Текст книги "Дурак"
Автор книги: Кристофер Мур
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
– Но ты и о матери моей дурно отозвался. – Эдмунд разместился в аккурат между мною и дверью. Чтоб их разорвало за такую архитектуру – строить портомойню лишь с одним выходом.
– Я мог иметь в виду, что она рябая шмара, но, по словам вашего батюшки, это отнюдь не противоречит истине.
– Что? – спросил Эдмунд.
– Что? – спросил Харчок, изумительный Эдмундов попугай.
– Что? – поинтересовалась Мэри.
– Это правда, обалдуй! Ваша мать и быларябою шмарой!
– Прошу прощенья, господин, так а нет в ряби ничего скверного, – сказала Язва Мэри, бросив жизнерадостный лучик в эти темные века. – Неправедно опорочены рябые, ей-ей. Я так считаю, что рябь на лице подразумевает опыт. Такие люди жизнь узнали, ежли угодно.
– Висляйка верно подметила, Эдмунд. Но если медленно лишаешься рассудка, а по дороге от тебя отваливаются куски, когда на роже черти горох молотят – сущее благо, – рек я, увертываясь от ублюжьего клинка. Хозяин же его гнался за мной вокруг котла. – Возьмите Мэри, к примеру. А это, кстати, мысль. Возьмите Мэри. К чему после утомительного путешествия тратить силы на убийство ничтожного дурачка, если можно насладиться похотливой девицей, коя не только готова, но и желает, а также приятно пахнет мылом?
– Она да, – рек Харчок, извергая пену изо рта. – Ни дать ни взять виденье красоты.
Эдмунд опустил меч и впервые обратил внимание на Харчка.
– Ты мыло ешь?
– Всего обмылочек, – запузырился Харчок. – Они ж его не отложили.
Эдмунд опять повернулся ко мне:
– Вы зачем варите этого парнягу?
– Иначе никак, – рек я. (У байстрюка столько драматизма – от воды пар шел еле-еле, а булькало в котле не от кипенья. То Харчок газы пускал.)
– Это же, блядь, просто вежливо, нет? – сказала Мэри.
– Не юлите, вы оба. – Ублюдок крутнулся на пятке и, не успел я сообразить, что происходит, ткнул кончиком меча Мэри в шею. – Я девять лет в Святой земле сарацинов убивал, так порешить еще парочку мне труда не составит.
– Постойте! – Я опять вспрыгнул на край котла и рукой дотянулся до копчика. – Погодите. Его наказывают. Король распорядился. За то, что на меня напал.
– Наказывают? За то, что напал на шута?
– «Сварить его живьем», – велел король. – Я спрыгнул на Эдмундову сторону котла, нацелился к двери. Мне требовалась чистая зорная линия и не хотелось, чтобы мечом он поранил Мэри, если дернется.
– Всем известно, до чего королю нравится этот темненький дурачок, – оживленно закивала прачка.
– Вздор! – рявкнул Эдмунд, отводя меч, чтобы полоснуть ей по горлу.
Мэри завопила. Я выкинул кинжал в воздух, поймал за острие и уже было нацелил в сердце ублюдка, как вдруг что-то треснуло Эдмунда по затылку, он кубарем отлетел к стене, а меч лязгнул об пол, приземлившись у самых моих ног.
В котле стоял мой подручный и держал валек Мэри. К выбеленному стиркой дереву прилипли клок волос и окровавленный шмат кожи с черепа.
– Видал, Карман? Как он упал и стукнулся? – Для Харчка все это фарс.
Эдмунд не шевелился. Насколько я видел – и не дышал при том.
– Божьи яйца всмятку, Харчок, ты ухайдакал графского сынка. Теперь нас всех повесят.
– Но он же Мэри обижал.
Мэри села на пол у распростертого тела Эдмунда и стала гладить его по волосам – там, где на них не было крови.
– А ведь я его отхарить собиралась до кротости.
– Да он бы тебя прикончил – и глазом не моргнул.
– Ай, да парни все такие горячие, разве нет? Поглядите на него – пригож собой, правда? И богатенький притом. – Она что-то вытащила у него из кармана. – Это что?
– Отлично, девка, между скорбью и кражей ты даже запятой не ставишь. А еще лучше – покуда не остыл, чтоб блохи не отплыли к портам поживее. Хорошему же тебя Церковь учит.
– Ничего я не краду. Гляди – письмо.
– Дай сюда.
– Ты и читать можешь? – Глаза у потаскухи округлились, будто я признался, что умею свинец обращать в золото.
– Я в женском монастыре вырос, девица. Я ходячее хранилище учености – переплетенное в прехорошенький сафьян, чтоб можно было гладить, к твоим услугам, коли к своей необразованности пожелаешь чуточку культуры. Ну или наоборот, само собой.
Тут Эдмунд вздохнул и дернулся.
– Ох, ебать мои чулки. Ублюдок-то жив.
Явление третье
Наш темный замысел [17]17
«Король Лир», акт I, сц. 1, Лир. – Прим. автора.
[Закрыть]
– Да уж, охулки на руку себе ты не положишь. Каверзнее я ничего еще не видывал. – Я сидел по-турецки на спине ублюдка и читал, что он сочинил в письме своему отцу. – «И владыка мой должен понять, сколь несправедливо, что я, плод истинной страсти, лишен уваженья и сана, а сводный брат мой, изготовленный в постели долга и скуки, наслаждается таким почетом».
– Так и есть, – сказал ублюдок. – Разве не пригожее я, не вострее умом, не…
– Рукоблуд [18]18
Рукоблуд – тот, кто блудит руками, онанист. – Прим. автора.
[Закрыть]ты мозглявый и нытик, вот ты кто, – молвил я, и наглость моя, быть может, укреплялась тяжестью Харчка, оседлавшего ноги Эдмунда. – Чего б ты добился, по-твоему, передав отцу это письмо?
– Он бы усовестился и отдал мне половину братнина титула и наследства.
– Потому что с твоей мамашей барахтаться лучше, чем с Эдгаровой? Ты не только ублюдок, ты еще и дебил.
– Почем знаешь, холоп?
Меня так и подмывало тяпнуть мерзавца Куканом по башке, а еще лучше – перерезать ему глотку его же мечом, но я у короля хоть и в любимчиках, еще пуще он любит в своей власти порядок. Сколь бы ни было заслуженно убийство Глостерова отпрыска, ненаказанным оно не останется. Я же все одно со свистом понесусь на похороны одного шута, коли дам ублюдку подняться сейчас, покуда не остыл его гнев. Язву Мэри я услал прочь в надежде, что чаша этого гнева, каким бы он ни был, ее минет. Дабы остановить руку Эдмунда, мне требовалась угроза, но грозить ему мне было нечем. У меня власти меньше всех при дворе. Воздействовать я могу, только раздражая.
– Но я знаю, каково быть обделенным по праву рождения, Эдмунд.
– Мы с тобой не ровня. Ты низок, как грязь в борозде. А я нет.
– Тогда чего, Эдмунд, я не могу знать? Каково это, когда твоим чином бросаются, как оскорбленьем? Если я тебя назову ублюдком, а ты меня дураком, мы что – не сможем ответить друг другу как люди?
– Хватит загадок, дурак. Я ног не чувствую.
– А зачем тебе чувствовать ноги? И это – распутство правящего класса, о котором я так много слышал? Вы до того пресыщены плотскими наслажденьями, что нужно измышлять все более хитрые извращенья, лишь бы ваш усохший кровосмесительный висляй взял под козырек? И для того вам надо «чувствовать ноги» или хлестать мальчишку-конюха дохлым кроликом, лишь бы почесать свое либидо, где зудит? Да?
– Что ты несешь, дурак? Я не чувствую ног, потому что на них сидит этот чурбан.
– Ой. Ну да, извини. Харчок, приподымись чутка, но из-под себя не выпускай. – Я слез со спины ублюдка и отошел к двери портомойни – так, чтобы он меня видел. – Тебе надо собственности и титул, так? И ты воображаешь, что если поклянчишь, тебе их дадут?
– Не клянчил я в письме.
– Тебе подавай братнино состояние. А не лучше ль будет, если в твоих достоинствах вашего отца будет убеждать письмо от брата?
– Никогда он такого письма не напишет, ну а кроме того – он в любимчики не рвется. Он и так любимчик.
– Тогда, быть может, задача в том, чтобы отцовское расположенье переместить с Эдгара на тебя. Достигнуть этого можно толковым письмом. В коем он признается, до чего невмочь ему ждать наследства, и попросит тебя помочь ему и скинуть вашего отца.
– Дурак, да ты рехнулся. Нипочем Эдгар такого не напишет.
– А я ему и не предлагаю. Есть ли у тебя что-либо, написанное его рукою?
– Есть. Кредитное письмо, которое он должен был передать одному торговцу шерстью из Двинутого Крыширя.
– А ведомо ли тебе, милый байстрючина, что такое скрипторий?
– Знамо дело. Это где в монастыре грамоты переписывают – Библии и всякое такое.
– А стало быть, в случайности моего рожденья – твое спасение, ибо хоть ни один родитель и не может на меня претендовать, вырос я в женском монастыре, где именно такой скрипторий и был. И да, там мальчонку обучили переписывать грамоты, ну а для наших тайных замыслов значимо то, что обучили его это делать тою же рукой, которой исходная грамота составлена была. И тою же, коей переписана, и перепереписана. Буква в букву, штрих к штриху – той же рукой, что была у человека, давным-давно сошедшего в могилу.
– Так ты, значит, искусный поддельщик? Если тебя вырастили в монастыре, отчего ж ты дурак, а не монах и не священник?
– А отчего ты, графский сын, просишь пощады из-под курдюка огромного недоумка? Все мы выблядки Судьбы. Так будем сочинять письмо, Эдмунд?
Уверен, я б и пошел в монахи, кабы не затворница. И ко двору бы приближался лишь затем, чтоб замаливать грехи какого-нибудь военного преступника. Не к монашеской ли жизни готовили меня с того мгновенья, когда мать Базиль обнаружила меня, ерзающий кулек, на ступеньках монастыря в Песьих Муськах [19]19
Муськи – от «муськаться», обжиматься, тискаться, обмениваться слюнями, сосать друг другу лица. – Прим. автора.
[Закрыть], что на реке Уз?
Родителей своих я не знал, но мать Базиль как-то раз мне сказала, что, по ее мнению, моей матерью могла быть местная сельская безумица, утопившаяся в Узе вскоре после того, как я возник у них на крыльце. Если это так, продолжала настоятельница, то мать мою потрогал Бог (как Самородка), поэтому я дарован монастырю как особое Божье чадо.
Монахини, по большинству – происхожденья благородного: вторые-третьи дочери, не сумевшие найти себе мужей по чину, – во мне души не чаяли. Я для них был все равно что новый щеночек. Такой, к тому ж, крохотный, что настоятельница носила меня повсюду с собой в кармане фартука, потому и нарекли меня таким именем. Карманчик из монастыря Песьи Муськи. Я был для них новинкой – как же, единственный мужчинка в женском мире, и монахини состязались, кому носить меня в своем кармане, хоть я этого и не помню. Впоследствии, когда я уже выучился ходить, меня ставили на стол в трапезной и понуждали гулять туда-сюда, помахивая им своей пипеткой – отростком уникальным в той женской среде. Только в семь лет я сообразил, что завтракать, оказывается, можно и в портах. Но все равно я не чувствовал родства с ними – я был иным существом, отдельным.
Мне дозволяли спать на полу в келье настоятельницы – у нее был тканый ковер, епископ ей подарил. А холодными ночами меня пускали и в кровать, дабы грел настоятельнице ноги, если только к ней с этой целью не приходила какая-нибудь монахиня.
Мы с настоятельницей были неразлучны, даже когда я перерос ее сумчатую нежность. Каждый день, сколько себя помню, я с нею ходил на все мессы и молитвы. До чего ж любил я смотреть по утрам, как она бреется после восхода солнца, правит бритву на кожаном ремне и тщательно соскребает с лица иссиня-черную поросль. Мать научила меня выбривать эту ямочку под носом и оттягивать кожу на шее, дабы не поранить адамово яблоко. Но стелила она все равно жестко, и мне приходилось молиться всякие три часа, как прочим монахиням, а также носить воду для ее ванны, колоть дрова, мыть полы, работать в саду, равно как изучать счет, катехизис, латынь и греческий, и еще чистописание. К девяти годам я уже мог читать и писать на трех языках и на память декламировать «Жития святых». Всей жизнью своей я служил Богу и монахиням Песьих Мусек в надежде, что настанет день – и меня самого рукоположат в священники.
И рукоположили бы, если б в один прекрасный день в монастырь не явились работники – камнерезы и каменщики – и всего за несколько дней не возвели в одном запустелом коридоре отдельную келью. У нас должен был поселиться собственный отшельник – ну или затворница в нашем случае. Настолько ревностная христианка, что из преданности Богу согласится, чтобы ей заложили дверь в келью и оставили только оконце, через которое ей будут передавать еду и питье; там она и проведет весь остаток жизни, буквально став частью церкви, – будет молиться и осенять селян мудростью через то же оконце, пока не приберет ее Господь. После мученичества затворничество – святейшее деяние служения Богу, что в силах человечьих.
Каждый день я украдкой выбирался из покоев матери-настоятельницы проверить, как идет строительство кельи. Видимо, надеялся хоть как-то искупнуться в лучах славы, коей осенят затворницу. Но стены росли, а оконце не появлялось – неоткуда, значит, селянам будет получать благословенья, как в те времена было принято.
– Наша затворница будет очень особенной, – объяснила мать Базиль своим ровным баритоном. – Она так набожна, что взор бросать будет лишь на того, кто станет приносить ей пищу. А от молитв за спасение короля ее ничто не будет отвлекать.
– Она подопечная самого короля?
– И никого иного, – ответила мать Базиль. Всех нас связывало обязательство молиться за прощение графа Сассекского, который в последней войне с бельгами загубил тысячи невинных душ, и его обрекли вечно жариться на адских углях, ежели мы не выполним его епитимью, которую провозгласил самолично Папа: семь миллионов «славься-марий» на крестьянскую душу. (Даже с индульгенцией и скидочным купоном, приобретаемыми в Лурде, граф за пенни получал не более тысячи «славься-марий», поэтому монастырь Песьи Муськи споро богател за его грехи.) Однако затворница наша отвечала за грехи самого короля. Говорили, будто он совершил некое шикарное злодеяние – стало быть, ее молитвы должны быть до крайности мощны.
– Преподобная, прошу вас, дозвольте мне относить затворнице еду.
– Ее никто не должен видеть, с нею никто не должен говорить.
– Но еду-то ей носить кто-то должен. Позвольте мне. Подглядывать не буду, честное слово.
– Справлюсь у Господа.
Приезда затворницы я так и не увидел. Просто-напросто разнесся слух, что она уже в монастыре, а работники заложили ее камнями. Всю неделю я умолял мать-настоятельницу предоставить мне священную обязанность кормить затворницу, но допустили меня к ней лишь в тот вечер, когда мать Базиль намеревалась провести ночь наедине с молодой сестрой Мэнди, дабы без помех молить о прощении, по словам настоятельницы, «потрясного стояка на выходных».
– Вообще-то, – рекла преподобная мать, – там ты и посиди до утра, у ее кельи – глядишь, наберешься благочестия. И до утра не возвращайся. Даже до полудня. А когда вернешься, захвати чаю и пару лепешек. И варенья.
Я думал, что лопну от восторга, когда в первый раз шел по тому длинному темному коридору и нес тарелку хлеба с сыром и флягу эля. Отчасти я ожидал, что увижу в оконце сиянье Божьей славы, но когда пришел к келье, никакого оконца там не было вовсе, а лишь стрельчатая бойница, как в крепостной стене, в виде креста, а края стесаны так, что у самого отверстия острые края. Как будто каменщики только такие окна в толстых стенах пробивать и умели. (Забавно, что и стрелы, и рукояти мечей – орудия смерти – образуют по форме крест, символ милосердия; хотя, если вдуматься, он и сам по себе орудие смерти.) В отверстие едва можно было протиснуть флягу, а тарелка в аккурат проходила в поперечину. Я подождал. Из кельи – ни лучика света. Освещала все вокруг лишь одинокая свеча на стене напротив бойницы.
Я устрашился. Прислушался – может, затворница новены там читает. Но внутри никто даже не дышал. А поди спит она? И что за грех прерывать молитвы такого святого человека – смертный али нет? Я поставил тарелку и флягу на пол и попробовал заглянуть во тьму кельи. Вдруг она там светится?
И тут увидел. Тусклый огонек свечи отразился в глазу. Она сидела сразу через стену от меня, шагах в двух от бойницы. Я отскочил к дальней стене и опрокинул флягу.
– Я тебя испугала? – донесся до меня женский голос.
– Нет-нет, я просто… я… Простите меня. Я трепещу пред вашим благочестием.
Тут она рассмеялась. Смех звучал печально, точно его долго сдерживали, а потом выпустили наружу чуть ли не всхлипом, но она все равно смеялась, и я смутился.
– Я больше не буду, госпожа…
– Нет-нет-нет, будь. Не вздумай не быть, мальчик.
– Я не. И не вздумаю.
– Как твое имя?
– Карман, матушка.
– Карман, – повторила она и еще немного посмеялась. – Ты разлил мой эль, Карман.
– Так точно, матушка. Принести еще?
– Если не желаешь, чтобы слава моей клятой Святости спалила нас обоих, лучше принеси, друг Карман. А когда вернешься, расскажешь историю, которая меня рассмешит.
– Слушаюсь, матушка.
Вот в тот вечер мой мир и перевернулся.
– Напомни, почему нам просто не пришить моего братца? – поинтересовался Эдмунд. Всего за час он преодолел путь негодяя – от хныкающих каракулей до сговора к убийству. Способный ученик, что и говорить.
Я с пером в руке сидел за столом в своей квартирке над барбиканом – огромной караульной будкой во внешней стене замка. У меня есть свой очаг, стол, два табурета, кровать, шкаф для пожитков, крюк для колпака и одежды, а посреди комнаты – огромный котел. В нем греют масло, а потом его, кипящее, льют на головы осаждающему неприятелю через щели в полу. Если не прислушиваться к лязгу тяжких цепей всякий раз, когда поднимают или опускают мост, берлога у меня уютная. В ней неплохо спать или предаваться иным горизонтальным занятьям. А лучше всего, что она запирается – на двери у меня есть огроменный засов. Даже среди благородной публики уединение тут настолько же редко, насколько процветают сговоры к убийству.
– Это, конечно, привлекательный порядок действий, если Эдгара не обесчестят и не лишат наследства, а все его достояние посему не перейдет к тебе по доброй воле; однако земли и титул могут перейти и к какому-нибудь законному кузену или еще хуже – твой отец может попытаться зачать себе нового наследника.
Тут я несколько содрогнулся – вместе, я уверен, с десятком юных дев королевства – от одной лишь мысленной картины: увядшие лядвия Глостера обнажены и нацелены изготовить себе из их предсвадебной знатности нового отпрыска. Да чтобы избежать такой чести, девы побегут биться в монастырские двери, лишь бы впустили.
– Об этом я не подумал, – сказал Эдмунд.
– Вот как, ты не думаешь? Вот те на. Хоть простое отравление и кажется чище, письмо – меч поострее будет. – Если б я дал мерзавцу добрую веревку, он, может, и повис бы за нас обоих. – Такое письмо я могу изготовить – тонкое, однако изобличающее. Ты станешь графом Глостерским, не успеют навалить земли на тело твоего отца, пока оно еще дергается. Но письмом всего не добиться.
– Говори прямо, дурак. Как мне бы ни хотелось заткнуть твою болтовню, говори.
– Король расположен к твоему отцу итвоему брату, потому-то их обоих сюда и призвали. Если Эдгар помолвится с Корделией, а произойти это может, не успеет расцвести заря, – что ж, с принцессиным приданым у него не будет резона идти на ту измену, кою мы тут вокруг него измышляем. А ты останешься с обнаженными клыками, благородный Эдмунд, законный же сын будет только богаче.
– Я обеспечу, чтоб у них с Корделией помолвки не было.
– Как? Понарассказываешь ему всяких ужасов? Я из верных рук знаю, что ступни у нее – как речные паромы. Их подвязывают под платьем, чтобы не хлопали на ходу.
– Я обеспечу, чтобы свадьбы не было, человечишко, не переживай. А ты обеспечишь писулю. Завтра Эдгар отправляется в Крыширь вручать кредитные письма, а мы с отцом вернемся в Глостер. Тогда-то я письмишко ему и подсуну, чтобы гнев у него успел назреть, пока не будет Эдгара.
– Быстро, пока я не испачкал пергамент, – обещай, что не дашь Эдгару жениться на Корделии.
– Ладно, дурак, – обещай, что не расскажешь никому о том, что написал это письмо, и я тоже пообещаю.
– Клянусь, – рек я. – Яйцами Венеры.
– Тогда и я, – рек ублюдок.
– Тогда ладно, – сказал я, обмакивая перо в чернила. – Хотя убийство было бы попроще. – На ублюдкиного брата Эдгара мне, в общем, тоже всегда было плевать. Хоть он весь такой серьезный, лицо открытое. Не доверяю я тем, кто внушает доверие. Наверняка что-то замышляют. Конечно, Эдмунд, висящий за убийство брата с вываленным черным языком, тоже будет красивой праздничной люстрой. Дураку любой праздник потеха.
Через полчаса я смастырил письмо до того каверзное и припудренное коварством, что любой папаша при виде его немедленно придушил бы сынка, а ежели бездетен – надавал бы себе по яйцам боевым молотом, дабы заговорщикам даже не взбрело на ум рождаться. То был шедевр как подделки, так и подтасовки. Я хорошенько его промокнул и показал Эдмунду, не выпуская из рук.
– Мне нужен твой кинжал, господин, – рек я.
Эдмунд потянулся к письму, а я, как в танце, увернулся от него.
– Сперва нож, мой добрый ублюдок.
Эдмунд рассмеялся:
– Возьми кинжал, дурак. Безопасней тебе не будет – меч-то у меня.
– Все верно – я тебе его и отдал. Кинжал мне нужен для того, чтоб срезать печать с кредитного письма и присобачить ее к этому нашему посланью. Тебе нужно будет ее сломать – но только при отце, словно ты и сам у него на глазах обнаружил черную природу брата.
– Вот оно что, – рек Эдмунд.
И протянул мне кинжал. Я совершил деянье с сургучом и свечкой и вернул ему орудье и письмо. (Мог ли я взять для этого какой-нибудь свой кинжал? Разумеется, но Эдмунду пока не настала пора об этом знать.)
Не успело письмо угреться у него в кармане, как Эдмунд выхватил меч и нацелил его мне в горло.
– Мне кажется, твое молчанье я могу запечатать надежнее, чем данным словом.
Я не шевельнулся.
– Ты сокрушаешься, что родился без расположенья – какого же расположенья снищешь ты, убив королевского шута? С десяток стражников видели, как ты сюда входил.
– Рискну.
И тут огромные цепи, бежавшие через всю мою каморку, дрогнули и залязгали так, будто к ним была прикована сотня страждущих узников, а не плита из дуба и железа. Эдмунд заозирался, а я тем временем сокрылся в дальнем углу. В стрельчатые бойницы, служившие мне окнами, ворвался ветер и загасил свечу, которой я топил сургуч. Ублюдок развернулся лицом к бойницам, но в комнате потемнело так, словно весь день снаружи плащом накрылся. В воздухе у темной стены замерцал золотистый очерк женщины.
И призрак рек:
– Тысяча лет мучений и тоска
Тому, кто вздумает обидеть дурака.
Эдмунда я различал лишь в слабом свеченье привидения: он по-крабьи отползал к двери, открывавшейся на западную стену, остервенело нашаривал задвижку. Потом откинул засов и был таков во мгновенье ока. Мою квартирку залил свет, а в узких каменных прорезях опять завиднелась Темза.
– Хорошая рифма, навье, – молвил я в воздух. – Хорошая рифма.