355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Коре Холт » Современная норвежская новелла » Текст книги (страница 21)
Современная норвежская новелла
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 08:00

Текст книги "Современная норвежская новелла"


Автор книги: Коре Холт


Соавторы: Сигбьерн Хельмебак,Финн Бьёрнсет,Юхан Борген,Ингвалл Свинсос,Турборг Недреос,Финн Хавреволл,Эйвин Болстад,Тарьей Весос,Аксель Сандемусе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

ФИНН ХАВРЕВОЛ

Самый интересный день
Перевод С. Тархановой

Невероятное… разве оно когда сбудется?

Только однажды оно сбылось. В тот раз, когда они с Малышом выкрали сигареты и потом тайком курили, за что, по совести, им полагалась хорошая взбучка, а вместо этого их вдруг повели в цирк. Но, как правило…

Взять хотя бы тот случай с беговыми коньками.

Ведь когда человек целых три года мечтал о беговых коньках с ботинками, вымаливал их у бога – в вечерней молитве – и у домашних, намекал, вздыхал, даже просыпался по ночам и канючил; когда человек, пройдя через все это, вдруг находит под елкой сверток, в котором, судя по всему, должны быть коньки, – это значит, что невероятное почти сбылось.

Вот именно: почти… Что же все-таки оказалось в свертке? Беговые коньки, правда отличные, но без ботинок. А не то можно вспомнить историю с велосипедом… И все же порой оно сбывается. Невероятное. Даже за самым обыкновенным завтраком в самое обыкновенное воскресное утро может случиться чудо.

Весть о воздушном празднике Одд обронил в овсяную кашу. Он сказал о нем совсем тихо, лишь быстро переглянулся через стол со своим сообщником Малышом, хотя тот сидел, как всегда равномерно и вхолостую двигая челюстью, как всегда, с комком пережеванной пищи за щекой, как всегда, жестким, как камень, комком, который он предполагал, как всегда, незаметно выплюнуть после завтрака.

Одд сказал это просто так.

Сказал потому, что такое нельзя не сказать. Такие новости срываются с языка против воли, даже если человек понимает, что это может кончиться плохо, и чувствует, что надежды напрасны; даже если его вера в удачу может быть выражена коротким, но скорбным уравнением: «Шансы = 0».

Сказать все равно было надо.

Ведь если в кои-то веки в Хенгсенгене, да еще в воскресенье, в полдень, назначены авиационные состязания с участием норвежских и иностранных летчиков и билеты стоят две кроны для взрослых и одну для детей и если Одд и Малыш весь вчерашний день только и говорили про этот праздник, значит, обязательно нужно было сказать. А потом – будь что будет. Пусть даже сперва короткая речь о том, какие бывают на свете неблагодарные дети; затем – мрачный анализ материального положения семьи; затем – трагическая картина детства главы семьи, никогда не знавшего развлечений, клятвенное заверение, что он сроду не ходил ни на какие воздушные праздники, которых, по счастью, в те времена еще не было; и в заключение энергичный призыв: вспомнить о тех тысячах (если не миллионах) бедняков, у которых вот сейчас, вот в этот самый миг, нет даже сухой корки на пропитание, «тогда как мы сидим за завтраком в нашей столовой и нам следовало бы радоваться и благодарить судьбу, а вы вместо этого…»

А сказать все равно надо было!

Даже если за этим последует самое страшное: спокойный, но твердый приказ поскорей доесть овсяную кашу, потому что «сейчас мы все вместе отправимся в церковь».

Зато теперь все уже сказано.

Воздушный праздник в Хенгсенгене стал фактом, и все члены семьи должны как-то выразить свое отношение к нему. Если же вдруг окажется, что Одда никто не слышал, придется повторить. Короче: воздушный праздник состоится в полдень.

Молчание.

Долгое молчание.

Молчание, какое всегда бывает за завтраком в воскресенье.

Отец доедает голову от вчерашней рыбы и молчит. Малыш медленно жует, будто глотая пищу, а на самом деле скатывает ее в комок, прячет за щеку – и молчит. Одд ест овсяную кашу, молчит и тоскливо ждет отказа.

Одд заранее начинает себя жалеть. Первым делом отыскивает в тарелке самую жирную пенку, кладет ее на язык и долго сосет: противнее пенок ничего нет на свете. Потом долго разглядывает вторую рыбью голову, которая осталась на блюде: ничего нет противней холодных рыбьих голов. Затем начинает думать о том, каково смирно сидеть в церкви и слушать проповедь. И еще – каково быть мертвым и лежать в гробу.

В столовой все так же тихо.

Засунув в рот последний кусочек булки, Малыш проглотил его: за щекой больше нет места. Мама едва заметно вздохнула. Папа выплюнул в тарелку длинную цепочку рыбьих костей, вперемежку с кожей, глазами. Другая рыбья голова глядит на Одда мертвым недобрым взглядом.

Отец прокашлялся. Приподнял крышку на коробке с сыром…

И невероятное сбылось.

Крупные блестящие монеты позвякивают в теплых варежках, всю ночь сушившихся на батарее. Рантовые башмаки – только что из починки – топают по лестнице вверх и вниз. Скорей, Малыш! Скорей, Одд! Мы же опоздаем! Вот вам шарф, бутерброды, смотрите только… Смотрите не попадите под трамвай, берегитесь машин, помните: обед ровно в четыре… Наконец последний отчаянный вопль из парадного:

– Берегитесь пропеллера!

Солнце растопило снег, и тротуар покрылся льдом. Он слегка крепился к мостовой, и братья в скользких ботинках то и дело съезжали в канаву, тянувшуюся вдоль сугробов, насыпанных отцом. Дальше дело пошло веселей. Но вдруг остановился Малыш: на ботинке развязался шнурок. И еще ему надо было отделаться от жесткого комка за щекой. Оба замерли и прислушались, не идет ли трамвай… Но нет… пока еще нет. Только взобравшись на пригорок, они услышали скрип тормозов. Он уже за поворотом!

С решимостью отчаяния они вцепились друг другу в варежки и во всю мочь помчались вниз с крутого обледенелого взгорка. Они бежали и спотыкались и опять спотыкались и скользили, подбитые железом каблуки выбивали из льда искры; отстегнувшиеся козырьки меховых шапок шлепали братьев по носу. Сердца мальчишек бешено колотились. И вдруг, совершенно одинаково расширив глаза, братья разом победно взвыли, заглушив скрежет притормозившего трамвая: – Давай в прицепной!

И все началось.

Они уже не верили, что когда-нибудь доберутся до места. Чем ближе они подходили к Хенгсенгену, тем трудней было идти. Да и где этот самый Хенгсенген? Где-то он должен быть в конце длинной черной вереницы людей, медленно ползущих по бесконечно длинной дороге, покрытой жестким утрамбованным снегом и кое-где усыпанной конскими яблоками. Но где же, где? Тьма широких спин в нарядных зимних пальто закрывала вид. Как много толстых дам в меховых шубах!..

Стараясь всех обогнать, братья выбрались на обочину. Брели, пыхтя, по пояс увязая в снегу. За ними по белому насту тянулся темный неровный след. Впереди шел Одд, за ним – Малыш, который скулил и хныкал:

– Мы же опоздаем!

Самое страшное было, когда они увидели высоко-высоко в синем небе три крохотных самолета. У обоих – там, в снежных тисках – вырвался вопль, бессильный вопль обиды, отчаяния, гнева:

– Все уже кончилось!

Временами они все же возвращались назад к дороге, вклиниваясь в толпу бредущих по ней людей, и, срывая с себя меховые шапки – а с потных стриженых голов так и валил пар, – разом выкрикивали:

– Простите, вы не скажете, который час?

Нет, они никогда не доберутся до места…

Они пришли на два часа раньше, чем надо.

Праздник должен был начаться через час, а начался еще на час позже. Молча, упорно сжав руки в варежках в кулаки, неустрашимо надвинув на глаза меховые шапки, они пробились сквозь ряды зимних шуб, и вот уже они стоят у веревки, отделяющей зрителей от летного поля… Каждый стоит в ямке, вытоптанной им в снегу – от холода костенеют ноги, – и каждый уже съел по куску хлеба с колбасой и еще по куску – с медом. Оба успели также незаметно для окружающих выбросить бутерброды с овечьим сыром и теперь не знают, чем еще им заняться.

– Давай наперегонки читать на память список мужских имен? Тот, что напечатан на последней странице телефонной книги? – предложил Малыш.

