Текст книги "«Доктор Живаго» как исторический роман"
Автор книги: Константин Поливанов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Живаго именно в момент появления комиссара испытывает разочарование в несоответствии окружающих его революционным летом сограждан и тех – воображаемых – высоких, близких природе, творчеству, естественным законам человеческой жизни людей, которых ему хотелось видеть в революции[90]90
О противопоставлении пустой речи и творческой тишины в романе см. [Witt 2000: 64–65; Witt 2009: 161–162].
[Закрыть]:
Юрий Андреевич все время порывался встать и уйти. Наивность комиссара конфузила его. Но немногим выше была и лукавая искушенность уездного и его помощника, двух насмешливых и скрытых проныр. Эта глупость и эта хитрость друг друга стоили.
И все это извергалось потоком слов, лишнее, несуществующее, неяркое, без чего сама жизнь так жаждет обойтись.
О как хочется иногда из бездарно-возвышенного, беспросветного человеческого словоговорения в кажущееся безмолвие природы, в каторжное беззвучие долгого, упорного труда, в бессловесность крепкого сна, истинной музыки и немеющего от полноты души тихого сердечного прикосновения! [Пастернак: IV, 138–139]
Весну и лето 1917 года, изображенные в этой части романа, сам Пастернак провел в Москве. Дважды он ездил в Тамбовскую и Саратовскую губернии, куда отправилась его возлюбленная Елена Виноград. В стихотворениях книги «Сестра моя – жизнь», имеющей подзаголовок «Лето 1917 года», встречаются отголоски событий, составлявших атмосферу этих месяцев: митинг в Москве в честь приезда военного министра Керенского («Весенний дождь»); солдатские бунты («Распад»); «пленные австрийцы» («Еще более душный рассвет»); перебои железнодорожного сообщения. Наконец, его возлюбленная, как и Лара из романа, отправляется из Москвы заниматься организацией «земства в волостях» («Лето»). Исследовательница Р. Лихт отмечала, что вымышленный романный городок Мелюзеево напоминает Балашов и Мучкап, которые Пастернак посещал летом 1917 года во время своих поездок [Лихт: 154]; ср. [Пастернак Е. В. 1998].
В то же время источником изображения революционной атмосферы в провинции мог быть для Пастернака и роман А. Белого «Серебряный голубь», где поэт Дарьяльский летом 1905 года селится в селе Целебееве неподалеку от усадьбы своей невесты. В вымышленном топониме Целебеево (с отчетливой этимологией от «целения») соблазнительно увидеть источник пастернаковского названия городка – Мелюзеево[91]91
О топонимах этой части романа, в частности о Зыбушине, см. [Майдель, Безродный].
[Закрыть], где в романе располагается госпиталь [Поливанов 2006: 206].
Однако несомненно, что в изображении деталей революционных лета и весны 1917 года на фронте для Пастернака были чрезвычайно важны свидетельства современников, и прежде всего, как показано выше, П. Н. Краснова, подобно тому, как в обстоятельствах изображения фронта в предшествующей части – Ф. Степуна. Далее он опирался на свидетельства современников и на документы и в изображении деталей путешествия своих героев из Москвы на Урал (так же, как при изображении событий 1905 года – в поэмах 1920-х годов).
Московское становище
Шестая часть романа, «Московское становище», охватывает вторую половину лета (в поезде, на котором Живаго возвращается с фронта, он слышит запах цветущей липы) и осень 1917 года, перед Октябрьским переворотом, а также зиму 1917/18 года.
Обратим внимание на используемые здесь обозначения времени. В начале, как и в первых частях романа, сохраняется соотнесение происходящих событий с годовым кругом церковного календаря [Пастернак: IV, 183] (ниже мы будем подробнее говорить о возможном функциональном значении этого приема). Причем церковный календарь подчеркнуто соотнесен с природным, который в свою очередь метафорически соотносится с понятием времени человеческой жизни:
Светлая солнечная ординаторская со стенами, выкрашенными в белую краску, была залита кремовым светом солнца золотой осени, отличающим дни после Успения, когда по утрам ударяют первые заморозки и в пестроту и яркость поределых рощ залетают зимние синицы и сороки. Небо в такие дни подымается в предельную высоту и сквозь прозрачный столб воздуха между ним и землей тянет с севера ледяной темно-синею ясностью.
Повышается видимость и слышимость всего на свете, чего бы ни было. Расстояния передают звук в замороженной звонкости, отчетливо и разъединенно. Расчищаются дали, как бы открывши вид через всю жизнь на много лет вперед <выделено нами. – К. П.>. Этой разреженности нельзя было бы вынести, если бы она не была так кратковременна и не наступала в конце короткого осеннего дня на пороге ранних сумерек [Пастернак: IV, 183].
Получение героем известия о перевороте в Петрограде также будет подчеркнуто соотнесено с другой системой счета времени (юлианским календарем, отмененным большевиками в феврале 1918 года): «Как-то в конце старого октября» [Там же: 190].
Изображение обстановки московской жизни до Октябрьского переворота включает упоминание новых учреждений: в первый день по приезде в Москву Живаго узнает от жены, что его тесть, А. А. Громеко, избран председателем районной думы [Там же: 167] (здесь присутствует небольшая хронологическая неточность – выборы в районные думы прошли в Москве 24 сентября). Упоминается бросавшийся в глаза в эти месяцы беспорядок на улицах («доктора поразили валявшиеся всюду на мостовых и тротуарах вороха старых газет и афиш, сорванных с домов и заборов» [Там же: 166]), связанный с начавшимися еще в апреле-марте забастовками городских служб, в частности дворников (см. [Поливанов 2006: 248]). Встречая Юрия Андреевича, говорит о беспорядке и дворник Маркел, причем в его речь вставляется упоминание одного из главных предметов споров этих месяцев – следует ли заключать сепаратный мир с Германией «без аннексий и контрибуций»:
…покамест ты там богатырствовал, и мы, видишь, не зевали. Такой кабак и бедлант развели, что чертям, брат, тошно. Не разбери-бери что! Улицы не метёны[92]92
Ср. в первый вариант стихотворения 1917 г. «Свистки милиционеров»: «Метлы бастуют, брезгуя мусором пыльным и тусклым…» [Пастернак: I, 391]; ср. также [Поливанов 2006: 248].
[Закрыть], дома-крыши не чинены, в животах, что в пост, чистота без анекцый и контрибуцый [Пастернак: IV, 167].
Герои ведут разговоры о грозящем Москве недостатке дров, воды, электричества:
…говорят, без дров будем сидеть, без воды, без света. Отменят деньги. Прекратится подвоз. И опять мы стали. Пойдем. Слушай. Хвалят плоские железные печурки в мастерской на Арбате. На огне газеты обед можно сварить. Мне достали адрес. Надо купить, пока не расхватали [Там же: 170].
Нарушение снабжения городов было вызвано и разрушением за годы войны сельского хозяйства, и уже отмеченными выше транспортными проблемами. Выделяемые Пастернаком детали соответствуют картине, изображенной в написанном в 1920-х годах в эмиграции исследовании «История Великой русской революции» его старшего современника философа Б. В. Яковенко:
Государственное единство России разваливалось; административный механизм расползался по швам; войско болело глубоким недугом распущенности, произвола и дезорганизации; промышленность умирала в распре труда и капитала; земледелие было охвачено огнем аграрной анархии. Безвластие, произвол, анархия, голод повисли темными тучами над обновленной Россией. Да, голод; ибо не только был расстроен продовольственный аппарат, не только все хуже и хуже действовал транспорт, но и самые виды на урожай были мало утешительны [Яковенко: 243–244].
В романе Пастернак отмечает и недостаток продовольствия: к привезенной Юрием Андреевичем утке не подается гарнира, а спирт не покупается, а «добывается» («А Гордона попрошу спирта принести. Он в какой-то лаборатории достает»[93]93
Ср. почти буквально совпадающую деталь в воспоминаниях Ф. Степуна: «Бывший дворник требует или полбутылки водки, или пять фунтов хлеба. Хлеба достать не удается, но через знакомого бактериолога, заведующего лабораторией достаем спирт» [Степун 1990: II, 245], см. также [Поливанов 2012: 315–323].
[Закрыть] [Пастернак: IV, 170]). В быт проникает явление «дефицита», которое в дальнейшей экономической истории страны станет перманентным.
Атмосферу этих месяцев определяют в романе не только разного рода характерные детали, но и предчувствие грядущих событий, возникающее из деталей бытовой повседневной жизни:
…прошел август, кончался сентябрь. Нависало неотвратимое. Близилась зима, а в человеческом мире то, похожее на зимнее обмирание, предрешенное, которое носилось в воздухе и было у всех на устах.
Надо было готовиться к холодам, запасать пищу, дрова. Но в дни торжества материализма материя превратилась в понятие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос [Пастернак: IV, 182].
Живаго предчувствует гибель мира, в котором живет, и свою собственную, и готов к жертве:
…доктор видел жизнь неприкрашенной. От него не могла укрыться ее приговоренность. Он считал себя и свою среду обреченными[94]94
Ср. в поэме «Высокая болезнь»: «Мы были музыкой во льду, / Я говорю про всю среду, / С которой я имел в виду / Сойти со сцены, и сойду» [Пастернак: I, 256].
[Закрыть] <…> был готов принести себя в жертву, но ничего не мог… [Там же].
Уже осенью 1917 года Живаго, не принимая никакого участия в политических событиях, тем не менее оказывается еще и противопоставленным своей профессиональной среде по политическим убеждениям:
В больнице <…> уже началось расслоение. Умеренным, тупоумие которых возмущало доктора, он казался опасным, людям, политически ушедшим далеко, недостаточно красным. Он очутился ни в тех, ни в сих, от одного берега отстал, к другому не пристал [Там же: 183].
При встрече с друзьями пастернаковский герой формулирует свое представление о предстоящих исторических катаклизмах, когда время будет переживаться ими иначе, возникнет ощущение, что за «пять или десять лет пережили больше, чем иные за целое столетие» [Там же: 180]. Здесь снова, как и в разговоре с Ларой о революции, он подчеркивает отсутствие простых причинных связей между событиями[95]95
О философских истоках этих рассуждений героя, о разрушении причинных связей, о «причинности высшего порядка» в картине мира самого Пастернака и его персонажей см. [Хан: 94–95].
[Закрыть]:
Надвигается неслыханное, небывалое. Прежде чем оно настигнет нас, вот мое пожелание вам. Когда оно настанет, дай нам Бог не растерять друг друга и не потерять души. <…> На третий год войны в народе сложилось убеждение, что рано или поздно граница между фронтом и тылом сотрется, море крови подступит к каждому и зальет отсиживающихся и окопавшихся.
Революция и есть это наводнение.
В течение ее вам будет казаться, как нам на войне, что жизнь прекратилась, все личное кончилось, что ничего на свете больше не происходит, а только убивают и умирают, а если мы доживем до записок и мемуаров об этом времени, и прочтем эти воспоминания, мы убедимся, что за эти пять или десять лет пережили больше, чем иные за целое столетие[96]96
Чрезвычайно близкие к суждениям Живаго представления о предстоящих стране событиях осенью 1917 года высказывал, если верить дневнику О. Бессарабовой, историк С. Б. Веселовский: «События еще только начинаются. Что лет на пятнадцать вперед началась уже такая ломка и перетасовка, такие штормы и глубокие перемены, каких мы даже и представить себе не можем. И если лет через десять-пятнадцать лет мы будем живы, мы, может быть, и не узнаем ни мира вокруг, ни друг друга – настолько глубокие будут перемены» [Громова: 207].
[Закрыть].Я не знаю, сам ли народ подымется и пойдет стеной, или все сделается его именем. От события такой огромности не требуется драматической доказательности. Я без этого ему поверю. Мелко копаться в причинах циклопических событий. Они их не имеют.
Это у домашних ссор есть свой генезис, и после того как оттаскают друг друга за волосы и перебьют посуду, ума не приложат, кто начал первый. Все же истинно великое безначально, как вселенная. Оно вдруг оказывается налицо без возникновения, словно было всегда или с неба свалилось.
Я тоже думаю, что России суждено стать первым за существование мира царством социализма. Когда это случится, оно надолго оглушит нас, и, очнувшись, мы уже больше не вернем утраченной памяти. Мы забудем часть прошлого и не будем искать небывалому объяснения. Наставший порядок обступит нас с привычностью леса на горизонте или облаков над головой. Он окружит нас отовсюду. Не будет ничего другого [Пастернак: IV, 180–181].
Пророчества Живаго, продолжающего говорить о революции как о природном явлении, начнут сбываться фактически незамедлительно (на соседних страницах романа). Однако в речи его возникает мотив тревоги, от которой он сейчас заслоняется и будет заслоняться, узнав о перевороте в Петрограде, искренней верой в величие и справедливость свершающихся событий. Опасности, которые предчувствует герой, окажутся гораздо значительнее, чем ему представляется сейчас. Существенно здесь продолжающееся воодушевление. Зная много больше, чем герой, автор считает нужным не одаривать его своим опытом (невозможным для осени 1917 года), но передавать (и тем самым объяснять) чувства Живаго, обусловившие приятие большевистской революции. Напомним, что в такого рода истолкованиях эмоций, овладевающих современниками великих событий и непонятных для их «поумневших» потомков, Г. Лукач видел одно из непреходящих достоинств историзма Вальтера Скотта.
Октябрьский переворот
Главным событием осени 1917 года в романе, естественно, оказывается большевистский переворот 25 октября (7 ноября) в Петрограде. Поскольку действие происходит в Москве, то, соответственно, о самом событии сообщается с «запозданием», после того как герои проводят несколько дней в вынужденном квартирном заточении. На улицах Москвы идут бои между офицерскими и юнкерскими ротами «Комитета общественной безопасности», созданного 25 октября 1917 года для поддержки Временного правительства, и силами Военно-революционного комитета, созданного большевиками Московского совета рабочих депутатов. 25–27 октября силы «Комитета общественной безопасности» (он же «Комитет спасения революции»), возглавлявшегося В. В. Рудневым – московским городским головой, а также командующим Московским военным округом полковником К. И. Рябцевым, взяли под контроль практически весь центр Москвы в пределах Садового кольца. На стороне «Комитета общественной безопасности» выступили юнкера московских военных училищ и отряды добровольцев, в которые записывались «офицеры, студенты и гимназисты» [По революционной Москве: 56]. Активные боевые действия развернулись 28 октября и продолжались до 3 ноября[97]97
2 ноября при посредничестве социал-демократов интернационалистов был подписан договор о ликвидации Комитета общественного спасения, разоружении «белой гвардии» и юнкеров под гарантии личной безопасности, прекращении огня и освобождении пленных с обеих сторон (Социал-демократ: 3 (16) ноября 1917. С. 1; Известия ВРК: 3 ноября 1917. С. 3).
[Закрыть], закончившись победой поддержавших большевиков воинских частей и отрядов Военно-революционного комитета[98]98
[По революционной Москве: 56, 59, 158]; ср. также [Петухов, Мостовой]. 13 ноября в Москве состоялись похороны юнкеров. Ср. об этих похоронах в песне А. Вертинского: «И никто не додумался просто стать на колени / И сказать этим мальчикам, / Что в бездарной стране / Даже светлые подвиги – это только ступени / В бесконечные пропасти – к недоступной Весне», которая как будто отзывается в желании Живаго кинуться к мальчику-гимназисту, приведенному на допрос к Стрельникову: «С обмотанной головы гимназиста поминутно сваливалась фуражка. Вместо того чтобы снять ее и нести в руках, он то и дело поправлял ее и напяливал ниже, во вред перевязанной ране, в чем ему с готовностью помогали оба красноармейца.
В этой нелепости, противной здравому смыслу, было что-то символическое. И уступая ее многозначительности, доктору тоже хотелось выбежать на площадку и остановить гимназиста готовым, рвавшимся наружу изречением. Ему хотелось крикнуть и мальчику, и людям в вагоне, что спасение не в верности формам, а в освобождении от них» [Пастернак: IV, 247].
[Закрыть].
В романе об этих событиях говорится:
На улицах бой. Идут военные действия между юнкерами, поддерживающими Временное правительство, и солдатами гарнизона, стоящими за большевиков. Стычки чуть ли не на каждом шагу, очагам восстания нет счета [Пастернак: IV, 188]).
Вновь, как при описании Февраля 1917 года, показана роль слухов как единственного источника информации, как в «реальности» тех лет, так и в романе: «Отовсюду доходили слухи, что рабочие берут перевес» [Там же: 189], «были сведения, что они добрели домой благополучно» [Там же: 190]. С 26 октября по 8 ноября в Москве выходили только две газеты – «Известия Московского Совета рабочих и солдатских депутатов» (с 3 ноября неделю вместо нее выходили «Известия Военно-Революционного комитета») и «Социал-демократ». Впрочем, 29 и 30 октября не выходили и они.
Вооруженные столкновения происходили на Остоженке, Поварской, у Никитских ворот, на Смоленской площади (которая за эти дни несколько раз переходила из рук в руки) – в непосредственной близости от переулка Сивцев Вражек, где в романе находился дом Громеко, и недалеко от Волхонки, где помещалась квартира родителей Пастернака. До 3 ноября продолжается обстрел Кремля из Лебяжьего переулка (рядом с Волхонкой) и с Воробьевых гор «тяжелой осадной артиллерией» [Седельников: 439] (см. также [Бессонов]).
Н. Н. Веденяпин появляется в доме Громеко и Живаго в воскресенье (29 октября)[99]99
Пастернак датирует начало боев 29 октября, очевидно, вслед за советскими источниками, которые опирались на сообщение главной газеты большевиков «Правда» от 12 ноября (30 октября ст. ст.): «И вот вчера 29 с утра юнкера начали восстание» (Правда. 12 ноября).
[Закрыть] со словами: «Это надо видеть. Это история. Это бывает раз в жизни» [Пастернак: IV, 189]. Но выйти из дому он не может, так же как и пришедший к ним Гордон – «из переулка нет выхода. По нему свищут пули <…> на улице не души» [Там же]. Гости покидают дом только через трое суток[100]100
О событиях в Москве Пастернак писал в ноябре – декабре 1917 года О. Т. Збарской: «Скажите, счастливее ли стали у Вас люди в этот год, Ольга Тимофеевна? У нас – наоборот, озверели все, я ведь не о классах говорю и не о борьбе, а так вообще, по-человечески. Озверели и отчаялись. Что-то дальше будет. Ведь нас десять дней сплошь бомбардировали, а теперь измором берут, а потом может статься подвешивать за ноги, головой вниз, станут» [Пастернак: VII, 345].
[Закрыть].
Затем возникает небольшое хронологическое «смещение»: через несколько дней после ухода задержавшихся гостей, «как-то в конце старого октября» [Там же: 190], Живаго покупает на улице газетный листок —
экстренный выпуск, покрытый печатью только с одной стороны <…> сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата [Пастернак: IV, 191].
В действительности 26 октября в Москве не вышла ни одна газета, кроме «Известий Московского Совета» и большевистского «Рабочего пути». Оба издания оповещали о низложении Временного правительства в Петрограде, но едва ли эти газеты могли попасть в руки читателей из московского профессорско-интеллигентского круга. О первых декретах новой власти «Известия Московского Совета» сообщили 28 октября: «Последние известия. Из Петрограда сообщают: Временным правительством изданы декреты „Об освобождении всех арестованных членов земельных комитетов“, „Об отмене смертной казни на фронте“, „О переходе земли к земельным комитетам“, „Об учреждении контроля над производством“». 31 октября о создании нового правительства, именующегося Советом народных комиссаров, сообщил московский «Социал-демократ». 2 и 3 ноября эта же газета писала:
Правительство Керенского-Коновалова свергнуто. Власть в руках советов. Новое рабочее и крестьянское правительство предложило мир. Земля передана крестьянским комитетам. Смертная казнь отменена. Учредительное собрание созывается в срок. Издан декрет о 8-часовом рабочем дне.
31 октября тексты декретов были опубликованы в «Известиях Московского Совета», а 4 ноября «Социал-демократ» поместил объявление, что «отпечатан в количестве 300 000 плакат с декретами о войне, о земле, о смертной казни и об Учредительном собрании». Можно предположить, что именно этот «плакат» и был тем листком, «покрытым печатью только с одной стороны», который и оказался в руках главного героя.
Вернувшись домой с газетным «листком», Живаго дает восторженную оценку происшедшему:
– Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали.
В том, что это так без страха доведено до конца, есть что-то национально-близкое, издавна знакомое. Что-то от безоговорочной светоносности Пушкина, от невиляющей верности фактам Толстого. <…>
– Главное, что гениально? Если бы кому-нибудь задали задачу создать новый мир, начать новое летоисчисление, он бы обязательно нуждался в том, чтобы ему сперва очистили соответствующее место. Он бы ждал, чтобы сначала кончились старые века, прежде чем он приступит к постройке новых, ему нужно было бы круглое число, красная строка, неисписанная страница.
А тут, нате пожалуйста. Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое [Пастернак: IV, 192–193].
Эта характеристика как будто подчеркивает, что она принадлежит врачу («великолепная хирургия») и поэту (упоминания Пушкина и Толстого). «Разгар курсирующих по городу трамваев» обозначает для Пастернака способность свершившейся революции встроиться в ход идущей повседневной жизни[101]101
Ср. «В художественной концепции романа Пастернака суть исторического прогресса измеряется его способностью влиться в беспрерывный несущийся поток самосозидающейся бессмертной жизни» [Хан: 112].
[Закрыть], не нарушая ее порядка. Здесь присутствует и подспудное противопоставление осенних событий событиям начала весны. Февральской (мартовской) революции в Петрограде предшествовал полный паралич трамвайного движения, так как демонстранты откручивали ручки управления у вагонов во время движения на линии, поэтому трамваи не могли сдвинуться с места и блокировали все движение. 24 февраля трамвайное сообщение полностью остановилось и только 7 марта начало постепенно восстанавливаться [Поливанов 2012-а: 70–75]. Следует, однако, отметить еще один обертон речи доктора: упоминание трамваев возникает спонтанно, словно бы случайно (хотя им и вводится мотив, связанный со смертью героя). «Курсирующие трамваи» – одна (и не самая бросающаяся в глаза) из примет охваченного революцией города. Кажется, доктор мог бы упомянуть и какую-то иную. Это сочетание конкретности, непреднамеренности и символики глубоко закономерно для поэтики «Доктора Живаго».
На протяжении первых шести частей романа Пастернак сохраняет верность принципу, сформулированному им в «Охранной грамоте»:
Подробности выигрывают в яркости, проигрывая в самостоятельности значенья. Каждую можно заменить другою. Любая драгоценна. Любая на выбор годится в свидетельства состоянья, которым охвачена вся переместившаяся действительность [Пастернак: III, 186].
Этот принцип (понимать который следует все же не без оговорок) будет потеснен гораздо большей установкой на документальность в пореволюционной части «Доктора Живаго», где предметом изображения станут исторические ситуации, последовательно искажаемые подцензурными историографией и литературой или вовсе ими табуируемые.
Глава 3. Идея «документального повествования». Россия после перелома
«Диктатура пролетариата»
Описывая обстоятельства первых месяцев после большевистского переворота, Пастернак «предупреждает» читателя, что в обозначении характерных черт времени он совмещает в романе черты нескольких московских зим:
Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две наступившие вслед за нею <…> не все, что кажется теперь происшедшим с семнадцатого на восемнадцатый год, случилось действительно тогда, а произошло, может статься, позже [Пастернак: IV, 194].
В романе говорится о создании многочисленных новых властных учреждений («домкомы», райсоветы), жестко в принудительном порядке утверждающих свои порядки: увольнения, обыски в поисках оружия, аресты, выселения, уплотнение. Даются характеристики людей, представлявших новую власть:
Производили перевыборы правлений везде: в домовладениях, в организациях, на службе, в обслуживающих население учреждениях. <…> Во все места стали назначать комиссаров с неограниченными полномочиями <…> людей железной воли, в черных кожаных куртках, вооруженных мерами устрашения и наганами, редко брившихся и еще реже спавших. Они хорошо знали порождение мещанства, среднего держателя мелких государственных бумаг, пресмыкающегося обывателя <…> Эти люди ворочали всем, как приказывала программа и начинание за начинанием, объединение за объединением становились большевицкими [Там же: 194–195].
Уже в марте 1917 года в России начались «идеологические» переименования – улиц, городов, кораблей, полков и др. (см. [Колоницкий 2001: 229–247]); после Октября переименования продолжаются вместе с другими преобразованиями. Пастернак чутко фиксирует эту особенность времени. Переименовывается больница, где служит герой («Крестовоздвиженская больница теперь называлась Второй преобразованной. Часть персонала уволили» [Пастернак: IV, 195][102]102
Там же описаны врачи, которые ушли из больницы, «найдя, что им служить не выгодно. Это были хорошо зарабатывавшие доктора с модной практикой, баловни света, фразеры и краснобаи» [Пастернак: IV, 195]. Причем тут снова проявляется противопоставление остальных врачей и Живаго: «Свой уход по корыстным соображениям они не преминули выдать за демонстративный, по мотивам гражданственности, и стали относиться пренебрежительно к оставшимся, чуть ли не бойкотировать их. В числе этих оставшихся, презираемых был и Живаго» [Пастернак: IV, 195]. Это описание врачей напоминает героя повести М. Булгакова «Собачье сердце» профессора Преображенского, если допустить знакомство Пастернака с текстом повести, то указанием на это могло бы служить, по замечанию Л. Н. Киселевой, наименование больницы – Вторая преобразованная.
[Закрыть]), переименовывается дом, куда Юрия вызвали к больному. Об этом говорит «представительница райсовета», подруга Лары, бывшая работница швейной мастерской ее матери Ольга Демина на заседании домкома, на которое постепенно приходят жильцы после проводящегося у них военной комиссией обыска (искали оружие):
Ваше здание поместительное, подходящее для общежития. Бывает, делегаты съезжаются на совещания, некуда рассовать людей. Есть решение взять здание в распоряжение райсовета под дом для приезжающих и присвоить ему имя товарища Тиверзина, как проживавшего в данном доме до ссылки, факт общеизвестный. Возражений не имеется? Теперь к порядку очищения дома. Эта мера нескорая, у вас еще год времени. Трудовое население будем переселять с предоставлением площади, нетрудовое предупреждаем, чтоб подыскали сами, и даем двенадцать месяцев сроку [Пастернак: IV, 201].
Атмосфера времени создается в романе обозначением «бытового» неустройства вместе с введением новых форм экономической жизни («переустройство всех сторон жизни, охватившее и торговлю, совершалось еще в самых общих чертах» [Там же: 197–198]). Описаны наступающий голод, отсутствие дров, получение мороженой картошки, попытки выпекать и продавать хлеб: «Живаго бедствовали – селедка, дрова, пшено на воде, уха из селедочных головок» [Там же: 196]. Возникают новые формы «оплаты» труда. Доктору предлагают за визит к больной «странный гонорар»: «Бутылку германского коньяку или пару дамских чулок за визит. Чем заманивают. Кто это может быть? Какой-то дурной тон и полное неведение о нашей современной жизни. Нувориши какие-нибудь. – Да, это к заготовщику» [Там же: 197]. Автор сам «комментирует» смысл реалий тогдашней жизни:
Таким именем, вместе с концессионерами и уполномоченными, назывались мелкие частные предприниматели, которым государственная власть, упразднив частную торговлю, делала в моменты хозяйственных обострений маленькие послабления, заключая с ними договоры и сделки на разные поставки.
В их число уже не попадали сваленные главы старых фирм, собственники крупного почина. От полученного удара они уже не оправлялись. В эту категорию шли дельцы однодневки, поднятые со дна войной и революцией, новые и пришлые люди без корня [Там же].
Нехватка еды и бытовая неустроенность толкают семью Живаго на отъезд из Москвы, чтобы прокормиться, разводя огород и сажая картошку: «…в апреле того же года Живаго всей семьей выехали на далекий Урал» [Пастернак: IV, 207][103]103
Описанный Пастернаком отъезд семейства Громеко-Живаго из голодной Москвы в надежде «на земле» прокормиться своими руками был для той эпохи явлением характерным. Ф. Степун вспоминал: «Продав за гроши московское дело, Никитины переехали в Ивановку. Им казалось, что на нескольких десятинах земли, обрабатываемых своими руками, будет легче не умереть с голоду, чем в Москве» [Степун 1990: II, 243].
[Закрыть].
Вместе с нехваткой продовольствия, топлива и т. д. возникают новые системы распределения:
Около этого времени Александра Александровича пригласили на несколько разовых консультаций в Высший Совет Народного Хозяйства, а Юрия Андреевича – к тяжело заболевшему члену правительства. Обоим выдали вознаграждение в наилучшей по тому времени форме – ордерами в первый учрежденный тогда закрытый распределитель.
Он помещался в каких-то гарнизонных складах у Симонова монастыря. Доктор с тестем пересекли два проходных двора, церковный и казарменный, и прямо с земли, без порога, вошли под каменные своды глубокого, постепенно понижавшегося подвала.
Расширяющийся конец его был перегорожен длинной поперечной стойкой, у которой, изредка отлучаясь в кладовую за товаром, развешивал и отпускал продовольствие спокойный неторопливый кладовщик, по мере выдачи вычеркивая широким взмахом карандаша выданное из списка.
Получающих было немного.
– Вашу тару, – сказал кладовщик профессору и доктору, беглым взглядом окинув их накладные. У обоих глаза вылезли на лоб, когда в подставленные чехлы от дамских подушечек, называемых думками, и более крупные наволочки им стали сыпать муку, крупу, макароны и сахар, насовали сала, мыла и спичек и положили каждому еще по куску чего-то завернутого в бумагу, что потом, дома, оказалось кавказским сыром.
Зять и тесть торопились увязать множество своих мелких узелков в два больших заплечных мешка как можно скорее, чтобы своей неблагодарной возней не мозолить глаза кладовщику, который подавил их своим великодушием.
Они поднялись из подвала на воздух пьяные не от животной радости, а от сознания того, что и они не зря живут на свете и, не коптя даром неба, заслужат дома, у молодой хозяйки Тони, похвалу и признание [Там же: 210][104]104
Об особых привилегиях в снабжении см. в материалах комиссии ЦК РКП [Бордюгов: 261–271].
[Закрыть].
Здесь прорисована важная примета жизни послереволюционных лет – зависимость обычного человека от поддержки людей, обладающих влиянием при новой власти. В то же время за конкретной приметой времени отчетливо проступает, в полном соответствии с жанровой традицией В. Скотта и Пушкина, обозначение характера эпохи исторических катаклизмов, в которой без «волшебного помощника» человек уцелеть не может. Причем в романе такие судьбоносные встречи главного героя оказываются «таинственно» связаны с определенным районом города («всевозможные случайности преследовали доктора в названном месте» [Пастернак: IV, 186]). Однажды, довезя до больницы «жертву вооруженного ограбления», оказавшегося затем «видным политическим деятелем», Живаго «приобрел на долгие годы покровителя, избавлявшего его в это полное подозрений и недоверчивое время от многих недоразумений» [Там же: 187]. Чуть позже у того же места между Серебряным переулком и Молчановкой он впервые встречает своего сводного «омского брата» Евграфа Живаго[105]105
Встреча братьев происходит в подчеркнуто исторический момент – когда Юрий заходит в подъезд на углу Малой Молчановки и Серебряного переулка, чтобы на свету прочесть листок с декретами новой власти.
[Закрыть], который в романе на долгие годы становится его «волшебным помощником», «таинственным благодетелем». Во время болезни Юрия Евграф достает немыслимую для тех лет еду, в последней части – устраивает финансовые и служебные дела и т. д. Благодеяния брата также оказываются возможны лишь за счет близости к новой власти («По-моему, у него какой-то роман с властями» [Там же: 207]).
Еще одной бытовой деталью становится в романе изображение «уплотнения» квартиры Громеко. Московский Совет, упразднив в конце ноября право собственности на жилье, начал выдавать ордера на заселение в квартиры красноармейцам и людям «пролетарского происхождения»[106]106
Ср. описание «уплотнения» и принудительного выселения в известном Пастернаку тексте М. Смильг-Бенарио: «Чтобы облегчить квартирную нужду бедного населения, большевики, как известно, стали принудительно вселять семьи рабочего населения в квартиры буржуазии. С точки зрения социальной справедливости против такого вселения, в конце концов, ничего нельзя возразить, но для большевиков, по-видимому, не столько имело значение облегчить положение бедного населения, как притеснить так называемую буржуазию. Бывали часто случаи, что квартиры со всем имуществом просто реквизировались, а владельцы должны были очистить квартиры в 24 часа. В Москве, например, как раз перед моим отъездом, было в течение 3-х дней выселено население целого квартала, находившегося вблизи В. Ч. К. Что при этом выселялись не только буржуи, об этом особенно упоминать не приходится» [Смильг-Бенарио: 154].
[Закрыть].
В доме Громеко шли спешные сборы в дорогу. Перед многочисленными жильцами, которых в уплотненном доме теперь было больше, чем воробьев на улице, эти хлопоты выдавали за генеральную уборку перед Пасхой [Там же: 208].
Кроме «уплотненных» квартир, в «Докторе Живаго» (как и «Собачьем сердце» Булгакова) отмечается неизменная черта домов послереволюционной Москвы – закрытые парадные подъезды: «Прощаться высыпали в сени и на крыльцо черной лестницы (парадное стояло теперь круглый год заколоченным)» [Там же: 213].
Непосредственно перед этим фрагментом описана еще и знаковая «языковая» деталь послереволюционных лет: ко множеству понятий регулярно прибавлялось определение «бывший». Причем деталь вводится в подчеркнуто гротескной манере, напоминающей рассказы М. Зощенко[107]107
Появляется и гротескное изображение советской пропаганды безбожия и «научного» объяснения мировых процессов: «На Маркела нельзя было положиться. В милиции, которую он избрал себе в качестве политического клуба, он не жаловался, что бывшие домовладельцы Громеко пьют его кровь, но задним числом упрекал их в том, что все прошедшие годы они держали его в темноте неведения, намеренно скрывая от него происхождение мира от обезьяны» [Пастернак: IV, 212].
[Закрыть]. Громеко и Живаго старались уйти незаметно, но им это не удается:
На вокзал уходили рано на рассвете. Население дома в этот час еще не подымалось. Жилица Зевороткина, обычная застрельщица всяких дружных действий миром и навалом, обежала спящих квартирантов, стуча в двери и крича: – Внимание, товарищи! Прощаться! Веселее, веселее! Бывшие Гарумековы уходят [Пастернак: IV, 213].
Изменения быта соответствуют и новой большевистской идеологии: на упомянутом выше собрании присутствует дворничиха Фатима (мать Галиуллина), «когда-то ютившаяся с мужем и детьми в грязном подвале», «а теперь переселенн<ая> вдвоем с дочерью на второй этаж в две светлых комнаты» [Там же: 201]. Фатима при этом жалуется Деминой, что «разложенной на квартиры повинности по уборке двора и улиц никто не соблюдает» [Там же].
И наконец, одна из самых характерных черт периода революции и Гражданской войны – эпидемия тифа – также присутствует в романе. Живаго лечит тифозных (в частности, и в дом, где встречает Демину и Галиуллину, он приходит к тифозной больной) и сам в конце концов заболевает тифом. Здесь, с одной стороны, подчеркнуто подчинение героя неизбежным и всеобщим законам времени, а с другой – вводится важная сюжетная деталь: во время болезни доктора его семье впервые начинает помогать «таинственный благодетель» – сводный брат Евграф.
О тифозных больных вновь говорится в романе, когда уже в следующей части доктор видит на вокзале множество недавних больных, которых вынужденно поспешно выписывают из больниц:
Поток уезжающих сдерживали мостки с перилами, протянутые через залы, на каменных полах которых лежали люди в серых шинелях, ворочались с боку на бок, кашляли и сплевывали, а когда заговаривали друг с другом, то каждый раз несоответственно громко, не рассчитавши силы, с какой отдавались голоса под гулкими сводами.
В большинстве это были больные, перенесшие сыпной тиф. Ввиду переполнения больниц, их выписывали на другой день после кризиса. Как врач, Юрий Андреевич сам сталкивался с такой необходимостью, но он не знал, что этих несчастных так много и что приютом им служат вокзалы [Пастернак: IV, 209][108]108
В описании тифозных, выписанных на другой день после кризиса из больниц, Пастернак почти дословно повторяет слова из записок А. Левинсона (материал которых, как нам представляется, он активно использует и в описании множества деталей путешествия Живаго на Урал в 1918 году и обратно в Москву в начале 1920-х): «Мы на вокзале <…>. Здесь я впервые поражен необщим видом иных жутких фигур. То люди с призрачным очертанием и выражением глаз безумным или, я бы сказал, потусторонним. Так представляю я себе евангельского Лазаря, воскрешенного, но уже смердевшего, с глазами, заглянувшими в смерть. Это – тифозные красноармейцы, выписанные из лазаретов в отпуск на завтра по миновании кризиса <выделено нами. – К. П.>» [Левинсон: 191].
[Закрыть].
Итак, в финале части «Московское становище» (жизнь доктора и его семьи до отъезда на Урал) намечается переход от прежних повествовательных принципов к новым, к тем, что станут доминирующими при изображении Гражданской войны. С одной стороны, именно здесь начинаются пароксизмы хронологии, время теряет прежнюю определенность, годы становятся неразличимыми (строго говоря, мы не можем ответить на элементарный вопрос: сколько времени прошло между Октябрьским переворотом и отбытием семьи Живаго из Москвы). С другой, хаос пережитого относительно «упорядочивается» не ориентацией на документы или сторонние свидетельства (их роль резко возрастет в дальнейшем повествовании), но опорой на личный «бытовой» опыт. Хотя переворот свершается в столицах, жизнь здесь – несмотря на обилие внешних изменений – еще не окончательно оторвалась от прежней. Герои решают переменить пространство, ошибочно надеясь обрести нормальное – привычное – существование вдали от столицы. На поверку смена пространства знаменует переход в иное время: естественный сюжетный ход работает на историософскую концепцию романа.








