Текст книги "Господа Магильеры (СИ)"
Автор книги: Константин Соловьев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Пролома не было. Источником света оказалась электрическая лампа, вывороченная из своего места, прижатая к земле, но каким-то образом все еще горящая. Ее резкий свет пробивался сквозь груды мусора и бросал на стены непривычные и острые тени. Виттерштейн, шатаясь, сделал несколько шагов. Он не сразу понял, где находится. Лазарет… Блиндаж.
Здесь все разительно переменилось. Зал лазарета, уставленный койками и столами, пропахший застаревшим запахом крови и карболки, больше не существовал. На его месте расположилось нечто иное, похожее на внутренности экзотической рыбы со множеством костей. Груды камня и земли, перекрученные и изменившиеся до неузнаваемости предметы интерьера, хвосты оборванной проводки, оголившиеся нервы арматуры, стеклянные осколки, неверный свет лампы – все это казалось диковинным подземельем, полным непривычных вещей и чужим всему человеческому.
– Эй! – крикнул Виттерштейн и закашлялся, – Кто тут? Доктор Гринберг!
Он двинулся туда, где прежде, как ему казалось, располагался выход из блиндажа, бессмысленно шаря руками по изломанным стенам. Но выхода больше не было. Там, где прежде располагались тяжелые противоударные створки блиндажа, теперь было лишь нагромождение бесформенного камня вперемешку с остовами деревянных конструкций. Должно быть, снаряд угодил туда, где располагалась лестница, уничтожив и наружные укрепления и добрую четверть лазарета. Удивительная точность. Виттерштейну захотелось рассмеяться, но он подумал, что смех гибельно скажется на его натужно работающих легких.
Завал не разобрать, это он понял сразу. Несколько тонн камня. Невыполнимая задача для одного смертельно уставшего старика. Было бы у него рук десять в подчинении…
– Доктор Гринберг! – вновь позвал он, – Вы здесь?
Никто не отозвался. Виттерштейн, чтобы не стоять на месте, позволяя телу цепенеть от страха, стал обходить то, что осталось от лазарета, сторонясь страшных находок – разбитых в щепу коек, обрамленных кровавыми лохмотьями своих недавних обитателей, оторванных конечностей и расплющенных касок.
Он вдруг увидел Гринберга – тот лежал, придавленный сорванным со своего места шкафом для хирургических инструментов. Целый, с облегчением понял Виттерштейн, просто лишился чувств. Это не страшно.
– Доктор Гринберг! – он приблизился, не замечая, что хромает на одну ногу, – Доктор!..
Он наклонился над Гринбергом и протянул к нему руку, легко прикоснувшись к плечу. И тотчас ее отдернул. Гринберг был пуст. Кожа его была теплой, податливой, но под ней уже не было биения жизни. Сердце его было неподвижно, легкие не работали, кровь медленно замерзала в венах. Уже не Гринберг, лишь его пустая оболочка, столь же безжизненная, как и окружающий ее камень.
Лицо врача было спокойно, как у редкого покойника, и Виттерштейн с облегчением понял, что умер штабсарцт быстро. Он осторожно коснулся головы мертвеца, шевельнув ее в сторону, и увидел то, что ожидал – осколок бетонной плиты врезался в череп Гринберга сбоку, вмяв внутрь височную кость, как случайное прикосновение гончара – фрагмент непропеченного, еще мягкого, глиняного сосуда. Воротник хирургического халата был заляпан густой бордовой жижей с клочьями волос.
– Отдыхайте, доктор, – проронил Виттерштейн, позволяя голове Гринберга удобно устроиться в прежнем положении, – Видит Бог, вы заслужили отдых более, чем кто-либо другой.
Неподалеку от Гринберга, под каменным завалом, он разглядел халат сестры милосердия, но прикасаться к нему не стал. Тело лежало в совершенно неестественном положении, немыслимом для обычного человека. Виттерштейн был уверен, что кости несчастной женщины лопнули под многотонным сокрушающим ударом перекрытия. Здесь не было нужды в лебенсмейстере, способном раздуть пламя из затухающей искры – здесь был лишь остывший пепел чужой жизни.
Виттерштейн почувствовал себя слабым и ветхим, как старое, расползшееся, из жухлой соломы, пугало. Все мертвы. Все люди, что были здесь вместе с ним, превратились в отработанный жизненный материал, безвольными грудами сваленный тут и там. Он был единственным дышащим человеком в этом подземном склепе.
Рано сдаваться, отдернул он сам себя, и знакомое чувство раздражения помогло вновь обрести контроль над размякшим было телом. Не могло быть, чтоб уцелел только он. Надо искать. Хотя бы для того, чтоб не впасть в отчаянье.
Виттерштейн сосредоточился и заставил тело быть своим послушным инструментом. Сейчас оно ничем не отличалось от какого-нибудь скальпеля или кюретки. Просто отлитая в нужную форму материя. Если разум сконцентрирован и готов к работе, инструмент в руке не дрожит.
Он стал искать жизнь. В каменном лабиринте из острых углов, тускло освещенным неживым электрическим светом, Виттерштейн попытался ощутить эхо, которое рождает биением сердца любой организм. Кто-то наверняка остался жив, лишь завален обломками. Может, кому-то сейчас нужна помощь лебенсмейстера. Вправить вылезшую кость, перекрыть кровопотерю, убрать боль. Тщетно. Его нервы, ставшие чувствительнейшими антеннами, ощущали вокруг лишь холод камня и сырую, тревожно пахнущую, землю.
«Вот отчего мне так тоскливо, – подумал Виттерштейн, хромающей походкой двигаясь вдоль бывшего лазарета, – Не оттого, что я, скорее всего, умру. А оттого, что я стал не нужен. Впервые за несколько лет».
А потом он ощутил головокружение оттого, что обнаружил тончайшую, ритмично бьющуюся, ниточку жизни. Настоящей, человеческой, жизни. Она была где-то рядом, слабая, угасающая, но все-таки чистая и ясная, как рдеющая нить накаливания в кромешной тьме.
– Держитесь! – крикнул Виттерштейн, забыв про нещадно болящую ногу, – Эй, вы! Лежите на месте! Не двигайтесь, слышите? Я иду! Уже иду!
Он устремился вперед, отшвыривая в стороны тот хлам, который уступал его ослабевшим рукам. Несколько раз ему пришлось переползти через груды камня, дважды он второпях падал, но тут же вскакивал.
– Не пытайтесь говорить! – крикнул Виттерштейн торопливо, и сам себя укорил за эту глупость – человек со столь слабым пульсом едва ли способен говорить. Хорошо, если просто в сознании. Что ж, даже если он столь слаб, что не может открыть глаза, это не страшно. Лебенсмейстер уже близко. Лебенсмейстер, хозяин жизни, ее проводник и посредник.
Он едва не размозжил себе голову о фрагмент бетонного потолка, собравшийся в гармошку от титанического удара взрывной волны. Выругался, еще раз упал – ерунда, пустое – и наконец подошел, задыхаясь, к угасающему источнику жизни. Где-то здесь, между бесформенных нагромождений камня, железа и дерева, была жизнь. Которую он, Виттерштейн, призван спасти.
Уцелевшая лампа находилась в другом углу, оттого Виттерштейну пришлось потратить долгих несколько секунд, чтоб найти источник этой зыбкой, едва колышущейся, жизни.
– Вы тут? Эй! Шевельнитесь, если можете. Все в порядке, не бойтесь, я лебенсмейстер. Я спасаю жизни.
– И, кажется, ты в этом специалист… Я видел, с какой скоростью ты спасал свою.
Виттерштейн сделал вдох и ощутил, как легкие изнутри покрываются коростой хрустящего инея. Он впервые слышал этот голос, хрипящий, как заезженная граммофонная пластинка, слабый, как сентябрьский ветер в лесу, но полный холодного яда. Но Виттерштейн отчего-то знал, кому он принадлежит, и знание это было неумолимо, как ползущая по тканям саркома.
Тоттмейстер лежал на полу, возле опрокинутого операционного стола. Китель с него был срезан, и тело в обрамлении камня казалось восковым, твердым. Но он был в сознании. Полуприкрытые глаза без выражения смотрели на Виттерштейна.
Виттерштейну был знаком взгляд раненых. Всякая боль оставляет в человеческом взгляде свой отпечаток, характерный, как отпечаток лапы зверя на снегу. Взгляд раненых в живот – потухший и отдает желтизной. Взгляд лишившихся конечностей лихорадочен, скачет, как насекомые в стеклянной банке. Отравившиеся газом смотрят на мир подобно рыбам, глаза их становятся прозрачными, а роговица словно истончается с каждой минутой.
Здесь же не было ничего подобного. Лежащий перед Виттерштейном человек в остатках серого сукна, находился, без сомнения, при последнем издыхании, но на лебенсмейстера смотрел спокойно и даже с некоторой долей ледяной насмешливости. Виттерштейну отчего-то вспомнил ворон, этих каркающих траншейных ангелов, спускавшихся с небес за свежими мертвецами. Должно быть, было у них с тоттмейстером что-то общее.
«Слуги одной госпожи, – подумал Виттерштейн, лишь бы заставить мозг работать, не окоченевать под тоттмейстерским взглядом, – Конечно. Вот оно, родство».
– Вы ранены? – спросил он сухо, испытывая бесконечное омерзение от этого вороньего взгляда, обладающего способностью враз вспарывать внутренности, обнажая требуху и затаенные мысли.
– Ранен ли я?.. О Госпожа… Я бы рассмеялся, если бы не был уверен, что от смеха у меня лопнут внутренности, – Ранен ли я!..
Голос тоттмейстера скрипнул от боли, взгляд на миг потерял ясность. Виттерштейн, к своему стыду, ощутил удовлетворение. Боль тоттмейстера на мгновенье заглушила его собственную.
– Я… Сожалею. Боюсь, ваша рана слишком серьезна для меня. Я ничего не могу с ней сделать.
– Как это символично, – пробормотал тоттмейстер, – Как… предсказуемо. Жизнь бесконечно лжива в своей сути, и слуги ее отличаются тем же качеством.
– Сожалею, – повторил Виттерштейн, не зная, что еще сказать.
«Это человек, – сказал ему чей-то голос, едва слышимый, будто пришедший по проводу барахлящей подземной связи, – Ему больно. Он умирает. И он умрет, если ты не протянешь ему руки».
Не человек. Лишь чудовище, принявшее его форму. Хуже тифозной крысы или трупных мух. Спасти его – преступление перед лицом тех, кто остался жив. Люди проклянут его, лебенсмейстера Виттерштейна, если узнают, что он даровал жизнь тоттмейстеру. Спас чудовище, пожирающее души и пирующее за столом самой смерти, накрытым меж искореженных артиллерийским огнем траншей.
– Смерть честнее, – умирающий тоттмейстер осклабился. А может, это была гримаса боли, – Моя хозяйка честнее твоей, лебенсмейстер… Х-хха… Она никогда не обманывает. Если он шепчет тебе в ухо, значит, возьмет свое. И ничего более.
– Значит, вы скоро увидите ее, – сказал Виттерштейн, надеясь вызвать в тоттмейстере злость.
Пусть разозлится. Пусть начнет кричать, теряя с каждой секундой кровь и силы из своих крошечных запасов. Пусть проклинает, рычит, скалит зубы, угрожает. Так будет проще. По крайней мере, одному полумертвому лебенсмейстеру будет проще отказать. Пусть разозлится!
Но тоттмейстер остался спокоен. Обычное человеческое спокойствие обладает свойством облегчать чужие душевные муки, но не спокойствие Богом проклятого тоттмейстера. Оно показалось Виттерштейну пугающе-жутковатым, как хрустящая чистая простыня на прозекторском столе, скрывающая под собой истерзанный скальпелями несвежий труп. И достаточно лишь сдернуть ее…
– Я не тороплюсь к своей Госпоже, – сказал тоттмейстер. Он уже использовал слишком много сил, голос клокотал и прерывался, – Никто из нас не торопится… Вероятно, мы… мы слишком хорошо знаем, что нас ждет там, в ее чертогах. Но мне пока… придется отклонить ее любезное предложение… Боги, как тут душно… Нет, господин лебенсмейстер, я не должен умереть. Не сегодня.
– А сколько человек молило вас? – крикнул Виттерштейн, и сам испугался своего крика, отразившегося от стен, – Скольких вы вытащили с того света, скольких обрекли на бесконечную муку, заставляя вновь и вновь штурмовать английские траншеи с оружием в руках? Ведь они тоже просили вас! Просили, чтобы вы отпустили их души, позволили им обрести покой! Но вы же тоттмейстер, верный слуга своего Ордена… И мертвецы с винтовками в одеревеневших пальцах вновь шли на штурм по вашему приказу! Но вы не отпускали их. Вы мучили их до тех пор, пока плоть оставалась в состоянии держаться на их костях. Вы выпивали их души, как вино из трупного яда! И вы просите о сострадании?.. Вы, тоттмейстер?
– Хорошая тирада, – тоттмейстер слабо улыбнулся, – Остается только хлопнуть дверью, чтоб подвести черту… Жаль, наша с вами сцена сегодня немного ограничена. Это значит… Ох… Значит, акты будут идти друг за другом, без перерыва и антракта. До тех пор, пока не увидим занавес.
Виттерштейн опустился на грубо сколоченный стул, даже не удивившись, как тот уцелел. Тоттмейстер прав, все это похоже на какую-то пошлую пьесу из тех, что любят в авангардных театрах. Жизнь и Смерть на одной сцене и очередной банальный, избитый диалог между ними, который тянется столько, сколько лет всему сущему.
«В этом сезоне декорации обновили, – подумал Виттерштейн с мысленным смешком, колючим и неприятным, – Да и амплуа не те, что прежде. Умирающая Смерть – и уставшая брезгливая Жизнь. Да, из этого получилась бы пьеса…»
– Я не излечу вас, – твердо сказал Виттерштейн, – Но, если вам угодно, могу облегчить последние минуты. Я могу снять боль. Вы уйдете тихо и легко, как во сне. Это в моих силах.
– Благодарю покорно! – тоттмейстер скривился. Удивительно, как у него только остались силы на движения мимических мышц, – Но меня… не устраивает… это. Излечите меня. Давайте же. Прострите руки и скажите «Встань!» У вас же выходит этот фокус.
– Вы обратились не к тому магильеру. Возможно, вам поможет кто-то из ваших собратьев. Разумеется, если блиндаж откопают прежде, чем вашими остатками полакомятся крысы... Может, кто-то воскресит вас, как знать? И вы вернетесь на службу мертвецом. Мне кажется, это будет достойная вас кара.
– Узнаю лебенсмейстерскую брезгливость… Жрецы жизни… Сколько спеси! Разумеется, это же мы, грязные смертоеды, достойны лишь отвращения. А вы белыми голубями порхаете… аккхх-х… меж бренных остатков, спасаете жизни, врачуете… Что вы делаете здесь, лебенсмейстер?
Виттерштейн не хотел отвечать. «Умирай скорее! – мысленно попросил он тоттмейстера, – Пусть твое глупое сердце наконец остановится и перестанет качать змеиную кровь. Просто сделай это. Замолчи». Но очень тяжело не отвечать человеку, который ждет ответа – если некуда даже уйти. А тоттмейстер ждал этого ответа.
– Я лечу людей.
– Возвращаете их к жизни. Исцеляете раны. Чтобы люди, которые лежат грудой дымящегося мяса, снова могли взять в руки оружие и отправиться обратно на передовую. И вы еще клянете меня за то, что я не даю мертвецам покоя?.. Какое лицемерие. Ведь мы с вами, доктор, занимаемся одним и тем же делом, если… кхе… если посмотреть непредвзято. Мы кормим войну. Вы и я. Каждый со своей стороны. Мы просто даем ей то, что она просит. А всякая война, кроме свинца, стали и иприта, просит человеческого мяса.
– Ресурс, – Виттерштейн вспомнил страшное слово из тоттмейстерского приказа, – Человеческий ресурс.
Тоттмейстер довольно прикрыл глаза:
– Да. Мы коллеги, господин лебенсмейстер, просто из разных… школ. Вы кормите войну свежим мясом, а я… немного просроченным. Вполне в духе наших интендантов, а?
– Я не стану разглагольствовать в таком духе, – отрезал Виттерштейн, – И на ваши просьбы тоже не поддамся.
– Будете стоять и смотреть, как умирает человек?
– Буду. Мне не один раз приходилось это делать. Не думаю, что ваша смерть будет выглядеть иначе, господин тоттмейстер.
Когда тоттмейстер заговорил в следующий раз, его голос, к удовлетворению Виттерштейна, стал ощутимо тише. В горле тоттмейстера клокотало, отчего слова получались рваными.
– Тогда… видимо… надо переходить к следующему акту.
– Какому же?
– Вы… отказались удовлетворить мою просьбу… Придется вам напомнить, что… в моем… арсенале есть не только просьбы.
Это прозвучало зловеще – даже из сухих уст умирающего. Виттерштейну показалось, что температура в разрушенном лазарете опустилась на несколько градусов. Это нелепо, укорил он себя, этот человек не может даже перевернуться на другой бок. Будь у него оружие, он все равно не смог бы им воспользоваться. Это просто умирающая человеческая оболочка, ничуть не опасная.
– Вы мне угрожаете? – осведомился Виттерштейн.
– Возможно, господин лебенсмейстер.
– Не смешите меня! У вас даже нет оружия!
Тоттмейстер улыбнулся:
– Вы даже не представляете… сколько его у меня.
Должно быть, эта улыбка отняла последнюю кроху его сил, еще не уплывшую через разорванные вены. Тоттмейстер обмяк, насмешливые серые глаза закатились, утратив всякое выражение, тело мелко затряслось.
Наконец! Хвала Господу! Конвульсии. Виттерштейну захотелось рассмеяться от облегчения. Но облегчение мгновенно обернулось приступом величайшей гадливости. Испытывать радость от смерти человека? Мыслимо это для лебенсмейстера?.. Как хорошо, что нет свидетелей этого жуткого разговора двух магильеров в каменном мешке. Если бы пошел слух, что лебенсмейстер Ульрих Виттерштейн хладнокровно наблюдал за агонией умирающего… Нет, с передовой его бы не выгнали. Тут рады каждому коновалу, способному держать в руках щипцы. Но в Ордене его служба закончилась бы.
Виттерштейн услышал за спиной шорох. Должно быть, где-то с потолка продолжает осыпаться земля. Не опасно. Солдаты успеют раскопать блиндаж прежде, чем единственного его уцелевшего обитателя похоронит заживо. Но шорох повторился. И еще один раз. Виттерштейн вглядывался в темноту, почти ничего не различая. Шорох сделался ритмичным, похожим на…
Человеческие шаги!
Сердце Виттерштейна, оторвавшись от своих креплений, сделало несколько ликующих оборотов в груди. Теперь он явственно слышал шаги, приближающиеся с каждой секундой. Его нашли! Должно быть, наверху быстро забили тревогу, когда узнали, чтоб в обвалившемся блиндаже находился лебенсмейстер. Мало того, сам Ульрих Виттерштейн. Они вырыли нору, и кто-то уже спустился вниз…
– Тут! – закричал Виттерштейн, совершенно не подумав о том, что лебенсмейстеру его уровня не пристало демонстрировать подобную слабость. Впрочем, это, наверно, простительно в его положении… – Сюда!
В полумраке, едва разгоняемом электрической лампой, он увидел человеческий силуэт. За ним еще один. И, кажется, вдалеке еще несколько. Значит, завал все-таки разобрали. У Виттерштейна сами собой заслезились глаза, когда он представил, как покидает обрушившийся блиндаж. К воздуху, к небу, и пить это небо, хватить огромными глотками горький едкий воздух, рвать с корнем сухую траву, мять ее пальцами, нюхать…
– Спасибо, господа, – Виттерштейн шагнул навстречу пробирающимся через завал людям, – Благослови вас всех Господь!..
Он ощутил короткий неприятный укол в основание шеи. Подобный он обычно ощущал, прикоснувшись к ране и обнаружив в ней глубоко засевшую и скверную инфекцию. Прикосновение к скверне, отвратительное на органическом уровне. Отчего он испытал его сейчас?
Спасительные силуэты двигались медленно, но уверенно. У них отчего-то не было фонарей, но Виттерштейн рассудил, что в этом нет ничего странного. Пока найдешь фонари, уцелевшие под завалом могут испустить дух.
– Идите сюда, на голос! – закричал он, – Раненных можете не искать, их нет. Последний умер полчаса назад … Ну что же вы?
Снова укол. Что-то нехорошее померещилось Виттерштейну в спасителях. Что-то спрятанное, подкожное, жуткое и совершенно необъяснимое. Что-то иррационально-страшное, отчего на теле выступает липкая и едкая испарина. Что-то…
Виттерштейн понял это «что-то» лишь тогда, когда люди приблизились к освещенному участку.
Они молчали. За все время, что солдаты пробирались между грудами камня, они не издали ни звука. Может, идут в газовых масках? Глупость какая, кто станет натягивать газовую маску, спускаясь в разрушенный блиндаж?..
Тишина – вот что встревожило Виттерштейна. Его спасители шли в полной тишине. Ни нервного смеха, как это часто бывает в подобной ситуации, ни отрывистых солдатских ругательств, ни даже обычных возгласов. Виттерштейн напрягся, в горячую кровь, бегущую по его венам, словно впрыснули ртуть. Он замер, не делая больше попыток идти навстречу. И страх, инкапсулировавшийся в темных лакунах его сознания, страх, который он прежде сам не осознавал, стал выползать наружу, захватывая клетку за клеткой, до тех пор, пока все тело не оказалось пропитано страхом.
Первым шел пехотинец, чье лицо показалось Виттерштейну смутно знакомым. Где-то он его уже встречал… В траншеях? Едва ли, ведь он из автомобиля сразу нырнул в лазарет. Воспоминание пришло мгновенно, шлепнулось, как игральная карта на стол – это же лицо в обрамлении коротко-стриженных волос он видел на операционном столе, и окружали его окровавленные комья ткани. Но позвольте, неужели так быстро оправился?.. Профессиональная память лебенсмейстера передала сухие детали. Лопнувший по швам после удара палицей череп, серая губка мозга, различимая за костью, запекшаяся на висках черная кровь. Этот человек умер на операционном столе. Виттерштейн помнил, как санитары уносили его прочь, как болтались безвольно руки мертвеца, цепляя грязными пальцами пол лазарета – так, точно слепо шарили по нему, пытаясь схватиться за что-то.
Этот человек был мертв. И все же он шел вперед. Неуклюже, спотыкаясь, дергая головой – но шел.
Виттерштейн смотрел на мертвеца, чувствуя, как язык присыхает к гортани, точно бинт к липкой от крови ране.
Лицо у мертвеца было страшным. Выражение, застывшее на нем после смерти, было одновременно сонным и удивленным. Один глаз смотрел прямо на Виттерштейна, но при этом не моргал, другой был разбит смертельным ударом и колыхался в такт шагам бледно-розовой медузой. Губы превратились в иссиня-черный рубец поперек лица. Солдат шел, размеренно переставляя ноги, одно плечо у него нелепо подергивалось.
За ним шли другие. Один за другим они выходили в круг света, заставляя сердце Виттерштейна биться в такт их шагам.
Человек, больше похожий на сверток обгоревшего тряпья. Кожа на его лице почернела, прилипла к костям черепа и стала похожа на кожуру запеченной картошки, от него несет паленым мясом и горелым сукном. Кажется, этот был номером шестнадцатым. Когда он идет, кажется, что за ним все еще стелется едкий дым. На фоне почерневшей кожи зубы кажутся грязно-белыми. Мертвец постоянно щерится, но это лишь иллюзия – просто обгорели начисто губы.
Рядом с ним – совпадение, должно быть – идет и семнадцатый, которому начисто снесло пулей затылок. Он двигается дергано, точно марионетка, двигающаяся не на нитках, а на проводах, по которым время от времени подают напряжение.
Девятый. Голова при ходьбе у него прыгает из стороны в сторону, как у китайского болванчика, и Виттерштейн не сразу соображает, отчего – половину шейных мышц сорвало осколком, так, что видны трубчатые позвонки в ее глубине.
Двенадцатый. В скуле третьим глазом, неподвижным и внимательным, чернеет пулевое отверстие.
Девятнадцатый. Внутренности из распоротого живота свисают до земли и время от времени на них поскальзываются подошвы его солдатских сапог. Но он, конечно, этого не замечает, целеустремленно идет вперед.
Вон и здоровяк-гренадер с ампутированными ногами. Должно быть, умер уже после операции. Ползет, волоча за собой перевязанные культи. Как и у прочих, посмертное выражение лица навсегда прилипло к костям – глаза распахнуты в ужасе, рот открыт для крика, которого никогда не последует.
Пятеро… Шестеро… Восьмеро…
Они все шли и шли, и Виттерштейну показалось, что в разрушенном блиндаже собралась целая мертвая армия. Рядовые, ефрейторы, офицеры. Безрукие, с оторванными ногами и выпотрошенными внутренностями, обожженные, скрюченные, скованные трупным окоченением. Мертвое воинство, поднятое на ноги каким-то невероятным, отвратительным, зовом. Вновь двигающееся вперед, без жалоб и стонов. Разлагающееся мясо на скрипящих костях. Целеустремленная мертвая плоть. Сама смерть ползла ему навстречу, разевая смрадную пасть и распространяя вокруг чумные миазмы. Смерть выбралась из братских могил, обрела материальное воплощение и теперь ухмылялась ему в лицо.
Виттерштейна вырвало горячей и горькой желчью. Он стал пятиться, пытаясь нащупать под халатом кобуру. Пальцы прыгали, как у контуженного, не могли справиться с простым действием. Наконец в покрытую ледяным потом ладонь ткнулась ребристая рукоять «парабеллума». Тяжелый, неудобный инструмент, сработанный словно в насмешку над элегантными и практичными орудиями хирурга.
– Вон! – Виттерштейн неуклюже выхватил пистолет. Непривычную к тяжелой стали руку повело в сторону, – Убирайтесь, гнилое отродье! Проваливайте в могилы!
«Они и так в могиле, – пронеслась черным вороном скрежещущая мысль, – Они умерли здесь и здесь же похоронены. Это ты, живой, вторгся к ним, в обитель мертвых…»
Мертвецы не замедлили шага. Они приближались к Виттерштейну, пялясь на него невидящими глазами, тронутые трупным окоченением губы синели страшными улыбками.
Виттерштейн направил пистолет в сторону ближайшего мертвеца, пехотинца с разорванной осколком грудью. Когда тот шел, ребра терлись друг о друга, щелкали и трещали. Словно в груди у солдата находился какой-то сложный механизм вроде музыкальной шкатулки, который все никак не мог завестись. Виттерштейн совместил прыгающий прицел «парабеллума» с тем местом, где под грязной серой тканью должно было располагаться сердце мертвеца, и трижды нажал на узкую спусковую скобу.
В замкнутом помещении «парабеллум» три раза лязгнул металлом, изрыгнув острые пороховые кляксы, желтый огонь его выхлопа отразился в десятках мертвых остекленевших глаз. На груди мертвеца китель трижды лопался, оставляя неровные дыры, курящиеся едва заметным дымком и почти не окрашенные кровью. Виттерштейн выстрелил еще дважды, перехватив левой рукой дергающуюся правую. Пули вошли точно туда, где располагалось сердце, не отклонившись ни на сантиметр, в этом Виттерштейн готов был поклясться. Но мертвец даже не замедлил шага, его лишь немного качнуло в сторону. Ну конечно. Мертвое сердце не качает крови. Мертвому телу не нужен кислород. Но ведь должно же что-то им управлять, отдавать приказы холодным мышцам?..
Виттерштейн поднял пистолет повыше, в прицеле мелькнул бледный лоб мертвеца. Короткий лязг выстрела – и голова солдата дернулась назад с влажным хрустом, пуля вышибла затылочную кость и коротким толчком выплеснула содержимое черепной коробки на пол позади мертвеца. Ковылявшее тело мгновенно осело, без судорог и стона. Мягко, как соприкасается с полкой тряпичная кукла, лишь подкованные подошвы сапог звякнули напоследок о камень.
Конечно, мозг! Вот что передает сигналы этим гниющим марионеткам! Тоттмейстер своей магильерской силой заставляет мертвую нервную ткань выполнять свои приказы. Чтобы понять это, не нужно быть лебенсмейстером!.. Тупица!
Виттерштейн выстрелил еще дважды, теперь уже целясь точно в середину бледных лбов. Еще два мертвых пехотинца упали – тот, со снесенным затылком, и обожженный. Когда он нажал на спуск в очередной раз, «парабеллум» не отозвался, и холод его металлической рукояти просочился по венам руки прямо в сердце. Запасных обойм у Виттерштейна не было. К чему лишний груз врачу…
Мертвецы не озлобились, потеряв трех своих товарищей. Они по-прежнему медленно наступали на Виттерштейна, оттесняя его вглубь обвалившегося лазарета. В их движениях не было угрозы, они просто шли вперед сомкнутым строем, точно принимали участие в каком-то жутком посмертном параде.
Виттерштейн пятился до тех пор, пока вновь не оказался у перевернутого операционного стола, возле которого хрипел тоттмейстер. Мертвецы продолжали наступать, обходя его со всех сторон. Виттерштейн мог разглядеть пороховую точечную гарь на их отвратительно-бледных лицах, прижизненные ссадины и царапины, опаленные волосы. Он думал, что от мертвецов будет нести запахом смерти и разложения, но обоняние его ничего подобного не обнаружило. От них пахло так, как пахнет от людей, много месяцев зажатых в траншеях – грязью, потом, табаком, порохом. Запах смерти, распространявшийся вокруг них, Виттерштейн ощущал не обонянием, а лебенсмейстерским чутьем. Которое готово было взвыть, ощущая вокруг подступающую некротичную плоть.
Тоттмейстер лежал с закрытыми глазами, дышал прерывисто и неглубоко. Его легкие, должно быть, заполнились кровью настолько, что едва способны сокращаться. Еще минута, может, две, и…
Рот одного из мертвых солдат распахнулся. Перед этим челюсть несколько секунд подрагивала, должно быть, омертвевшим мышцам требовалось усилие, чтобы вновь выполнять свои функции.
– Ну что же, господин лебенсмейстер?.. – голос мертвеца заставил Виттерштейна налететь спиной на стену. Голос был тоже мертвый, в нем не было ни эмоций, ни чувств, лишь шорох сухого языка в уже холодной глотке покойника, – Возможно, ваши недавние пациенты помогут вам передумать? Как видите, от вас они перешли на службу ко мне. Не бойтесь, они ничего не ощущают. Я не сохранил им ни личности, ни памяти. Просто послушная плоть. Не в самом лучшем состоянии, но на войне не приходится выбирать, ведь верно?
– Уберите их! – Виттерштейн ощущал, как теряет контроль над ужасом, замурованным в его собственном теле, – Отправьте обратно в могилы!
– С удовольствием, – ответил мертвый пехотинец, разглядывая Виттерштейна безжизненными полупрозрачными глазами, словно запотевшими изнутри, – Но только после того, как вы вылечите меня. Скорее же, господин лебенсмейстер. Признаться, я чувствую себя довольно паршиво. Даже говорить, используя собственное тело, мне уже слишком трудно. Полагаю, у вас в запасе всего несколько минут.
«Вот именно, проклятый ты ублюдок, – подумал Виттерштейн, глядя то на говорящего мертвеца, то на распластанного тоттмейстера, – У тебя в запасе осталось совсем немного времени».
– Вы хотите запугать меня своими куклами?
– И мне это удастся. Можете храбриться, господин лебенсмейстер, но я вижу вас насквозь. Вы охвачены ужасом. Не стыдитесь этого чувства. Уверяю вас, оно нормально для всякого живого человека. Мне приходилось видеть, как английские штурмовики, увидев мертвеца, падали без чувств, а закаленные ветераны бросали оружие. Вы боитесь. И вы сделаете то, что должны. Иначе… Иначе они растерзают вас. Не смотрите на их омертвевшие члены, это обманчивое впечатление. Мертвецы необыкновенно сильны. Они разорвут вас голыми руками.
Мертвец бормотал свою речь, покачиваясь перед Виттерштейном, челюсть на каждом слове подрагивала, двигаясь скачками вверх-вниз. Чудовищное ощущение – будто говоришь с куклой, созданной на адской фабрике из плоти грешников.
– Не будьте дураком, тоттмейстер, – сказал Виттерштейн, пытаясь овладеть своим страхом, заковать его в кандалы, похоронить где-то на самом дне души, – Вы мастер запугивать, но и вы должны понять очевидное. Я лебенсмейстер. Жизнь пациента в моих руках. Одним движением пальца я могу остановить ваше сердце. Хоть бы и прямо сейчас. Ни одна из ваших марионеток не успеет даже дернуться. Хотите убедиться?