– Давай, – согласился Одд. Оба начали хором так быстро, как только могли, выкрикивать имена. И оба совсем одинаково смешно выпучивали глаза:

– Андреас, Бернхард, Виктор, Габриэль… – В начале все шло как по маслу.

– Давид, Енс, Жан, Ивар…

Дальше шло уже не так гладко, но все же шло. Зато теперь настал черед самых великолепных имен во всем списке: называть их было одно удовольствие, так легко вылетали они изо рта:

– Карл, Ларс, Мортен, Нильс!.. – Не имена, а сливки во рту, одни сливки без единой пенки!

– Одд, Петер, Рагнар… – А вот дальше дело застопорилось.

Малыш совсем запутался, да и вообще оба теперь запинались и заикались, так что самим невмоготу было слушать. Когда же они выдохнули напоследок: «Эрик, Юхан, Якоб», оба уже были без сил. Малыш чуть не плакал. Он ведь так здорово знал наизусть все имена! Зато он взял реванш во втором раунде. Изловчившись, он вырвался вперед еще на старте и удерживал первенство вплоть до «Енса».

– Андандреас, Бербернхард, Ви-виктор, Габ-габриэль, Д-давид, Е-енс, Жан, Ивар, Карл, Ларс, Мортен, Нильс, Одд, Пет…

– Гляди! – крикнул Малыш.

Оба чихнули, подняв глаза к яркому мартовскому солнцу: крошечный серый самолетик, низко летевший с запада над горным хребтом, все рос и рос и наконец, с грохотом ворвавшись в небесный купол над аэродромом, прогремел над головами братьев.

– Смотри, норвежец! – со знанием дела объявили в задних рядах.

– Норвежец! – восторженно крикнул Малыш.

– Гляди, Малыш, воздушный балет! – воскликнул Одд.

Они стояли – каждый в своей ямке – и слезящимся левым глазом, сощурив правый, смотрели в небо. Высоко в слепящем, искристом свете кружился серый самолет со сверкающими на солнце крыльями и хвостом: чудо, сказка, бесстрашная птица, покорившая яркую синь неба.

– Он крутит в воздухе колесо! – восхищенно воскликнул Малыш. – Гляди, Одд! Он все вертится и вертится, как…

– Это мертвая петля! – обрезал Одд.

– Нет, смотрите! – зарокотала толпа. – Да он совсем свихнулся. Не сносить ему головы!.. Нет, вы только поглядите… в жизни ничего похожего не видали!..

– Тише ты! – предостерегающе прохрипела старая дама, которая каких только ужасов не нагляделась в своей жизни и потому грозила негоднику зонтом: – Тише! Кому говорю!

– Да шлепнись же ты наконец, окаянный! – исступленно пожелал кто-то в задних рядах. Но самолет в последний раз низко, с грозным рокотом, пронесся над морем белых запрокинутых лиц, кокетливо развернулся в самом конце летного поля и затем, кашляя и пыхтя, спустился на землю.

– Ура! – закричала толпа и замахала шляпами и листками программ.

– Ура! – крикнул Малыш и подбросил в воздух свою меховую шапку.

– Бис! – спокойно потребовал Одд.

– Швед! – объявили знающие люди в толпе.

– Швед… – разочарованно протянул Малыш.

Новый самолет вынырнул из неба – большой желтый самолет с тремя блестящими коронами под каждым крылом. С адским ревом он смерчем пронесся над морем запрокинутых лиц, камнем полетел вниз, стрелой взмыл в небо, снова ринулся вниз, снова взмыл и закружился, завертелся в дикой, веселой, безумной игре…

Толпа кипела восхищением и досадой. Под каждой шубой уже тлела, крепла горестная догадка, и люди тайком переглядывались, надеясь найти друг у друга утешение и поддержку. Догадка стала мукой, болью, вызрела в четкую жестокую уверенность, вырвалась наружу болезненным стоном потрясенных норвежских сердец:

– Он лучше норвежца! О, о… он много, много лучше…

– Смотрите, смотрите! – ахнули зрители.

– Он спятил! – простонали одни.

– Добра не жди! – подхватили другие.

– Чтоб ты хлопнулся оземь, проклятый! – от всей души пожелал кто-то в толпе.

– Т-трах! – ответил самолет.

Внизу все смолкло…

Самолет упал.

Оба очнулись под одним и тем же кустом можжевельника.

Малыш потерял варежку, Одд вывихнул большой палец. На лицах обоих был тонкий слой снега, он таял и стекал вниз по шее под шарфом. Они вернулись к своим гладко утоптанным снежным ямкам и долго чистили друг друга шапками.

– Не бойся, – сказал Одд.

– Они теряют сознание еще в воздухе…

– Да, они ничего не чувствуют…

Толпа вокруг них бурлила, как море. Когда самолет наконец благополучно разбился, когда желтая машина с резким треском грохнулась о взгорок и уже не была машиной, а превратилась в ничто, в остов, над которым вился голубой стебелек дыма; когда миновали – в мертвой тишине – страшные секунды падения самолета и люди поняли, что по-прежнему живы, и под шубами ощутили сильное, горячее биение сердца, – тут словно разверзся ад. Солидные граждане, обладатели многочисленного потомства и твердого дохода, хватали соседей за рукав и, прорываясь вперед, били их в грудь. Мирные, незлобивые люди лягали друг друга в лодыжки, толкались, сладострастно бранились и мчались, мчались как одержимые, перескакивая через камни, корневища, через распростертых на земле старух, чтобы только ухватить краем глаза, господи, хоть бы краешком глаза обугленные или окровавленные останки погибшего героя. Но сквозь радостный гул многих тысяч жалостливых очевидцев, сквозь стоны и вопли, споры знатоков и истерический плач, ругань, крики, обмороки и молитвенное бормотанье – сквозь все это прорвался вой сирены санитарной машины, свирепо и оглушительно прокатившийся по летному полю…

Только Малыш и Одд стояли не шевелясь.

В душе у них была странная торжественная пустота, от которой дрожали колени, так что они с трудом удерживались на ногах.

Стряхнув с себя последние хлопья снега, они потом еще долго стояли, ободряюще похлопывая друг друга шапками по спине, и очень жалели друг друга и летчика – тоже. И то хорошо, что он потерял сознание еще в воздухе…

Оба проглотили застрявший в горле комок, и обоих вдруг осенило… Они уставились друг на друга, совершенно одинаково выпучив глаза, и разом воскликнули:

– Скорей домой! Рассказать!

Вот теперь только все и началось!

Сойдя с трамвая, они стали молча взбираться на крутой обледенелый пригорок. Кто-то утром присыпал его песком, и рантовые башмаки братьев топали по нему твердо и быстро. И только уже от угла мальчики бросились бежать.

Одд первым добежал до входа и позвонил, зато Малыш первым сообщил новость. Он молнией проскользнул у Марен под рукой и помчался прямо к дверям столовой, даже не потрудившись вытереть ноги о коврик, хотя к подошвам ботинок прилипли плотные комья снега; он проехался на них по линолеуму, распластав руки, как крылья, чтобы не упасть, и выпалил:

– Самолет разбился!

А Одд не спешил.

Захлопнув за собой входную дверь, он добросовестно, аккуратно стряхнул снег с ботинок и носков. Затем повесил на гвоздь шапку, куртку и шарф, а варежки положил сушиться на батарею и, как взрослый, оглядел себя в зеркале. Он исполнил все, что полагалось исполнить воспитанному мальчику обыкновенным мартовским воскресеньем, прежде чем сесть к обеденному столу и приняться за телячье жаркое, – и сделал это осмотрительно, без спешки.

Потому что… кто тот единственный человек, который как следует видел все, что случилось?

Этот человек – Одд.

И кто тот единственный человек, который всегда читает в газете рубрику «Авиация» и может рассказать обо всем со знанием дела?

Только Одд.

Наконец, кто тот единственный человек, который может объяснить, каким образом произошло несчастье?

Только Одд.

Кто сейчас расскажет всем, как у самолета сломалось крыло?

Конечно, Одд.

Кто опишет внезапную тишину и падение машины, крики и панику, шум толпы и приезд «скорой помощи»?

Ясное дело, Одд.

Кто, значит, поведает обо всем папе?

Одд, конечно же Одд!

Однако… кто позабыл о том, о чем не следовало бы забывать умному воспитанному мальчику, который уже стряхнул снег с носков и ботинок, водворил на место шапку, куртку и варежки, как взрослый, оглядел себя в зеркале и самым обыкновенным мартовским воскресеньем сел к столу есть телячье жаркое?

Позабыл опять же Одд…

Оказывается, папа сам наблюдал воздушный парад с Холменколна.

А уж если папа наблюдал воздушный парад в Хенгсенгене с Холменколна, это значит, что он видел все – и даже лучше Одда. Об этом Одд совсем позабыл.

Упоенный важностью происшествия, гордый своим знанием, весь во власти радостного нетерпения, он помнил все, что следует помнить воспитанному мальчику, но забыл самое главное: что папе всегда все известно.

Вот почему стынет жаркое и соус на тарелке покрывается пленкой: папа рассказывает, как у самолета сломалось крыло и он упал. Воскресный покой мягко обволакивает комнату, а папа со знанием дела описывает внезапную тишину и падение машины, крики и панику, шум толпы и приезд «скорой помощи». У отца целых четыре объяснения того, каким образом…

В столовой теперь совсем тихо.

Малыш кладет себе в рот кусок телятины и долго, основательно жует, пока она не превращается в жесткий, как камень, комок, который он прячет за щеку. Мама, еле заметно вздохнув, рассеянно смотрит в окно. Папа нечаянно брызгает соусом на галстук. А Одд равномерно и тупо двигает челюстью, уныло глядя на банку с огурцами: хуже огурцов нет ничего на свете.

Молча глотая горькие куски телятины и обиды, он думает обо всех уроках, что заданы на завтра, и еще о том, каково лежать в гробу…

Потому что невероятное… разве оно когда сбудется?

Но что же есть невероятное?

Чтобы Одд твердо знал то, что он знает.

Чтобы Одд спокойно верил своим глазам.

Чтобы Одд отныне радовался жизни без оглядки.

Чтобы Одд научился не отступаться от своих желаний.

Ах, Одд, Одд…

Ведь теперь только все и начинается!

СИГБЬЁРН ХЁЛЬМЕБАКК

Бирте из Свейгенеса[7]7
  © Gyldendal Norsk Forlag A/S 1973


[Закрыть]

Перевод Н. Крымовой

Стоял самый темный день в году, а Бирте в Свейгенесе проснулась раньше обычного. Зимой она лежала в постели до шести часов, но сегодня ей было некогда. Завтра сочельник, а сегодня она и Сигвал, ее маленький внук, спавший рядом с ней, отправятся через пустошь в город. Если идти налегке – пройдешь два часа. А они понесут каждый по тюку соломы, чтобы продать в городе. Она высчитала, что дорога займет не меньше трех часов.

Ее окружал мир звуков: кашель, хрипы, мышиное шуршание в кухне. Но не эти звуки ее разбудили, она к ним привыкла и слышала их, даже когда спала. Они наполняли ее непреходящей горечью, ибо напоминали о том, что хозяйство пришло в упадок, о том, с чем она бессильна справиться. Хуже всего было зимой, когда коровы мычали от голода в хлеву и когда зюйд-вест поднимался из ущелья у фьорда, заставляя дощатую обшивку ветхого домишка шевелиться и хлопать. Но чувство горечи не вызывало в ней уныния. Это было для нее такое же обычное состояние, как биение сердца. Ее старое худое тело терзал ревматизм, но сердце у нее было крепкое. Она часто развлекалась тем, что, лежа по ночам, прислушивалась к нему, как к старому другу, на которого можно положиться.

А вообще-то положиться ей почти что не на кого. Сигвалу десять лет, его сестрам четыре и шесть. А там в чистой горнице лежит невестка Тунетте. Она кашляет глубоким, клокочущим грудным кашлем, за приступами которого следует свистящий звук, словно вой ветра, ворвавшегося в щель.

Бирте полежала немного под теплым одеялом, ревматические боли раздирали левое бедро и ногу. «Хоть бы правую», – подумала она с раздражением. Она знала, что как только встанет и начнет двигаться, боли несколько утихнут, но продолжала лежать и старательно размышляла обо всем, что надо сделать перед уходом из дому, тем временем наслаждаясь теплом постели. Тело ее согревалось только к самому утру. В доме было холодно, как в погребе, последнюю щепку она положила в печь часов в восемь вечера.

Она думала о том, что будет с обеими девочками, когда она с Сигвалом уйдет в город. Им придется лежать в постели с матерью. У Тунетте нет сил, чтобы встать и затопить печку. «Да и желания нет», – подумала Бирте, прислушиваясь к непрекращающемуся кашлю.

Согнувшись вдвое, она вылезла из постели и начала одеваться. Это самое трудное. Двигаться нужно очень медленно, стоит только наклониться, как начинается такая дикая боль в бедре и спине, что приходится сдерживаться изо всех сил, чтобы не закричать. Труднее всего было надевать чулки, но когда все это оставалось позади, острая боль утихала и переходила в ноющую, глухую.

От комнатушки до кухни всего несколько шагов, она всегда с вечера готовит кусок бересты и вязанку хвороста. Как только она поднесла к топливу спичку, оно вспыхнуло под черным железным котелком. От скупого света морозные узоры на окне кухни засверкали. Она соскребла иней ногтями и увидела ясное ночное небо, была тихая погода. Она боялась, что погода переменится. Если поднимется ветер, невозможно будет идти по пустоши с грузом соломы.

Из горницы донесся жалобный стон Тунетте, и Бирте поспешила ее успокоить, чтобы она не разбудила детей. Они спали в изножье кровати матери, у самой стенки. Она укрыла их получше и повернулась к Тунетте, которая полусидела, опираясь на спинку кровати. Бледное, исхудавшее от чахотки лицо под темными волосами. Глаза смотрели куда-то мимо Бирте и казались неестественно большими при слабом свете из кухни.

– Чего тебе? – шепнула Бирте и, сняв со стены юбку, прикрыла ноги Тунетте, обнажившиеся оттого, что она стянула одеяло на детей.

Заметив, что свекровь смотрит на нее, Тунетте отвернулась. Рука ее искала Библию, которая всегда лежала около нее на столе.

– Пусть лежит, – строго сказала Бирте, – ты же не сможешь читать, пока не рассветет.

Тунетте послушно отвела руку и положила ее на одеяло, как ненужную вещь. Бирте испытующе глядела на нее. Смертью и ужасом веяло от постели, и это на мгновение лишило Бирте чувства уверенности. Она знала, что невестке скоро конец, но считала, что это произойдет не раньше начала весны. Она знала, что такое чахотка и как проходит эта болезнь. Старшая девочка умерла осенью, а три года тому назад ее сын умер на той самой постели, где сейчас лежит Тунетте. Бирте видела, как он худел изо дня в день, как болезнь высасывала силы из его крепкого тела, как наконец от него остались только волосы и глаза. Он боролся, кашлял и боролся. Тунетте не боролась. Она сдалась и ждала. И молилась. Бирте запретила ей молиться громко, чтобы не пугать детей. «Может быть, жизнь ее угаснет, пока меня не будет?» – подумала она. Плохо, если две маленькие девочки останутся одни с умирающей. Она украдкой взглянула на нее. У невестки не появился еще колющий, полный ненависти взгляд, который обычно бывает у чахоточных перед смертью.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.

– Я думаю, что господь скоро возьмет меня к себе, – ответила Тунетте жалобным голосом. – Я скоро умру. – Последние слова она произнесла так тихо, что Бирте еле их услышала.

– Чепуха, – сказала она строго. – Не помрешь… – Она хотела сказать «пока», но сдержалась. – Есть хочешь?

– Хочу! – ответила Тунетте почти с упреком. Она рывком повернулась к стене, что не вязалось с ее тоненьким голоском. – А есть у нас что-нибудь? Что-нибудь горячее?

Бирте почувствовала облегчение. Пока у Тунетте есть аппетит, бояться нечего.

– Я приготовлю еды перед уходом!

Она сказала это твердо и буднично, как будто кладовка полным полна. «Да и не так уж у нас плохо, – подумала она, снова выходя в кухню. – У нас есть картофель, сушеная рыба, немного крупы и соли, пять лепешек».

Она решила взять сейчас одну из них. Быстро очистила несколько холодных картофелин, растолкла их ложкой на дне кастрюли, прибавила немного теплой воды. А потом раскрошила половину лепешки и, смешав все вместе, поставила на огонь.

Пошла в свою комнатушку и разбудила Сигвала. Он проснулся сразу же.

– Идем? – крикнул он словно в бреду и вскочил со скамьи раньше, чем она дошла до двери.

– Конечно, пойдем, – бодро ответила она. Сигвал был ее единственной помощью и надеждой, и она относилась к нему с нежностью, которую редко выказывала другим.

Выйдя в сенцы, она сняла с гвоздя фонарь, потрясла его, чтобы знать, сколько в нем осталось керосина. Постояла в нерешительности, держа спички в кулаке, и повесила фонарь обратно. Он понадобится, когда они пойдут по пустоши, керосина должно хватить до рассвета. А в хлеву она управится и в темноте.

Выйдя на двор, она остановилась, вдыхая холодный воздух. Он приятно освежал, проникая в легкие. Ледяной ужас, царивший в доме, словно сгинул. Небо было ясное, с фьорда доносился слабый запах моря и водорослей. Должно быть, штиль, иначе она услышала бы, как грохочут волны. Хутор стоял у устья фьорда, на крутом склоне, таком высоком, что люди, жившие по берегу фьорда, называли хуторян соседями господа бога. Если в лодке были чужие, то местные, указывая на крутой склон, говорили: «Там живет Бирте из Свейгенеса, она овдовела, когда ей не было еще и тридцати…»

Когда-то она гордилась, что о ней так говорят, говорят с уважением о том, что она сама со всем управляется и никому не в тягость. А теперь ей это безразлично. После смерти сына лодка стала уже не нужна, и соседи ей были ни к чему. Иногда она месяцами никого из них не видела.

Телка поднялась в стойле и овцы тихо заблеяли во мраке, когда она открыла дверь. «Ну-ну-ну», – бормотала она, словно разговаривая с детьми. Она всегда любила ходить в хлев, за исключением тех весенних дней, когда туго было с кормами. «Сейчас сена у нас достаточно, больше чем достаточно», – думала она, пробираясь ощупью мимо пустого стойла, где недавно стояла корова. Они лишились ее летом, незадолго до того, как ей пора было возвращаться с пастбища. Бирте и Сигвал искали ее несколько дней и нашли потому, что путь к ней указали вороны. Она поскользнулась на склоне и упала в глубокую расщелину у фьорда. Расщелина была неприступна, и Сигвалу не удалось заползти туда, чтобы хотя бы достать ошейник. Корова, вернее, то, что от нее осталось, лежит там до сих пор. Всю осень вороны кружили над этим местом, напоминая Бирте о случившемся. Когда она, стоя на вершине склона, смотрела, как отвратительные птицы клевали распухший труп, у нее начинала кружиться голова и в какие-то мгновения казалось, что ей пришел конец. Сигвал плакал, и ей самой слезы подступали к горлу, но она сдерживалась. Она знала, что это не поможет. А поддашься этой дури – слезам, не остановишься. Тогда уж сдавайся, ложись и помирай.

Потеря коровы – тяжкое горе. Каждый раз, проходя мимо пустого стойла, она думала об этом, но уже не впадала в уныние, не чувствовала себя бессильной. От вида пустого железного кольца ее охватывала злоба, и она ругалась про себя, притворяясь перед самой собой, что думает только об ошейнике. Такой хороший ошейник лежит там без всякой пользы!

О да, она верила в бога, благодарила его за пищу, за то, что он дарует ей здоровье, молилась каждый вечер, прося его лишь о том, что было в пределах доступного. Она знала, что незачем беспокоить его без нужды. Не мог же он вдохнуть жизнь в труп коровы! Поэтому она и ругалась, хоть и знала, что это нехорошо. Это был своего рода тайный договор, право, от которого она не хотела отказаться, ибо чувствовала, что это ей помогает, когда ничто другое уже не помогало.

Она возилась в темноте, осторожно раздавая сено телке и овцам, каждому по маленькой охапке. Сена было достаточно, но она все же экономила. Может быть, кому-нибудь на побережье придется туго в марте или апреле, может быть, ей удастся продать тачку или две. «Тогда люди поймут, как тяжко подниматься так высоко», – злорадно думала она. А сегодня они с Сигвалом пойдут в город продавать солому. Не так ее много и не такой уж ходкий товар, но все-таки кое-что. Они пойдут не с пустыми руками. В прежние годы приходилось экономить солому, а сейчас корма достаточно, можно продать. От этого будущее казалось не совсем уж мрачным.

Нужды пока еще не было, но недостаток уже ощущался. Она снова и снова пересчитывала все, что имела: картофель, немного сельди… В худшем случае придется продать овцу. Когда Тунетте умрет, придется это сделать, похороны стоят денег. Где-то в туманном и постыдном будущем маячил последний и горький выход – просьба о помощи. Касса для бедняков! Но она сразу же отказалась от этой мысли. Об этом сейчас речи нет и вообще речи быть не может!

Она налила воды в ведро из бочки, которую наполнила еще с вечера, чтобы вода не была очень холодной. Постояла около телки. Она отелится в феврале. При каждом глотке воды, который делала телка, видны были движения плода. Бирте погладила телку, бормоча что-то. Движения неродившегося теленка поддерживали в ней надежду, лишь бы с телкой ничего не случилось.

Тюки приготовили накануне, большой – Бирте, маленький – Сигвалу. Готовя тюки, Бирте сомневалась, не слишком ли трудно будет мальчику нести тюк, ведь путь такой долгий. Но он был упрям и стоял на том, что ему тоже нужен тюк, и она уступила. Убедить ее было нетрудно. Все может обойтись хорошо, а ему надо привыкать носить тяжелые ноши.

Она шла, согнувшись под тяжестью тюка, осторожно передвигала ноги на узкой овечьей тропинке, которая еле-еле проступала темной полоской среди вереска. Фонарь она отводила немного в сторону, чтобы светить шедшему сзади Сигвалу. Она слышала его громкое дыхание. Иногда он отставал, тогда она останавливалась и ждала, пока снова не услышит его шаги.

Она знала каждый камень, каждое дерево вдоль тропинки, для нее ничего нового не было здесь, и все же казалось странным идти здесь с фонарем. Трава была бела от инея. Камни и кусты можжевельника отбрасывали темные тени на склон по другую сторону ручья, внизу между камней бело-голубым отливали глыбы льда. Они казались такими необычными от падавшего на них света фонаря. Хорошо, что Сигвал с ней, хорошо, что она не одна.

Единственное, чего она боялась, – быть одной. Она все могла выдержать – тяжкий труд, голод, холод, мысли ее ограничивались только сегодняшним днем, она знала, что всегда найдется выход. Лишь бы рядом был кто-то, кому она нужна, кто-то, о ком ей нужно заботиться.

Она шла впереди, она знала тропинку, знала, куда поставить ногу. Девочкой в возрасте Сигвала она ходила по этой тропинке с отцом, его она с годами вспоминала все отчетливее. Потом ходила здесь вместе с мужем, когда они направлялись в город или искали овец на пустоши. Он всегда шел впереди. Она помнила день накануне сочельника, много лет назад. Им пришлось идти через пустошь, потому что на фьорде бушевал сильный ветер, и она помнила, что они несли тогда – тушу теленка, полкруга сыра, два бочонка масла, больше семи фунтов в каждом. Все это нес муж, силы в нем было хоть отбавляй. Сама она несла три мешка шерсти на спине. Боже милостивый, как легки они были и как благословенно тяжела была корзина, которую они несли на обратном пути: мука, крупа, кофе, сахар, они купили даже сахару! Купили и еще что-то, чего она не могла уже вспомнить, все пыталась, и вдруг это всплыло в памяти: финики! Они купили фиников и по дороге домой даже съели по одному. Она и сейчас помнит, как это было вкусно, она всегда любила сладкое. А муж пошутил, сказал, что финик по вкусу напоминает жевательный табак.

А теперь никого из них нет, все умерли, она почти забыла их всех. Кроме старшего сына, умершего три года назад. У них было всего только пятеро детей – три сына и две дочери. Ведь муж погиб молодым в море. Он ушел в море на шхуне, которая направлялась в Хаугесунн с грузом пустых бочек, и не вернулся. Люди рассказывали, что пустые бочки долго плавали у берега. Она видела, как один за другим умирали ее дети, видела своими глазами и знала, что они умерли. Но в смерть мужа не могла поверить. Он стоял перед ее глазами такой, каким был тогда, пышущий здоровьем и силой. Он мог внести мешок с мукой из сарая, внизу у фьорда, вверх на гору без остановки, он не знал усталости. С годами именно это она лучше всего и помнила. Иногда всплывало воспоминание о том, как они были вместе, о ночах или о летних вечерах в поле. Но она никак не могла осознать, что все это происходило именно с ней, хотя и сейчас помнит исходившую от мужа могучую силу, похожую на чудо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю