355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Соловьев » Господа Магильеры (СИ) » Текст книги (страница 2)
Господа Магильеры (СИ)
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 10:00

Текст книги "Господа Магильеры (СИ)"


Автор книги: Константин Соловьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Это были два «Совпича». Мерзавцы прятались в облаках, выставив «Бреге» в качестве подсадной утки. На которую мы с Эрнстом и клюнули, как пара записных болванов. Эрнста винить нельзя, он был моим ведомым и обычным человеком. А я, люфтмейстер, проморгал звук пары моторов, заглушенный тяжелым тарахтением бомбардировщика.

Пора тебе в запас, старик Герман, гонять сквозняками мух на кухне.

Одного «Сопвича» я убрал почти мгновенно – сказался адреналиновый прилив. Стиснул руку в кулак, едва не раздавив собственные костяшки, и мотор вражеского истребителя вдруг с чавкающим звуком полыхнул во все стороны дымно-огненными хвостами. Фрагменты двигателя, шрапнелью ударившие по кабине, располосовали пилота на части и обезглавили. А чего еще ожидать от двигателя, если воздух в нем вдруг превращается в чистый кислород…

Но на второй такой удар меня не хватило бы. Подобные трюки с химическим составом атмосферы крайне трудоемки. Второй «Сопвич» быстро вышел на дистанцию прицельной стрельбы и обрушил на меня стальной град. Забавно – тогда я не ощущал страха. Даже когда стекло пилотской кабины лопнуло, точно бутылка тонкого стекла, и засыпало меня каскадом острых граненых осколков. И тогда, когда мой «Альбатрос» задрожал мелкой дрожью, принимая на фюзеляж хлещущий с неба стальной град. Правая стойка разлетелась в щепу и крылья затрещали, грозя переломиться. Двигатель тоже задело, я даже не успел заметить, когда, в его стальном цилиндре что-то неровно и хрипло трещало, резко запахло горелым маслом.

Я повел машину вниз, играя рулями высоты и пытаясь выйти на резкий вираж, чтоб стряхнуть с хвоста проклятого француза. Но он оказался очень упрям. Упрям и ловок. Он полосовал меня пулеметами, которые, казалось, стрекотали в сантиметре от моего затылка. Стрелял он теперь короткими очередями, и клал их удивительно метко. После каждой очереди мой самолет вздрагивал, как раб от удара плетью поперек спины. Отлетел кусок хвостовой полости, нелепо кувыркаясь в воздухе. В облаке осколков стал падать к земле диск шасси. Я чувствовал, что следующая очередь может ударить меня сзади. Истончившейся и зудящей кожей затылка я буквально ощущал гудение французских пуль, уже зависших в воздухе.

Француз снова стал палить, но в этот раз я был готов его встретить. Короткий жест, давшийся мне ценой сильнейшего головокружения и хлынувшей из носа крови, и за хвостом моего самолета возникла небольшая зона с повышенной плотностью воздуха. Не мог видеть, как французские пули, входя в нее, на глазах теряют скорость, точно погруженные в воду, плавно застывают и начинают валиться вниз. Но я чувствовал это.

Едва ли французский пилот успел понять, что происходит. А может, понять-то и успел, но рефлексы воздушного охотника не дали ему отвернуть в сторону руль, бросая удирающего подранка.

«Сопвич» врезался в невидимое препятствие на всей скорости. Плотность воздуха была недостаточно велика для того, чтобы разнести его в труху, но все же достаточно значительно – для аппарата, который строился для совсем иных условий полета. Я видел, как разлетелся его винт, теряя лопасти. Моторный отсек вспух и стал медленно сплющиваться, сквозь десятки открывшихся щелей хлынуло масло. Казалось, рука невидимого великана обхватила «Сопвич» и стала постепенно его сжимать. На самом же деле прошло едва ли больше секунды. Когда я обернулся в следующий раз, французский самолет превратился в ком мятой древесины, железа и ткани, несущийся к земле.

Это второе усилие едва меня не добило. Не знаю, как я посадил самолет – перед глазами все плыло, в ушах стучали паровые молоты, вся грудь залита кровью. Но до аэродрома дотянул. Солдаты, чьих лиц я даже не узнавал, проворно вытянули меня из дымящегося самолета и куда-то потащили. По пути я и вырубился.

Ах да, повыше щиколотки фельдшер тем же днем нашел пулю. Повезло – она не сохранила достаточно скорости, чтоб перерубить мне ногу, иначе сейчас ходил бы в деревянном ботинке. Но отпуск в полковой госпиталь недели на три мне обеспечен. Не знаю, радоваться ли этому.


07 мая 1918

Отправляясь в госпиталь, забыл, конечно же, прихватить из блиндажа дневник. Оно и к лучшему. Слишком много свободного времени у меня там было. Командование право, когда у солдата возникает слишком много свободного времени, это его губит. Я бы непременно стал делать записки о состоянии госпитальных дел, а потом наверняка пришлось бы эти записки вымарывать, чтоб самому потом случайно не прочесть и не вспомнить.

В госпитале дела дрянные. Блиндажи хорошие, утепленные, с разделением по ранениям, но запах карболки, гноя, мочи и застарелой крови въелся в них так, что всего французского одеколона не хватит, чтоб забить его. Мне повезло, лежал с «легкими» – раны без осложнений, переломы, осколки… В соседнем блиндаже были «тяжелые», крики которых до сих пор сопровождают мои ночные кошмары. Не люди – огрызки плоти, ворочающиеся, хрипящие, что-то неразборчиво цедящие. Развороченные животы, оторванные конечности, отсеченные челюсти, синюшные от газов лица с выпученными глазами… Между ними снуют сестры милосердия с мисками, утками и термометрами.

На военных открытках сестры милосердия кажутся чистыми ангелами, они всегда необычайно миловидны, и белоснежно-белые халаты очень им идут. Но здесь таких нет. Женщины, работающие в госпитале, совсем другие. Им почти всем за тридцать, а даже если меньше, лица их быстро приобретают тяжелые черты, отчего кажутся старше на добрый десяток лет. Смотрят они без восхищения и сострадания, как те, открыточные. Они до крайности утомлены, оттого взгляд у них раздраженный, а кожа неприятного желтоватого оттенка. Но последнее, скорее, от освещения.

Ну вот, собирался не писать о госпитале, и сам не заметил, как исписал страницу. Не дурак ли?

Постскриптум: видел Эрнста [густо зачеркнуто – прим.редактора]


09 мая 1918

Приходил Леманн, принес консервов и немного масла. Он был убежден, что в госпитале нас почти не кормят. Я заверил его, что все не так плохо.

«У тебя мясо к костям липнет, – проворчал Леманн, – Скоро исхудаешь до того, что ветром от земли отрывать будет».

Это верно, за последние пару месяцев я прилично потерял в весе. И это при том, что пилотов всегда кормят получше пехоты. Пилот, бывает, за один только боевой вылет теряет несколько килограмм своего веса. Но у нас есть мясо, пусть и неважного качества, кофе, иногда сыр и джем. Пехоту даже в госпитале кормят отвратительно. Хлеб черствый, прелый, часто с гнильцой. Консервы – очень плохого качества. Пехотинцы со свойственным им окопным юмором называют консервами «труп старой клячи, сваренный в танке». Так что я позволяю Леманну убедить себя и оставить еду. Не возражаю я и против сигар, которые он принес специально для меня. Мы выбираемся из блиндажа, отходим подальше от госпиталя, чтобы не дразнить табачным дымом больных и обслугу. Впрочем, от табака тут лишь название. Говорят, даже в сигарах мы курим высушенные лопухи…

Долгое время сидим на бруствере, пуская колечки и разглядывая испаханную воронками землю, которая тянется бесконечно далеко во всех направлениях. Пускать колечки – особенное люфтмейстерское умение, настоящий высший пилотаж. Мы делаем их крошечными или огромными, идеально-ровными или даже зубчатыми – все зависит от желания. Повинуясь нашим приказам, табачные колечки гоняются друг за другом, выстраиваются сложными порядками или даже отрабатывают приемы бомбометания из пикирования. Нехитрая игра для поддержания сноровки.

Мы много говорим, а еще больше молчим. Нам обоим есть, что вспомнить, а тишина – лучший аккомпанемент любым воспоминаниям. Мы с Леманном вместе с пятнадцатого года, с тех самых пор, когда в нашей эскадрилье было тридцать пилотов, и все – люфтмейстеры. Двадцатая отдельная истребительная эскадрилья. Сейчас у нас двенадцать пилотов на одиннадцати самолетах. А люфтмейстеры – только мы с Леманном.

– Закончится все это, уйду со службы, – говорит Леманн рассеянно, после долгого молчания, – Уже решил. Не знаю, что там с Орденом будет. К черту Орден.

– И что же ты будешь делать? – спрашиваю я его, чтоб расшевелить. Я уже две недели валяюсь на госпитальных простынях, как какой-нибудь барон, а Леманн делает по два-три вылета в день, и лицо у него посеревшее от усталости, будто обожженное.

– Буду пускать самолетики, – говорит он совершенно серьезно.

– Пускать самолетики? Это как?

– Да вот так. Накуплю сто пачек лучшей бумаги, сяду где-нибудь на верхнем этаже, буду их складывать – и запускать. Они у меня будут такие штуки в воздухе делать… Мальчишки со всего города сбегутся. А еще лучше, если рядом школа есть! Представляешь, сидят они, зубрят про дедушку кайзера и цвет его кальсон, а тут на улице – настоящее воздушное сражение!.. Бумажные самолеты носятся друг за другом, выписывают петли, падают!..

Он говорит с горячностью, которую я не замечал у него даже тогда, когда мы обсуждали фронтовые новости. Меня это беспокоит.

– Ну а служба? – спрашиваю я осторожно, – Чем заниматься будешь?

– Да вот этим и буду. Самолетики стану пускать.

– Но ты же не можешь заниматься только этим? Придется где-то работать, содержать семью…

– Почему? – спрашивает он с пугающей меня искренностью, – Вот такая у меня будет работа. Кто-то же должен пускать бумажные самолетики?..

Только после того, как он ушел в часть, я понимаю, отчего этот глупый и беспредметный разговор вдруг пережал в моей душе какие-то нервы. Все это время подсознание напоминало мне про другой бумажный самолетик, белый и невесомый – французский «Ньюпор», который я разбил в декабре прошлого года. Помню, как он, трепещущий в ожидании страшного удара о землю, несся вниз… Что между ними общего? Ума не приложу. Иногда мне кажется, что я сильно запутался. Что во внутренностях моей головы перепутались какие-то механизмы, как в музыкальной шкатулке, и тональность безнадежно нарушена. Утешаю себя мыслью о том, что… [ рваное многоточие и бесформенная клякса – прим. редактора]


12 мая 1918

Пошел дождь, и не прекращался весь день. Лежу и слушаю, как капли барабанят по перекрытиям.


13 мая 1918

Ночью возле госпиталя разорвался французский снаряд. Я даже не проснулся, узнал поутру. Одного санитара из ночной смены разорвало пополам, и одну сестру милосердия зацепило в шею осколком. Сестра умерла к полудню. Ее особенно жаль – была молодая и приветливая.






07 июня 1918

В эскадрилье все по-прежнему, и я чувствую себя солдатской пуговицей, которая долго валялась в грязи, но потом была подхвачена властной рукой и уверенно пришита на свое прежнее место.

У нас, как и прежде, двенадцать пилотов, зато самолетов уже четырнадцать – пару умудрились восстановить в прифронтовых мастерских. Уже удача. Хотя, по большому счету, нашим старикам положен полноценный ремонт. У многих осекаются двигатели, текут маслопроводы. Гладя их шероховатые бока и щурясь летнему солнцу, я думаю о том, что, быть может, не только им полагается настоящий ремонт. Может, где-то есть место, где сходным образом ремонтируют людей? Берут старые развалины вроде нас, вытряхивают из голов страшные воспоминания, латают преждевременно постаревшие тела, убирают седину и шрамы…

Самое досадное – потерял с таким трудом выменянные сапоги. Точнее, один из них. Пуля пробила голенище, потом хирург срезал сапог с моей ноги. То, что осталось, пропиталось моей кровью и подгнило, носить уже нельзя, даже если подвязать у щиколотки. Досадно – без обуви здесь не жизнь.


10 июля 1918

Французы все-таки ударили. Наш аэродром – в пяти километрах от линии фронта, оттого мы чувствовали себя так, словно сами сидим в окопах. Земля охает и вспучивается пышными грязными фонтанами. Небо дребезжит от количества засевшего в нем железа. Где-то вдалеке трещат пулеметы, монотонно, утробно – точно стая ворон клюет чей-то стальной череп.

Мы делаем по три вылета каждый и к вечеру едва держимся на ногах. На моем счету – два пулеметных расчета, Леманн расстрелял пехотное отделение, Пауль и Фридрих на пару разорвали дирижабль артиллерийской корректировки.

Смотреть за наступлением сверху – жутковато, но и интересно. Словно заглядываешь в большой скрежещущий станок, полный работающих деталей. Зыбкие цепочки пехотинцев бегут по полю, смешно замирая время от времени, рассыпаясь и вновь собираясь. Танки неуклюже ворочаются в грязи, расшвыривая вокруг водопады земли и изрыгая дымные хвосты. Пушки лязгают, окутываясь серыми вуалями.

Высота защищает нас не только от зенитного огня. Еще и от многих других вещей. Мы не видим, как бегущие в атаку солдаты оседают, скошенные пулеметом, ворочаясь и прижимая руки к выпотрошенным животам. Как из подбитого танка, объятого трепещущим и рычащим огнем, выбираются люди, обгоревшие до того, что их собственное мясо смешиваются с обрывками кожаных курток. Как в траншеях корчатся раненные, пронзенные шрапнельной сталью.

Я стараюсь не смотреть на это. Но даже когда я закрываю глаза, стараясь сосредоточиться на мерном звуке работающего мотора, я чувствую смешение огромных воздушных масс под собой. Они перетекают одна в другую, образуя зоны пониженного и повышенного давления, мгновенно меняется температура, а ветра, кажется, дуют во все стороны сразу. Живущий по своим законам хаос. Жуткая и прекрасная картина, доступная только мне.


15 июля 1918

Четыре дня не мог писать – вытащив свое тело из самолета, с трудом доползал до нашего с Леманном блиндажа и падал в койку. Сон – как удар молотком по затылку. Этого сна мне положено всего три часа. Мы делали сперва по четыре вылета в сутки, потом – по шесть. Мой «Альбатрос» не успевал остывать между боями, обшивка во многих местах порвана и безобразно висит. Что-то не то с топливным фильтром, я слышу, с какой натугой он работает. Но самая главная деталь самолета, люфтмейстер, всегда находится на своем месте.

То, что сперва казалось нам обычной пробой сил, обернулось развернутым французским наступлением, которое громыхнуло подобно летней грозе, почти без предупреждения. В первый день пехоте удалось отшвыривать лягушатников назад, не давая им закрепиться на переднем краю обороны. Артиллерия наша рычала, вздымая земляные валы на нейтральной полосе, сметая крохотные фигурки в синем французском сукне и расшвыривая их в беспорядке.

Но французы в этот раз оказались на удивление упорны. Их пехотные волны все катились на наши позиции и, хоть волны эти таяли на подходе к изломанному траншеями краю нашей обороны, сверху мне было видно, что каждая последующая волна проходит дальше предыдущих.

Они терзали нашу оборону три дня, то вспахивая траншеи плотным артиллерийским огнем, то вновь устремляясь на штурм. Разглядывая землю с высоты птичьего полета, я не мог понять, как там мог уцелеть хоть какой-то росток жизни. Траншеи были разворочены, напоминая разоренный огород, блиндажи разбиты, пулеметные точки превратились в земляное месиво. Но жизнь там была. Очень упрямая и дерзкая жизнь. Когда французы шли на штурм, из воронок, из-под руин, из «лисьих нор» показывались щуплые серенькие фигурки с винтовками в руках. И вновь стрекотали пулеметы. И вновь французские цепи тщетно пытались захлестнуть рубеж, тая с каждым метром.

На четвертый день выматывающего штурма им удалось овладеть передним рубежом, но радость – если эти полу-мертвецы в синих мундирах еще способны были испытывать радость – была недолгой. Из фронтового резерва на поддержку пришел взвод фойрмейстеров.

Я не видел их лиц, но видел их работу. Они шли, как обычные пехотинцы, ловко перебираясь через завалы в траншеях, укрываясь от гранат, подзывая друг друга. Только оружия в их руках не было. Они сами были оружием кайзера. Французские пехотинцы вспыхивали маленькими чадящими огоньками и таяли на глазах. Это происходило мгновенно, без всякого шума, я чувствовал лишь очередную огненную вспышку внизу и распространяющееся вокруг ровное тепло.

Фойрмейстеры превратили французов в пепел, а пехота контратаковала и выбила их из траншей. И ад, длившийся четыре дня, закончился. Пушки смолкли. От танков остались лишь редкие выгоревшие изнутри коробки, разбросанные по нейтральной полосе. Словно на огромном театре боевых действий мановением режиссерской руки сменились декорации. Как будто и не было ничего. Отчего-то это еще сильнее бьет по нервам, чем залпы шрапнели и по-животному воющие солдаты. Отчего-то именно сейчас душа пытается съежиться, спрятавшись в самые потаенные уголки тела, как в «лисью нору». Кажется, я понял, почему люди здесь становятся стариками в двадцать лет.


03 августа 1918

Вновь снился Эрнст.

Каким он был несколько месяцев назад – безусый, с редкими бровями и насмешливыми полными губами. Может, если я напишу, он уйдет из моих снов. Но из моих воспоминаний он не уйдет никогда.

Я видел его, когда весной лежал в госпитале с простреленной ногой [на полях неровным почерком – «Весной? Удивительно. Проверил записи, и верно – весной. Удивительно несется время» – прим.редактора]. Он был среди «тяжелых». Я услышал его имя во время фельдшерского обхода. Иначе бы не узнал. Пробитый французом радиатор обварил его голову, превратив лицо в ужасную бугрящуюся маску, покрытую лохмотьями кожи и алым гноящимся мясом. Глаза его уже никогда ничего не увидят. Он скалился от нестерпимой боли, лежа на своей тонкой койке, и зубы его выглядели отвратительно белыми на фоне того, что прежде было лицом. Иногда он забывался и что-то нечленораздельно бормотал. Волосы клочьями слазили с его головы, уши превратились в неровные воспаленные рубцы.

Оказывается, он практически вслепую сумел посадить свой поврежденный самолет.

Я прошел мимо него. Не смог даже окликнуть. Я, люфтмейстер, летчик-истребитель, рыцарь неба, слуга кайзера и надежда Отчизны, просто молча прошел мимо. Испугавшись до дрожания мочевого пузыря. Мне было страшно. А на следующий день его уже не было – отправили в тыловой госпиталь.

Извини меня, Эрнст.


09 сентября 1918

Германия, несомненно, повержена. Мы не видим этого, но чуем наверняка, как чуем отвратительный запах гангрены пробивающийся из-под повязки раненого. Этот запах во всем. В газетах, которые иногда попадают на передовую. В эрзац-табаке, которым нас снабжают. В офицерских глазах его особенно много. Офицерские глаза буквально пропитаны им. Даже оберст Тилль, всегда державшийся с нами уважительно, прячет глаза, в которых тают трусливые чертики.

Призывы держать фронт, защищать Отчизну, помнить присягу льются на нас, как из ведра. Газетные статьи полнятся ликующими заголовками, а статьи состоят из оптимизма на девяносто процентов, как и наши консервы. Решающее осеннее контрнаступление отшвырнет самоуверенных лягушатников от границ рейха! Армия Германии даст по зубам коварным английским хищникам! Американцы в страхе переплывут обратно через океан!

Нас давят. За последние два месяца мы трижды откатывались, оставляя французам и англичанам наши позиции. Пехотные части тают на глазах. В иных взводах по пять человек – обтрепанных мальчишек с телами, более тощими, чем их винтовки. Удивительным кажется, как они способны сдерживать катящуюся на нас орду, ощетинившуюся штыками и стволами.

Мы сами делаем по три вылета в день, но, кажется, без всякого толку. На смену каждому сбитому французскому самолету приходит пара новеньких «Сопвичей» и «Бреге». На моем личном счету их двадцать девять, последний взят позавчера. Но эскадрилья наша давно уже не выглядит боевой силой.

За месяц потеряли уже троих. Эриха сбил француз во время разведки. Его самолет упал на нейтральной полосе и пехотинцы две ночи подряд пытались вытащить из-под обломков полумертвого пилота. Но каждый раз, когда они начинали его вытаскивать, он кричал – и французы открывали огонь. Когда его наконец вытащили, Эрих уже начал разлагаться.

Яна по ошибке подбил свой зенитный расчет. Он возвращался в сумерках, и пулеметчики не успели рассмотреть опознавательных знаков, ударили из всех стволов. Одно утешение – умер, кажется, мгновенно. Уве зацепило прямо на аэродроме шальным осколком.

Самое страшное мне видится даже не в том, что все это – предсмертная агония, предваряющая поражение. А в том, что с каждым днем я отношусь к ней все безразличнее. Кажется, фронт сделал из меня законченного эгоиста.

И к черту. Пойду искать сапоги – на дворе уже хлюпает и скоро вновь начнется грязь.


12 сентября 1918

Переполох в курятнике – явление генерал-майора со свитой. Сейчас, вспоминая этот исполненный фарса ритуал, я сжимаю кулаки от злости, а несколькими часами ранее думал лишь о том, как бы не засмеяться. У господина генерал-майора были эмблемы люфтмейстера на форме, новенькие и блестящие. Неудивительно – большие чины от авиации сплошь члены Ордена. Интересно, сможет ли этот жирдяй оторвать от земли хотя бы желудь?..

Тилль выстроил на аэродроме всех пилотов – получилось девять одиноких тощих фигур. Потрепанная форма, висящая на нас мешками, едва ли подобает ястребам кайзера, оберегающим покой Германии, скорее мы выглядим скопищем оборванцев, но господин генерал-майор взирает на нас именно так.

– Горжусь вами, – говорит он сквозь густые усы, и верно, в его взгляде – отеческая гордость, – Вы – наши герои! Пока вы здесь, противник не сможет нести бомбы на германскую землю!

Он извергает из себя короткую, но прочувствованную речь. Если от газетных статей несет некрозом, эта речь исторгает из себя аромат разворошенного конского кладбища. Но в тот момент нам с Леманном ужасно смешно, и мы даже не глядим друг на друга, чтоб случайно не прыснуть в строю. Под конец господин генерал-майор отколол еще один номер – пожал руку Леманну и поблагодарил его за верную службу. Должно быть, он перепутал нас между собой – у меня-то на девять самолетов записано больше! Впрочем, мы бы и сами могли перепутать друг друга в зеркале. Оба тощие, бледные, с наспех уложенными волосами и злым огоньком в глазах.

Постскриптум: [приписка сделана наспех, почерк неровный, бумага заляпана стеариновыми кляксами] Воистину, день чудес. Оберст Тилль, который за все три года в нашей эскадрильи не выпил и рюмки вермута, сегодня вечером, после отъезда генерал-майора, изволил напиться. Точнее даже, надраться в хлам, если такое позволено говорить о высших чинах.

Когда я наткнулся на него возле штаба (пытался раздобыть новый комплект карт), он уже достиг стадии превращения человеческого создания в неодушевленный предмет – опираясь на грубо сколоченный стол, глядел на закат невидящими глазами и что-то бормотал. Взгляд тяжелый, влажный, как у умирающего пса. Я попытался его увести, но он не дался, а весу в нем, как в полковой пушке.

– Г-герман… – сказал он, пошатываясь, пьяно вглядываясь в мое лицо, – Ты хороший пилот. Послушай, что я хочу тебе сказать…

Он долго нес ту чушь, которую обыкновенно несут смертельно-пьяные люди. Я терпеливо ждал, когда он выговорится и ослабнет, чтоб можно было кликнуть денщика – и отнести господина оберста в его блиндаж. Но под конец он ляпнул нечто такое, что привлекло мое внимание.

– Мертвецы… – прохрипел оберст Тилль, – Вот то единственное, что может спасти Германию. Но если она спасется благодаря ним, то больше ее уже не спасет ничто…

– Какие мертвецы? – спросил я с нехорошим чувством.

– Тоттмейстерское мясо, – отчеканил он удивительно четко для пьяного, – Мертвецы в мундирах. Только они. Если победа возможна, она в их разлагающихся руках.

Тоттмейстеры? Я скривился, как от боли, что терзала мою ногу в преддверии дождя. Про тоттмейстеров мы обыкновенно даже не заговаривали. Не потому, что дурная примета, просто стоило упомянуть их в разговоре, как рот невольно хотелось сполоснуть – словно откусил кусок гнилого яблока. Хозяева мертвецов, способные поднимать мертвых солдат – и вновь бросать их в атаку. Существа, словно в насмешку именующиеся магильерами.

– Почему они?

– Потому, что единственное, чем Германия богата сейчас, так это мертвецами! – оберст Тилль осклабился, – У нас нет продовольствия, у нас нет танков, у нас нет даже чертовых аэропланов. Но вот чего нам хватит надолго, так это мертвецов… Мы должны использовать тот ресурс, который есть, неправда ли, лейтенант? Мертвецов у нас много… У нас теперь их хватит на сорок лет войны…

Наконец господина Тилля обильно вырвало и он достаточно ослаб, чтоб я смог сдвинуть его с места.

По дороге домой я ощутил затаенное беспокойство. Поискав его причину, я обнаружил, что все еще думаю о словах оберста. «Мертвецы. Вот то единственное, что может спасти Германию». Глупость, конечно, но разве то, что мы торчим здесь, в краю огненных цветов и липкой смерти, не чья-то глупость?.. Некстати вспомнился Хаас. Где-то он сейчас?..


30 сентября 1918

[вклеенный лист, изображающий чернилами схему французских огневых позиций. Схема нанесена не профессиональной рукой, много помарок и исправлений. Случайно или нет, у схемы явное сходство с небом – спиральные линии, изображающие, по всей видимости, проволочные заграждения, похожи на цепи мелких перистых облаков. Резкие линии траншей напоминают направления ветров, а многочисленные стрелки атак и контратак – движение теплых и холодны фронтов – прим.редактора].


5 или 6 октября 1918

Оказывается, забыл записать в дневник о встрече с Хаасом. Как давно это было… Проверил дату – ну точно, весной этого года, когда получил увольнительную в город. Собирался записать, да вылетело из головы.

Всем известно, что у люфтмейстеров – ветер в голове.

Запишу сегодня после обеда, если не возникнет внезапных дел. В последнее время оберст Тилль любит устраивать внезапные вылеты.


17 октября 1918

Погиб Ульрих, самый молодой пилот в эскадрильи. Английский ас на «Спаде» расстрелял его самолет с двухсот метров. Ульрих смог посадить свой «Альбатрос», но когда мы доставали его из кабины, был уже без сознания. Кровавые пузыри на губах, приборы управления заляпаны горячей еще кровью. Две пули в живот. Умер через час.

Словно в насмешку над недавними словами оберста Тилля, в кармане кителя мертвеца обнаружилась мятая бумажка. Прошение о посмертном зачислении в Чумной Легион в случае смерти на поле боя. Знакомая форма. Когда-то эти пустые бланки из нескольких строк кипами лежали на столах военных канцелярий. Любой желающий мог взять форму и вписать в нее свое имя, завещав тем самым свое тело тоттмейстерам и их мертвому воинству. Я слышал, тысячи солдат написали такие прошения, прежде чем собственными глазами увидели, как Орден Тоттмейстеров распоряжается своим новым имуществом.

По инструкции, мы не имели права хоронить Ульриха. Следовало доставить его тело на специальный полковой сортировочный пункт, куда за ним рано или поздно явится тоттмейстер. Но совершить этот тягостный ритуал нам, к счастью, не довелось. Леманн впал в ярость, изорвал прошение в мелкие клочки, а Ульриха самолично закопал в глубокой воронке и пообещал лично застрелить любого тоттмейстера, который явится за телом.

И я вновь вспомнил Хааса.


30 ноября 1918

Снова в госпитале, в этот раз – сломано несколько ребер и касательная рана бедра. Мой тридцатый француз тоже оказался люфтмейстером, и в какой-то момент я был уверен, что уже не доберусь до аэродрома. Но он, судя по всему, был новичком, а я – старый фронтовой ястреб, пусть и потерявший половину перьев. Пока парень пытался совладать с мотором «Альбатроса», я задушил его – просто выкачал воздух из его легких. Иногда простые приемы – самые действенные.

Как бы то ни было, я сновка в койке. Газеты здесь старые (они все еще воспевают осеннее контрнаступление, обернувшееся безумными потерями и едва ли не фарсом), книг нет, знакомых тоже. Но хоть дневник я на этот раз прихватил. Сегодня буду отдыхать, а завтра возьмусь за перо и напишу все-таки о Хаасе, как собирался.


1 декабря 1919

Я встретил его случайно, во время своей короткой побывки в городе. «Город» – слишком громко звучит для городишки в полсотни домов, но, клянусь всеми ветрами, что дуют в мире, после раскисших траншей и осевших блиндажей с их вечной сыростью и вонью, я ощутил себя как на бульваре Унтер ден Линден. В кармане было несколько десятков марок, а в городе оказались открыты ресторанчики, заполненные исключительно офицерами, так что я не казался белой вороной, заняв один из столиков, даже в своем магильерском мундире.

Моей месячной получки хватило на две бутылки вина, но этого мне было довольно. Мундир мой был выстиран и выглажен, руки в кои-то веки не выпачканы маслом, даже запах гари, въедающийся, кажется, на передовой сквозь мясо прямо в кости, в тот вечер сдался под напором одеколона. Мне хотелось сидеть за своим столиком в сгущающихся сумерках, попивать вино и смотреть на прохожих.

Расслабленное вином воображение рисовало что-то столь же упоительное, сколь и маловероятное. Стройную дамскую фигурку в летящем платье, прелестное личико, выбивающиеся из-под платка локоны. Легкая, ни к чему не обязывающая беседа. Легкий, как прохладный предрассветный ветерок, флирт. Потом фокстрот, который я совершенно не умею танцевать. Касание обнаженных плеч. Еще бутылка вина. «– Вы, кажется, люфтмейстер, офицер? – Несомненно, это так. – Я слышала, вашему брату опасно доверять. – На вашем месте я бы отнесся к этому предупреждению со всей серьезностью, мадам. Многие утверждают, что мы слишком ветрены…» Долгое провожание домой. Скрипучая лестница в незнакомом подъезде. Темная комната, запах женских волос, несмелые касания, приглушенные стоны, ребра старого дивана давят на бок, о чем-то бурчит старая печка. Потом в окно заплывает холодный свет зимнего солнца, я быстро одеваюсь, стараясь на глядеть на крохотную, свернувшуюся под одеялом, фигурку, второпях поправляю портупею…

[на полях нарисована насмешливая мордочка в офицерской фуражке – прим.редактора]

Ладно, хватит. Ничего такого не было. Потому что от соседнего столика, немного пошатываясь, отделилась фигура, в которой я с некоторым изумлением узнал своего давнего приятеля, лейтенанта Хааса. Близкой дружбы мы с ним не водили, но во время обучения в учебной эскадрильи в четырнадцатом году были довольно накоротке. Хаас всегда казался мне довольно славным парнем, несмотря на вечно кислое выражение лица и постоянно сквозящую в его словах и взглядах насмешливость, но насмешливость не юнца с эмблемой Ордена Люфтмейстеров на шевроне, а циничного уставшего старика.

– Герман! – воскликнул он, – Ты ли это?

Мы сердечно обнялись. Хаас сделался необычайно худ, я даже сострил, не сел ли он, часом, на какую-нибудь диету для поддержания фигуры в хорошем виде. Он сказал, что сел, и крайне мне ее рекомендовал. Диета, по его словам, состояла из грязи, пороха, полусгнивших сухарей и мертвой конины. Кроме того, дважды в день рекомендуется в очистительных целях промывание желудка, для чего он, лейтенант Хаас, крайне рекомендует читать обращения кайзера к солдатам Германии. Мы рассмеялись, и я пригласил его за свой столик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю