартире Лаврушиных, не спали. Новорожденный Павлик пищал, Женя кормила его и уговаривала, а свекровка громко подавала из кухни советы, как надо ухаживать за ребенком. Ника, видимо, лежал на койке и озабоченно ворочался. Лаврушинская койка стояла, отделенная от Лёлькиной тонкой дощатой стенкой, и получалось почти так же, как жили они – разделенные Жениной занавеской в маках. Ника все еще работал в Благовещенке и дома бывал наездами. Теперь он ехал мимо в Баган на какой-то семинар, и Лёлька подумала – при такой погоде никуда назавтра не уедет!

За стенкой сзади храпела Анкина мать и на буран не реагировала. Больше ничего в доме не было слышно, только сам дом скрипел и покачивался. Лёлька подумала: где сейчас Сережка и где эта ферма, куда он уехал, подцепив сани к трактору? И ей стало тревожно от неистового ветра, лбом налетающего на их жилище.

С утра в квартире было холодно: все тепло выдул буран. Печка не растапливается – дымоход гудит, как паровозная труба, и растопка гаснет! В окнах – белым-бело. Усадьба МТС напротив, через поле, совсем растворилась в молочной мгле, и баки бензобазы – словно кто-то стер это резинкой с белого листа бумаги. И ларька у ворот тоже не стало видно – беленого ларька, с дверью, железными скобами перекрещенной. Лёлька глянет в окошко: если скобы откинуты, значит – ларек открыт – и можно бежать за гидрожиром.

Лёлька постучала в стенку – Анкина мать дома.

– Я сейчас приду, – крикнула Лёлька.

Наружная дверь не отворялась – так придавило ветром и снегом. Ветер моментально набросился, рванул с Лёльки платок и попытался повалить ее. Воздух стал белым и плотным – от снега, летящего вкось. Захлебываясь и держась рукой за стейку, Лёлька обогнула дом и ввалилась к Анке.

Анкина мать сидела на кухне перед духовкой, вязала варежку из овечьей шерсти и басом пела «По долинам и по взгорьям» из харбинского репертуара.

– Что, девка, замело? – сказала Анкина мать. – А твой-то – в пути? Неладно сейчас в пути-то!.. – И начала вспоминать, какие страшные бураны были в эпоху ее детства в Забайкалье. А Лёлька совсем расстроилась: как там Сережка?

Лёлька попросила взаймы хлеба – она собиралась сегодня стряпать, да печка не горит! Анкина мать отрезала Лёльке половину горбушки, и они еще поговорили о хозяйских делах, когда пришел на обед Володя – тот самый, Анкии потерянный, с которым они разъехались в разных эшелонах. Он пришел согнутый от бурана, в заснеженном ватнике, с шарфом, намотанным на шею. Володя стал отогревать над плитой тонкие пальцы и выглядел злым и несчастным.

Анка все-таки привезла себе своего Володю! Она здорово заработала на штурвале и вернулась с уборочной как раз, когда они все переезжали в новый дом. Анка сказала: какого черта он сидит там и не едет! Вытащила из сундука слежавшуюся трикотиновую шубку харбинской эпохи, положила деньги на аккредитив и укатила, пока дорогу не перемело окончательно.

Анка исчезла на целый месяц, ничего не писала, и мать переживала и гадала на картах. Лёлька забегала к ней по вечерам и сочувствовала.

Анка приехала внезапно. Выпал снег, и машины ходили редко. Бензовоз остановился в темноте против Лёлькиных окон. Лёлька видела, как в свете фар Анка пробежала с большим чемоданом, а потом из кабины вылез худенький, по уши закутанный юноша. Вот он какой – Анкин Володя!

Володю устроили в МТС электриком, а для Анки зимой работы не оказалось. Она сидела дома и хозяйничала с матерью сообща. Они купили корову, пестренькую Мушку. Мушка снабжала молоком половину сборного дома, не считая хозяев. Но когда Володе приходилось брать в руки вилы и чистить в сарайчике, на лице его появлялось непомерное страдание.

Сережа заикнулся: неплохо бы тоже завести корову, но Лёлька так испугалась, что он смилостивился – пока обойдемся.

Анку директор МТС направляет с весны на курсы механизаторов в Купило, и слышно за стенкой, как они с Володей ссорятся: зачем он тогда сюда ехал! Не нужна ему Казанка, и Анкина Мушка, и сама Анка, наверное, недаром они летом разъехались в разных эшелонах! Ему нужен Омск и институт, и ничего больше. Анкина мать ворожит на картах, и все у нее получается – не жить Анке с Володей.

Сережка ворчит на Лёльку – нечего тебе бегать к ним и сочувствовать – сами разберутся!

Зато с Лаврушиными у Сережки полный контакт: с Никой они как-то распили сообща «поллитру» с мороза, свекровку Сережка зовет «мамашей» и отгребает им снег от крылечка, когда Ника в отъезде.

– Тоже мне, «китайцы» беспомощные! Заметет – дверь не откроют!

…Володя ушел с обеда на работу, в белую кипень бурана. Анка пришла из магазина в большой клетчатой шали, замотанной, но местной моде, поверх пальто. Анка была вся побеленная – даже усики над верхней губой.

– Хорош, как метет! – сказала Анка и прилилась веником обтрушивать с валенок снег в сенках.

Мать налила ей тарелку горячих щей, а Лёлька отказалась, она пошла к себе домой, обняв одной рукой горбушку полученного взаймы хлеба, другой – кастрюльку с Мушкиным молоком. Бурап снова набросился, молоко поднялось в кастрюльке, как волна в шторм, и выплеснулось Лёльке на шубку – только и успела она прикрыть остатки горбушкой. Она шла домой, слепая, сквозь снег, как против течения. Дверь оказалась распахнутой настежь, и сугроб намело в кухню через порог. Но зато печка разгорелась сама – только успевай подбрасывай! Лёлька сунула кастрюльку с молоком на плиту – что ж, займемся хозяйством…

Дом человеку – как якорь в землю – ощущение устойчивости и постоянства.

И что тебе нужно от жизни, Лёлька? Все у тебя есть – муж, самый видный парень в селе, и дом – голубыми, даже с золотом, обоями обклеенная комната, и все в ней почти как некогда – харбинские шторки и покрывала кружевные, китайские, и полка с книжками над кроватью. Правда, лампа керосиновая – фитили коптят и стекла черные, но что делать – МТС еще не дотянула сюда провод от мастерских! А вообще-то, идут вдоль Казанской улицы столбы с чашечками изоляторов – от дома к дому, – то вспыхнут лампочки, то поблекнут – одна проволочка светится – значит, опять «барахлит» станция.

Дверь Сережка обил войлоком от мороза, картошка – в подполе и кладовка, полная пшеницы, той, что они с Сережкой заработали за лето. Правда, чтобы превратить ее в муку, нужно насыпать в мешки, отвезти на саночках на мельницу, а потом сеять, и сеять через тонкое сито. «Мама, привези мне сито, – пишет Лёлька в Харбин, – а то я хожу и занимаю по соседям!». Там уже объявили – с весны снова репатриация на целину. «Мама, приезжай, – пишет Лёлька. – И ничего не бойся – надо пережить трудности, чтобы только быть вместе!» Мама уговаривает папу ехать, папа колеблется, но мама собирается потихоньку, а Лёлька дает ей в письмах ценные указания, что брать – сито и мясорубку…

Задача, оказывается, – накормить Сережку, когда он приезжает с поля грязный и намерзшийся, ватник скидывает у порога! Не так просто, оказывается, и ничего она толком не умеет! «Мама, напиши мне!» – как сигнал бедствия за тысячи километров. И мама высылает инструкцию, на прочной картонке переписанную, – технологию кухонного производства. Лёлька повесила ее над плитой на стенку и сверяется постоянно. Вся Казанка варит одинаковые мощные щи, где много сала и капусты, и Сережке тоже нужны такие – не устраивают его мамины рецепты!

Руки у Лёльки черные от картошки, и не отстирать его рабочие ковбойки – сплошной мазут! Не узнать Лёльки в валенках, как кот в сапогах, платком крест-накрест повязанной по-деревенски. Неужели так и быть ей теперь до конца, ничем больше, только женой Сережкиной?

Или это не так мало – быть женой, когда рядом твой Иван-царевич, что увез тебя, правда, не на сером волке, а в пустой трехтонке, прямо в глинобитную мазанку районного загса?

Разве мало – родное плечо и дом, где плита пыхтит, раскаленная докрасна, а Сережка сидит и строгает что-то, обсыпанный опилками (вся мебель в доме Сережкиного производства – на березовых ножках), а она ворчит, между делом, что вот, опять не наметешься! А Сережка строгает невозмутимо, только отмахнется, как медведь на муху: «И что ты бочку на меня катишь!» “ Или поймает вдруг внезапно, на пути между столом и плитой, посадит на колени и погладит по волосам, как маленькую. «Да пусти ты, Сережка, у меня все руки в муке!» Разве мало этого – тепло очага – вечные вещи, не проходящие всю историю человечества? Кто объяснит теперь это Лёльке, когда в юности вкладывались в нее качества общественные, а семья – как знаешь! И потому – трудно и смутно ей, и дом – в тягость. Институтский диплом лежит на дне чемодана и мучает, как заноза.

Лёлька ходила к директору МТС. «К сожалению, ничего для вас нет, – сказал директор. – Не могу же я вас послать подвозить сено!»

«Куда тебя тянет? – поражается Сережка. – Что, я жену не прокормлю?»

– Ребенка бы тебе, – сказала Анкина мать, – забудешь, как дурью маяться!

Лёлька ездила в Баган в низенький домик районной редакции. Ей сказали: пишите заметки. Но что она может написать о людях в четырех стенах, от мира отгороженная белой пеленой бурана?

Сиди у окошка, в пустую степь смотрящего, с керосиновой лампой у голубой шторки и жди своего Сережку!

И она выходит во тьме на обмерзшее крыльцо, в накинутой шубке, и слушает – не гудит ли трактор, и смотрит – где там зарево фар по горизонту? Ничего нет впереди, белое безмолвие, как у Джека Лондона. Синева – не различишь, где степь, а где небо… Только МТС шумит движком, сверкая огнями, – оазис света во тьме…

Дышит рядом во сне Казанка под снежными грибами крыш, и ничего не знает о ней Лёлька. Или просто не умеет прикоснуться к ней?..

В октябре после уборочной Лёльку принимали в комсомол. Заявление она подала еще летом, на курсах штурвальных, она не могла иначе – приехать на Родину и не вступить в комсомол, к которому стремилась всю юность.

Собрание было в конторе МТС, в кабинете директора, и ребята приходили со смены из усадьбы через дорогу, и приезжали из своих Грушевок и Ивановок, лошадок привязывали к брусу около крыльца, заходили в кабинет и рассаживались, кто где. Ребята все знакомые по уборочной, но все же Лёльке было жутко перед собранием и потом, когда она стояла и рассказывала свою биографию. И так это трудно, оказалось, говорить о своем, неизвестном здесь совершенно! Сережка сидел в углу, потупившись, и о чем думал – неизвестно, а ребята слушали и вопросов не задавали. А то, чем была она по приезде – в мастерских по локоть в солидоле, и на штурвале – зареванная и жалкая, и на току йотом – смешная со своей чернилкой-непроливайкой, знали они сами, и что тут ни говори – лучше не станешь! А теперь – что она? Мужняя жена, и только! lie так она мыслила вступать в комсомол, а во всеоружии трудовых достижений. И не так было на собрании, как хотела она, – буднично как-то: проголосовали единогласно. Не потому, наверное, что считали ее достойной и равной себе, а просто по-человечески: надо принять! И не было у Лёльки радости и полета, когда она шла с Сережкой домой через снежный пустырь, а как-то смутно и даже стыдно, а Сережка молчал и не помог ей ни в чем разобраться.

Когда вызвали в райком за членским билетом, день был морозный, но тихий, и дорога на Баган – чистой, укатанной, но все равно ни одной машины не собиралось в тот день в райцентр, и Лёлька пошла пешком – двадцать три километра. Ей нужно было в Баган на бюро к двум часам дня, и ничего не могло остановить ее, потому что это – комсомол!

Дорога – в ледяных рытвинах, рыжая от соломы и навоза, метелки травы, как лисьи хвосты, торчащие из-под снега. А вокруг пространство неизмеримое – пустота, только изредка – околки в инее, дымчатые и прозрачные, почти нереальные. Лёлька шла быстрым шагом – пять километров в час – надо успеть! И она дошла бы наверняка, да ее подвез с полдороги нагнавший на «газике» секретарь парторганизации.

И опять было не так, как хотела она, когда вручали ей в райкоме членский билет, – проще и обыденней.

И потом – никакой деятельности и движения, по которым тосковала она в Казанке. Разъехались ребята на кошевках по колхозам, собираются раз в месяц заплатить членские взносы, и на собраниях разговор идет о темпах ремонта техники, подготовке к посевной. Ничего она в этих вещах не понимает, сидит молча, и совсем плохо ей, словно не по праву она в комсомоле!

Она ехала сюда приносить пользу. У каждого человека должно быть единственное место на земле, где труд его максимально полезен. Наверное, для нее это все-таки не Казанка…

«…Казанка, роща белая в куржаке за усадьбой, словно опустившееся на землю облако. Вся в куржаке Казанка – плетни твои из ракиты, словно поседевшие волосы, и сухие стебли подсолнухов в снегу на огородах. Дороги твои, в степь уходящие, посеребренные, бугристые, сеном присыпанные дороги. Во дворах сено шапками на крышах пригонов, а сверху – пластами снег. Выбеленная земля. Дымы из труб – столбиками, запах деревенского дыма и стрекот трактора на краю села – вечный аккомпанемент тишины. И голос загрустившей коровы – рыжей и косматой зимой… Скворечники на кривых шестах над плоскими мазаными кровлями и сороки – черно-белые, словно тушью разрисованные, танцующие на копчике верхней ветки…

Казанка – первая моя родная земля, и плохо, наверное, что так и не сумела я полюбить тебя своевременно? Ты – вечный упрек мой, Казанка, потому что я уйду от тебя неизбежно. И хотя это будет правильно и логично – человек должен быть там, где он полезнее, все-таки ты – упрек, потому что ничего доброго я для тебя не сделала, только приняла людское радушие и первый хлеб на ладони. И что бы я ни строила потом, Казанка, так и останусь я перед тобой в долгу…

И люди твои – богатыри в стеганках, как в латах, лоснящихся под цвет металла, в шапках-ушанках. В чем-то предала я вас, когда уезжала из Казанки. И не права я буду, что увезу с собой Сережку. Он-то, на своем тракторе, на фоне берез бригадного стана, был бог целины, и я, наверное, виновата, что отняла у него это.

Казанка – сельсовет в степи под красным флагом – как форпост Страны Советов. Как же я не поняла этого тогда? Сельсовет, с покрытым красным кумачом столом, диваном деревянным в пеструю клеточку, сундуком железным у печки, под висячим замком – сейф и касса сельсоветская. Первая моя Советская власть, к которой рвалась я с чужбины, и прикоснулась наконец-то, и по узнала!

Миллионы Казанок на моей земле – основа земли русской. Но как же немило было мне тогда, в домах твоих, Казанка, беленых и мазаных, с деревянными щеколдами на дверях, с валенками и ватниками, свешивающимися с русских печек. Печи эти, соломой подтапливаемые, с черными чугунками!

И я рвалась от тебя к привычному, городскому – уехать и забыть!»

– Я не могу больше! – сказала Лёлька. – Я поеду в Новосибирск и узнаю в переселенческом отделе, как долго мы должны быть на целине.

В каждом письме мама пишет: поезжай и выясни (даже мама знает, что есть такой переселенческий отдел), ты должна работать по специальности, ты не должна забывать то, что знаешь! – Сережка хмурится на эти мамины письма: вот, подожди, обживемся… Но бесполезно – обживаться Лёльке на целине – Сережка сам видит это. Он все-таки любит ее – Сережка, если понимает: «Ну, что ж, езжай, выясни»… Ни одного еще города не видела Лёлька, словно их вообще нет в Советском Союзе – только степь да Казанка! «А то подождала бы, вместе поедем в отпуск?» Нет, не может она больше кружить по своей голубой квартире и принимать ее, как предел достигнутый! «Поезжай…» – хотя, конечно, не в восторге Сережка. В его понятии: что это за жена, которую куда-то песет?

Сережка вооружил ее советами в дорогу, посадил в кузов идущего в Баган грузовика и отправился в мастерские на работу. На раннем зимнем рассвете, когда только-только порозовело небо над баганской дорогой, Лёлька отправилась в свое первое по Союзу самостоятельное путешествие.

Первый пассажирский поезд – вагоны старого образца, дощатые диваны и окошки, в толстом инее доверху. Так ничего и не увидела она, пока ехала до пересадки в Татарской.

Вокзалы сибирские – перекрестки страны, живущей и вечно движущейся. Парни с рюкзаками и рейками, Лёлька еще не знает, кто это – геологи? И парни в белых от цемента ватниках, спящие на полу на Татарском вокзале – строители элеватора. Народ – деды с деревянными чемоданами, говорливые и неизменные тетки в жакетках из плюша. В поезде «Москва – Владивосток» пошел другой пассажир – дальнего следования – только сиди, смотри, и слушай, и впитывай в себя, половины еще, по существу, не понимая. Чудесная вещь – дорога, как ощущение жизни и твоей причастности к ней.

Когда поезд стал подходить к городу, по насыпи над поймой реки, и фермы моста закрестили вагонные окошки, странное волнение охватило Лёльку, хотя она не знала этого города, только мельком пролетел он мимо эшелона в июне. А теперь она шла по его вокзальной площади, скользкой от гололедицы, и город входил в ее сердце, как человек с первого взгляда.

Машины, шуршащие по улице Ленина, с красными огоньками на запятках. И огни, огни, словно новогодние елки дома в окнах, цветных от абажуров! Целый праздник огней после Казанки с керосиновой лампой. Все это есть, оказывается, – города и люди, шаги по асфальту и отсветы витрин на тротуарах – жизнь! И дома кирпичные, совсем, как в Харбине, – старинной кладки корпус на Красном проспекте!

Освещенные снизу колонны Оперного, как могучие стволы. И снег опускается, тихий нормальный снег, а не летящий со страшной скоростью, как в Казанке. Литые решетки и черные ветви сквера, обросшие белизной. Желтые пятна фонарей на проспекте, растворенные в снежном мелькании. Прекрасно это, а люди идут мимо и не замечают!

Лёльке негде ночевать в этом городе, но это неважно – на то есть Новосибирский вокзал – пристанище всех странствующих и путешествующих с его зелеными залами и бронзовыми люстрами, невиданной Лёлькой роскошью. Есть вокзальные диваны и тепло, с утра она побежит искать переселенческий отдел и выяснять свои нрава и обязанности, а пока она стоит перед афишей Оперного: сегодня «Царская невеста»!

Впервые в жизни она идет в театр как есть, в дорожном свитере и в синей костюмной юбке, но это тоже неважно, оказывается. Сейчас она побежала бы в театр даже в своем знаменитом ватнике – музыка необходимая, как хлеб.

Она сидела в зале, круглом как колизей, и руки ее лежали на алом бархате барьера. И это было не просто бархат и скрипки, что подавали голоса из оркестра, а нечто большее, как подтверждение реальности этого мира, к которому она рвалась всю юность. Лёлька слушала голоса скрипок, и волнение, подступившее к ней прежде перед Новосибирском, не отступало, а наоборот, поднимало и заполняло восторгом, как это бывало на вершинах сопок. Первая, пожалуй, полная радость, после переезда границы. Только не хватало рядом человека – разделить ее…

Когда шла из театра на вокзал, метель разыгралась вовсю, поземку несло по ледяным тротуарам, и последние автобусы, как большие сонные рыбы, медленно проплывали в струях метели.

Интересным оказался город Новосибирск при дневном освещении – все вперемешку: серебряный купол Оперного, как чешуйчатый шлем богатыря, и рядом – овраг, насыпанный доверху домишками, темными, бревенчатыми, под белыми крышами, – удивительно видеть с моста далеко под ногами их квадратные окошки. «Каменка» – объясняли Лёльке.

Свернешь с Красного проспекта, и воду везут в саночках от колонки, как в Казанке; киоски деревянные, голубым крашенные, в ряд с кубическим зданием универмага. И заборы вдоль улиц и поперек – строительные заборы с дощатыми временными тротуарами, а за ними вырастает что-то в морозной мгле, многоэтажное, железным краном осененное… И ощущение такое, что город-гигант подымается из своей древесной шелухи и вот-вот сбросит ее окончательно. Лёлька ходила по нему, невыспавшаяся после ночлега на вокзале, но почему-то счастливая, словно это – ее город, и то ли она нашла его, то ли вернулась…

Смешные красные трамвайчики, по два соединенные железной гармошкой, раскачиваясь, резво разворачивались на круге рядом с Оперным. На трамвай кидались толпы, как пираты на абордаж, и так отбывали они в неизвестные Лёльке городские маршруты, увешанные людскими гроздьями. На остановке Воднолыжная Лёлька слезла и пошла пешком вдоль Оби в сторону моста. Моста еще не было, только устои и монтаж пролетов – стройка на льду… «Вот бы тебе где работать, Юрка, мостовик мой потерянный…»

В переселенческом отделе Лёльке заявили вполне официально, что никаких претензий к ней не имеют – их дело привезти, а дальше – устраивайтесь по соображению. И можно уехать на все четыре стороны, никто слова не скажет.

В управлении Томской железной дороги на Урицкого все было своим до удивления: синие кителя и дощечки на дверях с надписями – «Служба движения», «Грузовая служба», словно она вернулась в родное Харбинское управление, и седой Сарычев выйдет сейчас из-за поворота коридора. В отделе кадров суровый товарищ сказал ей, что вакансий нет, но она может написать в министерство, и тогда ей могут предоставить работу по специальности на вновь отстроенной линии в Кулунде.

На больших щитах объявлений в центре полно наклеек со словами «требуется»: инженеры-экономисты, строители, проектировщики. Лёлька не рискнула больше никуда сунуться – не примут, наверное, если у нее диплом железнодорожника? Но самое главное было ясно: значит, папа может приезжать сюда спокойно, оп-то найдет себе дело! И еще – есть на земле ее Город, и теперь не страшно, если она временно разлучена с ним.

Деньги, отпущенные ей Сережкой на городскую разведку, истекали, делать в Новосибирске больше нечего. Лёлька купила на Новосибирском базаре настоящий светло-желтый веник – угнетали ее морально деревенские метелки из травы! Мороженого купила на трамвайной остановке у толстой, от белого халата поверх шубы, продавщицы и застыла от него окончательно – губы посипели. Удивительный народ – сибиряки: мороженое едят на морозе! Походила в последний раз по городу, прощаясь: «Я вернусь!» Вволю поплакала в кинотеатре «Победа» на утреннем сеансе «Мост Ватерлоо» и пошла на обжитый вокзал – в ожидании поезда.

Поезда подходили к перронам – в морозном дыме: зеленые, заиндевевшие, несущие все ветра страны. «…Родная моя железная дорога – как я соскучилась по тебе, оказывается!» И люди, люди окружали ее, совсем чужие, со своими судьбами, но удивительно, Лёльке легко было говорить с ними, сидя рядом на вокзальном диване. Никогда прежде не было в обычае у нее так много и просто говорить с чужими людьми. Или это – русский народ, такой «по душам» разговорчивый?

Лёлька отъезжала от Новосибирска, словно вновь погружалась в свою степную глубину. Опять – красный гриб водокачки в Чистоозерном, кустики насаждений вдоль полотна и дорога – грузовик обгоняет поезд, полно в кузове женщин в тулупах и клетчатых шалях. Казанка, здравствуй!

Метель мела здесь, вполне приличная – бензовозы не ходили. Лёлька день промерзла на переезде с полосатыми столбиками (место голосования на попутных) и полуживую подвез ее колхозный зоотехник в своей плетеной, как корзинка, кошевке.

– Ну, прибыла путешественница! – сказал Сережка.

Дома была пыль и запустение. Лёлька схватилась за тряпку и веник обновила, конечно. Новый год на подходе.

Новый год встречали дома, вшестером: Усольцевы, Анка с Володей, да двое местных молодых специалистов – механик Аня, девушка с русой косой из далекого города Горького, и лесовод Леша – он же агроном, потому что лесов, фактически, нет – степи, и ему пришлось на ходу переквалифицироваться. Лаврушины встречать Новый год отказались: у них – Павлик.

Накануне от мамы пришла из Харбина посылка – елочные игрушки и разные вязаные вещи для Лёльки и Сережки. «Спасибо теще!» – сказал Сережка. И еще – веточка маньчжурской елки. Лёлька поставила ее в стеклянную байку, и теперь у нее тоже – елка! Настоящая елка во всем селе только у главного инженера МТС – ему привезли из Новосибирска. Какие елки – в Кулунде!

Они налепили пельменей и выставили их на мороз застывать, а часов в десять всей компанией сбегали в клуб на танцы. Стояла совсем новогодняя – глухая и синяя – ночь с крупными замороженными звездами.

Клуб – нетопленый, и забавно танцевать прямо в платке и валенках. Лёлька покружилась с Сережкой, а потом ее пригласил на вальс комсомольский секретарь.

Потом они танцевали дома в узком проходе между столом и кроватью. Пластинки все были старые, харбинские, и потому, наверное, Лёльке в конце концов стало грустно. Под этот фокстрот она плясала с Сашкой, а Юрка зажигал розовые прозрачные свечки, и лежала на стене тень от лапчатой ветки. Не должна она помнить о нем, и нечестно это по отношению к Сережке. И все таки… С Юркой, наверное, все было бы по-другому…

Под утро, когда соседи ушли, Сережка распил с Лешей последнюю, принесенную тем в кармане, «поллитру» и сразу стал таким, каким его совсем не принимает Лёлька, – ласковым и взрывчатым – глаза посветлевшие, почти серые – стихия какая-то! Лёлька теряется перед пей.

Ох, уж эти «поллитры» – в праздник и в день получки! Лёлька ненавидит их лютой ненавистью! Сережка мигом найдет, с кем скооперироваться – с тем же Ковальчуком или с плотником из четвертой квартиры.

С плотником проще всего – дома, далеко не ходить. И тут что ни говори – так оно и будет: Сережка непреклонен в своем право на «поллитру», как стена. Можно подумать, что для мужчин – это средство самоутверждения. Но разве этим должен утверждать себя человек на зёмле?

И совсем плохо окончился новогодний вечер – Лёлька мыла затоптанные снегом полы, а Сережка спал на койке поверх покрывала, волосы его светлые, как солома, прядями падали на лоб, и руки он раскидал во всю ширину, которые только что обнимали ее и держали, как щепочку, а для нее это было плохо, потому что неискренно – как считала она – после «поллитра»!

– И что это за жена – кусок льда! – бросил ей Сережка.

А она просто не знала, как понимать эту стихийность и силу, потому что ни о чем таком дома в Харбине не предполагала.

Трудно мне с тобой все-таки, Сережка! Быть женой – тоже нужно иметь талант, оказывается, и высоту души… Или все это приходит само собой, когда любишь человека? И просто не любит она его, если быть честной? И замуж она пошла за него от слабости своей там, в бригаде, и страха перед пустотой, когда он швырнул гаечный ключ внутрь тракторной кабины и пошел от нее, скользя по грязи, к вагончику?.. Растерялась в большом, не обжитом еще, мире и позволила забросить себя в кузов идущего в Баган грузовика… И если это так – подло, наверное, жить, укрывшись за мужниной спиной, не любя по-настоящему!

На октябрьские праздники они ездили к Сережкиной матери в Довольное. И это было очень тягостное для Лёльки время, потому что нужно было ходить в гости к бесчисленной родне, и опять появлялись на столах «пол-литры» и яичницы на круглых чугунных сковородках, и нужно было пить мутную бражку из стаканов – иначе ты кого-то не уважаешь! Лёлька устала и измучилась, а Сережка не понимал ничего, потому что это был – его дом, в котором ему легко и свободно!

Она не смогла полюбить родное Сережкино село, красивое после Казанки, с тяжелыми избами, резными ставнями и галочьими гнездами на березах. И Сережкину мать не смогла полюбить – отгородилась от нее внутренне за одну только, случайно услышанную, фразу:

– Что, тебе русских было мало?

Она проснулась и лежала на высокой койке в парадной комнате, где их поместили, как гостей, а Сережка разговаривал с матерью на кухне. Дверь была открыта. На кухне горел свет. Лёлька лежала и осваивалась в полутьме, рассматривала пестрые занавески пологом, и фотографию в рамке – на Сережку похожего мужчину в гимнастерке с двумя шпалами на петлицах – отец, наверное… И она не поняла, вначале, что это относится к пей. А когда поняла, стало больно, как никогда еще. Хоти она совсем не обижалась, когда ее спрашивали в сорок пятом солдаты из проходящей через Харбин Армии: «А вы, правда, русская?»

Нужно было понять, наверное, Сережкину мать: сын привез в дом «приезжую», что не умеет мыть некрашеные полы и стороной обходит деревенских коров! Такой увидела она Лёльку и только так нужно было понимать ту, услышанную, фразу. Лёлька поняла иначе: Сережкина мать – платочек ситцевый белый, в крапинку, руки темные, сморщенные от работы – то, что называют народом… Значит, не стереть с себя эмиграции в глазах народа? Недостаточно – переехать границу, чтобы преодолеть ее?

В конце января на Казанку навалились «крещенские» морозы.

Был тихий домашний вечер. Они с Сережкой сидели на кухне. Подкинутые в печку жарко пылали березовые поленья. Лёлька напекла оладьев по маминому рецепту, и они с Сережкой сидели, разделенные столом под синей клетчатой скатертью, и пили чай с этими оладьями и фруктово-яблочным повидлом из ларька. И что-то толкнуло Лёльку, и она начала рассказывать про зеленое стрельбище на холмах, девчонок с винтовками и корнета Гордиенко в рыжих сапогах со шпорами («Лежа, по мишеням, огонь!»). Все-таки это детство ее – Гордиенко, кусочек ее самой, и кому, как не мужу, рассказать об этом? И она удивилась, когда он помрачнел. (Для него это – винтовки, направленные в сторону нашей границы и против него, следовательно, а ей не пришло это в голову!)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю