412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Поливанов » «Доктор Живаго» как исторический роман » Текст книги (страница 5)
«Доктор Живаго» как исторический роман
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:48

Текст книги "«Доктор Живаго» как исторический роман"


Автор книги: Константин Поливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

«Повесть о двух городах» Ч. Диккенса

В ходе работы над романом Пастернак не раз подчеркивал, что пишет (или старается писать) «примитивно». Подобные писательские признания всегда должны приниматься с надлежащими поправками, но никак не могут попросту игнорироваться. За словами о злополучной «примитивности» стоит сознательная установка на выбор «готовых», не раз использованных прежде типовых сюжетных (и в известной мере – характерологических) решений. А. В. Лавров объясняет, что

Пастернак не только усваивает опыт своего любимого Диккенса, но и щедро использует в романе самые общие типовые элементы, присущие остросюжетным повествованиям. Долгие годы вынашивавшееся желание «написать роман, настоящий, с сюжетом» заставляет писателя брать на вооружение литературные условности, старые, апробированные, но неизменно действенные приемы, генеалогия которых восходит к античному роману и от него тянется вглубь веков [Лавров 1993: 249].

На страницах пастернаковского романа прямо упоминается «Повесть о двух городах» Диккенса, ее читают вслух в Варыкине в семье Живаго. Этот роман, соединивший элементы поэтики (сюжетной организации) сочинений собственно вальтер-скоттовской и французской «школ» (см.: [Maxwell: 110]), посвящен осмыслению и изображению едва ли не величайшего кризиса в истории Европы – Великой французской революции. В романе Пастернака, как было отмечено в работах К. Барнса и А. В. Лаврова, обнаруживаются сходства с «Повестью о двух городах» и на уровне композиции, и в «идейном плане» [Лавров 1993: 247]. Как позднее в «Докторе Живаго», действие «Повести…» начинается за пятнадцать лет до собственно революции; в первых – «дореволюционных» – главах сюжет движется «рывками», повествовательные блоки разделены значительными временными интервалами, «взаимосвязь между эпизодами, смысл „перемены декораций“ и появления новых лиц не всегда ясны читателю» [Там же: 248]. Влияние Диккенса, в первую очередь – ориентацию на «роман тайн», Лавров видит и в часто (иногда – неприязненно) отмечавшейся особенности поэтики «Доктора Живаго» – «параллельное ведение одновременно нескольких сюжетных линий, связи между которыми раскрываются не сразу» [Там же].

Лавров отмечает, что произносимое в романе Пастернака Николаем Николаевичем Веденяпиным определение «идеи свободной личности жизни, как жертвы» своеобразно отражает главную коллизию романа Диккенса. Сидни Картон отправляется на гильотину, заменяя собой французского аристократа Шарля Эвремонда (носящего в романе имя Дарнея), вся вина которого («враг Республики») заключается только в родстве с жестокими предками. При этом в секретные списки приговоренных к гильотинированию уже занесен не только он сам, но и его крохотная дочь (один из выслеживающих Шарля-Дарнея мечтательно говорит о ней как о потенциальной жертве: «У нее тоже голубые глаза и золотые волосики. А дети у нас редко бывают! Прелестное зрелище» [Диккенс: 430]). Напомню, что и в романе «Доктор Живаго» в случае обвинения Стрельникова арест грозит также и Ларе, и их дочери Катеньке. Важнейшее сходство в историческом осмыслении революции в обоих романах заключается в восприятии революционного террора, всеобщего озверения и умопомешательства как главной черты эпохи. Изображение революционного трибунала, ежедневно отправляющего людей на смерть, у Диккенса представлено фигурами мадам Дефарж и ее собеседников, носящих выразительные имена-клички – Месть, Жак Третий и др., а у Пастернака – старыми политкаторжанами Тиверзиным и Антиповым.

Сидни Картон проникает в парижскую тюрьму, очередной раз пользуется своим внешним сходством с Дарнеем, жертвуя собой ради счастья любимой женщины и ее семьи. Встреча Картона по пути на эшафот с невинной юной девушкой, приговоренной к смерти, напоминает, как отмечено Лавровым, о евангельских стихах Живаго – «Дурные дни», «Магдалина», «Гефсиманский сад». Наконец, что особенно важно для историософской концепции Пастернака, его понимания революции: в разделенных почти столетием романах революционный террор и сопутствующий ему бесчеловечный фанатизм художественно истолковываются как самая главная черта каждой из двух поворотных эпох (в сущности – любой революции).

Вводя в роман типичную для военно-революционных эпох человеческую историю – пропажа без вести на фронте Антипова, который позже появляется под именем Стрельникова, – Пастернак использует характерный прием «романа тайн». В «Повести о двух городах» такое превращение случается с фискалом Клаем; сходные сюжетные ходы возникают и в других романах Диккенса [Лавров 1993: 249].

«Война и мир» Л. Н. Толстого

В круг «варыкинского чтения» Пастернак включает и «Войну и мир». Сопоставление «Доктора Живаго» с романом-эпопеей о первой русской Отечественной войне, ее предвестьях и следствиях проводилось неоднократно [Mossman; Deutscher; Вишняк; Struve; Франк; Лавров 1993 и др.].

Соположение с Толстым задается всеми главными параметрами романа – длительный период, включающий поворотный момент истории, пространственная широта, множество персонажей. В «Докторе Живаго», как в романе Толстого, история представлена цепью событий, затронувших не только весь народ, но и обыденную жизнь нескольких персонажей, связанных родством, свойством, дружбой, личными конфликтами и проч. Как неоднократно, начиная со статей Н. Н. Страхова, отмечалось, эпос Толстого включает в себя как важнейший элемент семейные хроники. Наконец, именно Толстой предложил отчетливо свое истолкование причинно-следственного «устройства» исторического процесса и роли личности в истории.

Обратившись к важнейшему для русской культуры периоду, уже обретшему в национальной мифологии вполне устойчивые черты, Толстой резко обозначил свое расхождение с воззрениями на 1812-й и предшествующие ему годы большинства просвещенных современников грандиозных событий первой четверти XIX века и практически всех историков, занимавшихся этой эпохой. Подобно Толстому, Пастернак в своем романе предлагает нравственную квалификацию как персонажей, так и исторических событий [Пастернак Е. В. 1990]. Еще одним основанием к сопоставлению «Войны и мира» и «Доктора Живаго», несомненно, служила тема необходимости появления «нового (красного) Толстого», неоднократно возникавшая в 1920-е годы и вновь (хоть и с несколько иными акцентами) актуализовавшаяся во время Великой Отечественной войны и в послевоенные годы. Эпоха грандиозных потрясений, завершавшихся победным торжеством (в 1920-е годы – «социальным», в 1940-е – своеобразно понятым «национальным»), должна была быть запечатлена в эпопее, подобной толстовской. Ее ожидание объединяло читателей и писателей, оно отчетливо окрасило рецепцию многих сочинений эпохи – «Жизни Клима Самгина» М. Горького, «Тихого Дона» М. А. Шолохова, «Братьев» К. А. Федина и др. (см., например: [Чудакова 1991; Чудакова 2001: 316]). Как бы по-разному ни относились к революции писатели, работавшие в СССР и в изгнании, как бы ни расходились их представления о будущем аналоге «Войны и мира», повествование Толстого мыслилось естественным высоким образцом для масштабного и многогеройного романа о движении к революции, ее свершении, Гражданской войне и их продолжающих отзываться в современности следствиях[35]35
  Характерно, что замысел большого многогеройного романа о революции возник в 1936 году у студента физико-математического факультета Ростовского университета. Роман открывался описанием событий лета 1914 года (вступление России в войну), должен был основываться на семейных преданиях, сложно переплетающихся с собственно историческим повествованием, отводил важные роли рядовых участников (и/или свидетелей) великих перемен персонажам вымышленным, имеющим прототипов, но известных лишь автору, «не отмеченных» в истории. Как известно, замысел этот был много позднее воплощен А. И. Солженицыным в четырех Узлах «повествованья в отмеренных сроках» «Красное колесо».


[Закрыть]
.

Подчеркнем, что наряду с задающими интерпретационное поле ожиданиями читателей и литературных критиков и общей писательской установкой 1920–1930-х годов на «историзм», в случае будущего автора «Доктора Живаго» следует иметь в виду его особое отношение и к истории (о чем шла речь выше), и к Толстому[36]36
  В этой связи см. [Пастернак Е. В. 1990].


[Закрыть]
.

Однако именно в специфике изображения истории в романе «Доктор Живаго» присутствуют и радикальные отличия от «Войны и мира». Так, И. Дейчер, упрекавший Пастернака в анахронизмах, подчеркивал, что, в отличие от Толстого, автор «Доктора Живаго» изолирует своих героев от современных им исторических действий. Революция 1905 года, по Дейчеру, представлена только «отголоском», события Мировой войны показаны лишь через призму взгляда доктора, находящегося в захолустном уголке фронта в Галиции, а на время войны Гражданской Живаго отправляется на Урал, который Дейчеру представляется периферией большой истории. Позволим себе не согласиться с некоторыми положениями.

Так, как было сказано выше, Урал был выбран «сценической площадкой» не только в интересах «интимизации» истории как место, знакомое Пастернаку, но и как одна из точек, где события 1918–1921 годов могли быть представлены в высшей степени драматически. Но одновременно за «упреками» Дейчера можно увидеть отражение действительно присущих роману особенностей. Те сдвиги в жизни страны, общества, каждого отдельного человека, которые произвели Первая мировая, революция и Гражданская войны, в понимании Пастернака и в согласии с законами его поэтики, должны быть равно наглядны в любой точке, на любом примере[37]37
  Ср. в «Охранной грамоте»: «Подробности выигрывают в яркости, проигрывая в самостоятельности значенья. Каждую можно заменить другою. Любая драгоценна. Любая на выбор годится в свидетельства ее состоянья, которым охвачена вся переместившаяся действительность» [Пастернак: III, 186]. См. об этом в классических работах о поэтике Пастернака [Якобсон; Жолковский].


[Закрыть]
. Можно добавить, что, в согласии с этими законами, Пастернаку оказывается не так важно, как Толстому, вставлять в свое повествование рядом с вымышленными персонажами реальных исторических лиц.

А. В. Лавров отмечает фундаментальное композиционное отличие от «Войны и мира», напрямую связанное с принципами изображения соединения истории и человеческой жизни. У Толстого чрезвычайно значимые в идеологическом и художественном плане персонажи, такие как капитан Тушин или Платон Каратаев, существуют в рамках эпизода или серии эпизодов, «сцены с ними можно было бы изъять из романа без всякого ущерба для прагматического развертывания основных сюжетных линий, прослеживающих историю семей Ростовых, Болконских и Безуховых» [Лавров 1993: 246]. Для Пастернака, напротив, «важнейшая и первейшая задача – выявление многоразличной связанности самых разнообразных персонажей» [Там же]. Повторим, что эта особенность демонстрирует представление Пастернака об исторических сдвигах, оказывающихся силой, смещающей не только конкретные человеческие судьбы, но и всю систему общественных и личных связей.

Знаменательные сходства двух романов на мотивном уровне выделяет И. А. Суханова. В работе сопоставляются «партизанские» главы «Доктора Живаго» и XI и XII части четвертого тома «Войны и мира». Отметив, что между Памфилом Палых и Тихоном Щербатым не обнаруживается сходства ни во внешности, ни в манерах, автор выделяет сходство функциональное – «самый полезный человек в партии» (у Толстого) и «был на лучшем счету у партизанских главарей и партийных вожаков» (у Пастернака), а также виртуозное владение топором. Тихон «одинаково верно, со всего размаха, раскалывал топором бревна и, взяв топор за обух, выстрагивал им тонкие колышки и вырезывал ложки», а Памфил «с ловкостью, удивлявшей доктора, резал им <детям> уголком остро отточенного топора игрушки из дерева, зайцев, медведей, петухов» [Суханова: 194–196].

Толстой подчеркивает бессознательность действий крестьян, нападающих на французов:

Тысячи людей неприятельской армии – отсталые мародеры, фуражиры – были истреблены казаками и мужиками, побивавшими этих людей так же бессознательно, как собаки загрызают забеглую бешенную собаку [Толстой: VII, 128–129]; ср. [Суханова: 197].

С концовкой этого фрагмента корреспондирует исчезновение Памфила из лагеря после убийства семьи, «как бежит от самого себя больное водобоязнью бешенное животное», а бессознательности толстовских партизан у Пастернака соответствует, напротив, характеристика Памфила фельдшером Лайошем – «очень сознательный с прирожденным классовым инстинктом» [Там же]. Исследовательница отмечает, что его сознательность близка мотивировке партизанской войны у Толстого: «Прежде чем партизанская война была официально принята нашим правительством…»; практически также объясняется природа действий Памфила:

В эти первые дни люди, как солдат Памфил Палых, без всякой агитации, лютой озверелой ненавистью ненавидевшие интеллигентов, бар и офицерство, казались редкими находками восторженным левым интеллигентам и были в страшной цене. Их бесчеловечность представлялась чудом классовой сознательности, их варварство – образцом пролетарской твердости и революционного инстинкта. Такова была утвердившаяся за Памфилом слава [Пастернак: IV, 347–348].

Памфил Палых[38]38
  О документальных источниках фигуры Палых было сказано выше.


[Закрыть]
– это своего рода «Тихон Щербатый ХX века». То, что у Толстого было «частностью» (пусть зловещей, но не роковой, а потому несколько «смягченной» писателем – ср. [Суханова: 199]), открывается Пастернаку как «норма» радикально изменившегося общественного бытия. Нам представляется, что, усиливая страшные черты «народного» персонажа, Пастернак говорит о неизбежности результатов войны и человеконенавистнической агитации – убийство перестает восприниматься как эксцесс, становится обыденностью. Вся линия Памфила Палых (от расправы с комиссаром Гинцем до убийства собственных детей) подчинена решению одной задачи – выявлению глубинной сущности войны, провоцирующей отказ от традиционных (христианских) этических норм, высвобождающей в человеке звериное начало, и в то же время буквальное безумие героя порождается и условиями именно гражданской, братоубийственной войны, которая у Пастернака не представлена, на наш взгляд, как толстовская историческая неизбежность. Перенося толстовского персонажа в новые условия, Пастернак косвенно напоминает о принципиальных суждениях Толстого о войне и иных (любых) формах насилия, обычно связываемых с поздним толстовским учением, но вполне отчетливо звучащих уже в «Севастопольских рассказах» и в «Войне и мире», например в зачине третьего тома:

…началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления [Толстой: VI, 5].

«Доктор Живаго» в диалоге с романами современников Пастернака

Сознательная ориентация Пастернака как автора исторического романа на «Капитанскую дочку» и «Войну и мир», его органическая включенность в большую литературную традицию и верность важнейшим этическим (и, соответственно, – историческим) принципам Пушкина и Толстого стала одной из причин сложного диалога автора «Доктора Живаго» с современниками, по-своему пытавшимися освоить «уроки классиков», в конечном счете применить их художественные и философские решения к новым идеологическим задачам.

В работе «„Доктор Живаго“ и литература сталинизма» И. П. Смирнов показывает, как Пастернак, играя подтекстами, ведет полемику с рядом писателей-современников (А. В. Луначарский, Б. А. Пильняк, Ю. К. Олеша, К. А. Федин, А. Е. Корнейчук и др.). Так, согласно Смирнову, эпизоды измывательства Петра Худолеева над Юсупкой Галиуллиным восходят, с одной стороны, к роману Л. М. Леонова «Дорога на океан», где отрицательный персонаж «двурушник» и бывший белый офицер Глеб Шулятиков поднимает руку на татарина-комсомольца Тайфуллу, загубившего паровоз [Смирнов 1999: 323–324], а с другой стороны – к «Капитанской дочке» (см. выше). Смирнов склонен видеть здесь сознательную ироническую игру; исследователь цитирует воспоминания А. К. Гладкова о его разговоре с Пастернаком, в котором поэт отмечал особое пристрастие Леонова к «Капитанской дочке» [Гладков: 142; Смирнов 1999: 324].

По мнению Смирнова, пастернаковская «редакция» описанного Леоновым конфликта полемична по отношению к «конституирующей советскую литературу оппозиции» – персонажи, выведенные Леоновым классовыми врагами, «рокируются»: в «Докторе Живаго» мальчик-татарин становится сначала офицером (словно бы обреченным мстить попавшему под его начало былому обидчику), а потом – белым генералом [Смирнов 1999: 325]. Приведя еще несколько примеров резко полемических «отражений» леоновского романа в пастернаковском, Смирнов приходит к выводу, что Пастернак в 1950-х годах (как и ранее) сознательно противопоставляет элементы сюжетной и мотивной структуры «Доктора Живаго» «Дороге на океан». Роман Леонова, по Смирнову, представлял

радикальный проект 30-х гг., предлагавший кремлевским вождям опереться на интеллигенцию при развязывании борьбы с «внутренним врагом», успешный исход которой был представлен Леоновым залогом грядущего мирового господства советской идеологии [Там же].

Гражданская война в «Дороге на океан» представлена прологом к «финальному торжеству коммунизма на всем Земном шаре» [Там же], что естественно радикально противоречило представлениям Пастернака.

Смирнов полагает, что сходным образом Пастернак строит полемику и с К. А. Фединым, чей роман «Братья», был в сравнении с леоновским «политически гораздо более умеренным» [Там же: 327], хотя и отдающим изрядную дань сталинизму. В «Братьях» совершается «уступка Сталину русской революции» [Там же], которая для Пастернака и в 1950-е годы сохраняла особую внутреннюю ценность [Пастернак Е. 2009: 47–65]. У Федина Пастернак заимствует имя Евграф – так в «Братьях» зовется персонаж, несколько раз выполняющий роль «спасителя».

Не оспаривая общих суждений Смирнова, заметим, что роман Федина, частого собеседника и соседа Пастернака по подмосковному писательскому поселку Переделкино[39]39
  См. о значении этого круга в биографии Пастернака [Венявкин 2011].


[Закрыть]
, мог быть воспринят будущим автором «Доктора Живаго» не только как конъюнктурный опыт описания революционных лет[40]40
  Едва ли не шутливым отзвуком такого рода дружеских разговоров может служить и реплика в разговорах о реквизициях в части «В дороге»: «…Тут по Рыньве пойдет теперь вверх к Юрятину, село к селу, пристаня, ссыпные пункты. Братья Шерстобитовы…» [Пастернак: IV, 235], где соединяется заглавие романа и фамилия его фактически главной героини – Варвары Шерстобитовой.


[Закрыть]
. Один из братьев – композитор Никита Карев, как кажется, представляет собой не вполне чуждую размышлениям автора «Доктора Живаго» фигуру художника, уклоняющегося от участия в политических событиях. В финале романа Никита пишет симфонию, которая потрясает всех «советских слушателей» [Смирнов 1999: 327]. Никита Карев оказывается «победителем» в любовном треугольнике – к нему уходит жена матроса-революционера, героя Гражданской войны. Разумеется, «победа» Юрия Живаго – совсем иная, но весьма вероятно, что история фединского героя послужила основой для развертывания одной из центральных тем «Доктора Живаго» – судьбы художника в революционную эпоху. Пастернак по-своему договаривает то, что было намечено (в какой-то мере – затуманено сюжетными недоговоренностями) в романе Федина: художник (поэт, композитор) может или даже должен устраняться от деятельного участия в происходящих событиях ради искусства, которое само в конечном счете становится неотъемлемой частью истории.

Вывод работы Смирнова о том, что «интертекстуальность обладает политическим измерением» и что, «будучи <…> писательским трудом, направленным не только к будущему, но и в прошедшее <…> по необходимости отменяет политику, которая обнаруживается в источниках» [Там же: 328], применим не только к отношениям «Доктора Живаго» и романов Леонова или Федина, но и к несколько иначе устроенному диалогу с романом А. А. Фадеева «Разгром».

Во второй половине 1940-х – начале 1950-х годов, когда шла работа над «Доктором Живаго», «Разгром» (1927) давно и прочно занял одну из главных позиций в советской литературной иерархии (сопоставимую, пожалуй, лишь с повестью М. Горького «Мать» и романами Н. А. Островского «Как закалялась сталь» и М. А. Шолохова «Тихий Дон»). Автор «Разгрома» (с 1946 года – генеральный секретарь и председатель правления Союза советских писателей, последовательно проводивший сталинскую литературную политику) никогда не входил в круг друзей или приятелей Пастернака, в их отношениях «личная» составляющая если и присутствовала, то глубоко скрыто. В «Разгроме» нет интеллектуальных претензий и акцентированной «сложности» романов Леонова и Федина 1930-х годов. В отличие от многих «советских классиков», молодой Фадеев миновал искушение модернизмом (поиски оригинальной формы), а его «освоение» классического наследия (в широком диапазоне от Гоголя до Горького) не предполагало возрождения великой романной традиции (постановка метафизических вопросов, «проблематизация» героя, масштабность повествования), но сводилось к воспроизведению некоторых стилевых приемов (по преимуществу – толстовских) и – возможно, бессознательно – сюжетных моделей (так, любовный треугольник «Мечик – Варя – Морозка», скорее всего, заимствован из «Казаков»: «Оленин – Марьянка – Лукашка»).

Посвятив роман заведомо «частному» эпизоду из истории Гражданской войны на Дальнем Востоке – разгрому одного из «красных» партизанских отрядов, Фадеев создал едва ли не идеальную модель советского революционного повествования. Выверенная система персонажей (умудренный, слабый телом, но могучий духом, прозревающий сквозь сегодняшние беды светлое будущее партийный вождь Левинсон; его несхожие ближайшие помощники – большевик-врач Сташинский и юный Бакланов; партизаны из сознательного пролетариата, шахтеры; партизаны-крестьяне, преодолевающие свою «стихийность», – от шебутного в начале романа Морозки до его идеального двойника Метелицы; ненадежный союзник-интеллигент, эсер-максималист Мечик, совершающий закономерное предательство), динамичный сюжет, колоритные «интимные» эпизоды и правильно написанные (не чрезмерные) дальневосточные таежные пейзажи, установка на фактографическую достоверность (Фадеев опирался на собственный партизанский опыт) обеспечили роману общественное признание не в меньшей мере, чем ударные – опровергающие лицемерную мораль прошлого – символические эпизоды (убийство раненого бойца; экспроприация для нужд отряда единственной свиньи у крестьянина-корейца, обрекающая его семью на голодную смерть) и стоящая за ними идея «нового гуманизма».

Трудно, казалось бы, найти текст, столь чуждый Пастернаку буквально по всем параметрам. Между тем один из ключевых эпизодов «Доктора Живаго»[41]41
  О значимости эпизода в пастернаковской идеологии см. [Masing-Delic 1981].


[Закрыть]
явно написан по канве одной из сцен фадеевского романа. Во время боя с японцами, наступающими на партизан, один из партизан, старичок Пика

…лежал ниже, уткнувшись лицом в землю, и, как-то нелепо, над головой, перебирая затвором, стрелял в дерево перед собой. Он продолжал это занятие и после того, как Кубрак окликнул его, с той лишь разницей, что обойма уже кончилась и затвор щелкал впустую [Фадеев: 95].

Когда Юрию Живаго «против воли пришлось нарушить <…> правило», запрещающее военным врачам участвовать в боевых действиях, он ведет себя точно так же, как старичок из романа Фадеева – стараясь не задеть кого-либо из наступающих, Живаго стреляет в дерево:

жалость не позволяла ему целиться в молодых людей, которыми он любовался и которым сочувствовал. А стрелять сдуру в воздух было слишком глупым и праздным занятием, противоречившим его намерениям. И выбирая минуты, когда между ним и его мишенью не становился никто из нападающих, он стал стрелять в цель по обгорелому дереву. У него были тут свои приемы.

Целясь и по мере все уточняющейся наводки незаметно и не до конца усиливая нажим собачки, как бы без расчета когда-нибудь выстрелить, пока спуск курка и выстрел не следовали сами собой как бы сверх ожидания, доктор стал с привычной меткостью разбрасывать вокруг помертвелого дерева сбитые с него нижние отсохшие сучья.

Но о ужас! Как ни остерегался доктор, как бы не попасть в кого-нибудь, то один, то другой наступающий вдвигались в решающий миг между ним и деревом, и пересекали прицельную линию, в момент ружейного разряда. Двух он задел и ранил… [Пастернак: IV, 332–333]; ср. [Поливанов 2006: 227].

Пика у Фадеева не врач, однако большую часть времени проводит при госпитале. Он так же, как Живаго, сбегает из отряда, причем оказывается, что пропавший старичок никому не был нужен. «Ладно, не ищите», – говорит о нем командир; «никто не пожалел о Пике» [Фадеев: 107]. С грустью несколько раз вспоминает о нем только самый «ничтожный» герой романа – Мечик. Персонаж этот наделен чертой, которая автором представлена однозначно отрицательной, – невозможностью примириться с происходящими вокруг смертями, например с отравлением «своими» безнадежного раненого Фролова, заботы о котором отяготили бы отступление партизан. Пастернак соединяет в своем главном герое черты двух «отрицательных» (и взаимосоотнесенных) персонажей Фадеева – Пики и Мечика.

Эпизод со стрельбой в дерево («нейтральность» доктора сопряжена в данном случае с сочувствием к «белым», ибо в ходе боя гибнут наступающие мальчики) был использован редакционной коллегией журнала «Новый мир» для обвинения в адрес Пастернака и его романа. Именно этот эпизод был для советских литераторов важнейшим доказательством идеологической враждебности романа, несокрушимым аргументом против публикации «Доктора Живаго» в советском журнале [Поливанов 2014: 510–519]. Эпизод боя был оценен рецензентами как «апология предательства» [Там же: 516].

Однако в представлении Пастернака этот эпизод нагружен совершенно иным значением. Гражданская война фактически никому не оставляет шансов остаться вне враждующих лагерей – даже доктор оказывается вынужден взять в руки оружие, а выпущенная им пуля против его желания попадает в человека. Но тут-то, вопреки непреложным всеобщим законам, «срабатывает» чудо: молодой «колчаковец», которого, казалось, настиг выстрел доктора, оказывается лишь контуженным, пуля отскочила от висевшего на его груди «футлярчика» с 90-м псалмом. Только чудо может спасти Юрия Андреевича (и всякого человека, вверженного в бойню) от участи убийцы [Там же: 517]. Принципиальная важность «чудесного» эпизода неотделима от его интертекстуальной природы. Схематизированная концепция Гражданской войны, резко и по-своему ярко представленная в романе Фадеева, для Пастернака категорически неприемлема, но опровергает он фадеевскую доктрину на фадеевском же «материале». Не исключено, однако, что в комически (издевательски) поданной истории об испуганном (боящемся крови) тихом старичке Пастернак почувствовал подлинно человеческий смысл, обнаруживающийся против воли автора, идеологически сверхправильного, но одаренного и смутно помнящего о «вечных ценностях». Эта строго недоказуемая гипотеза косвенно поддерживается тем глубоким сочувствием к Фадееву, которое после его самоубийства (и мстительного шельмования властями в официальном некрологе) было выражено Пастернаком в стихотворении «Культ личности забрызган грязью…» (1956), завершающемся строками: «И культ злоречья и мещанства / Еще по-прежнему в чести, / Так что стреляются от пьянства, / Не в силах этого снести» [Пастернак: II, 280]. В написанном вскоре очерке «Люди и положения» (1956, 1957) Фадеев оказывается в соседстве с безусловно сердечно дорогими Пастернаку художниками, по своей воле ушедшими из жизни, – Маяковским, Есениным, Мариной Цветаевой, Паоло Яшвили: «И мне кажется, что Фадеев с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, в последнюю минуту перед выстрелом мог проститься с собой с такими, что ли, словами: „Ну вот, все кончено. Прощай, Саша“. Но все они <выделено нами. – К. П.> мучились неописуемо <…> И помимо их таланта и светлой памяти участливо склонимся также перед их страданием» [Там же: III, 332]. Обращение Пастернака в пору работы над «Доктором Живаго» к давнему роману Фадеева могло быть стимулировано появлением его нового романа (написанного быстро – после долгих лет администрирования и творческих неудач) – «Молодой гвардии». При всей своей несомненной ангажированности «Молодая гвардия» в первой редакции (1945) была не только «советским бестселлером», но и романом о «мальчиках и девочках», что сложно корреспондировало с соответствующими раздумьями Пастернака как о своем поколении, так и о поколении «детей революции», на долю которых выпала новая война. Ср. весьма значимую для «Эпилога» (и романа в целом) линию «подруги» Тани Безочередевой (дочери Живаго и Лары) и возлюбленной Дудорова Христины Орлецовой, история и личность которой, безусловно, строятся на основе мифа о Зое Космодемьянской. Вспомним также запись слов Пастернака у А. К. Гладкова: «Я бы много дал за то, чтобы быть автором „Разгрома“ <…> Большая литература существует только в сотрудничестве с большим читателем» [Гладков: 63]. Ср. [Cockrell].

Обсуждая место «Доктора Живаго» среди прозы 1920–1940-х годов, невозможно обойти вниманием трилогию А. Н. Толстого «Хождение по мукам». Историческим фоном романов «Сестры», «Восемнадцатый год» и «Хмурое утро» становятся предвоенная весна и лето 1914 года, Мировая война, революция и война Гражданская. В «Сестрах», как и у Пастернака, описана, с одной стороны, жизнь интеллигентского круга, а с другой – забастовки и аресты рабочих; далее изображены мобилизация и события на галицийском фронте, среди персонажей появляются сестры милосердия, заходит речь о плене и побеге из плена. Как позднее в романе Пастернака, автор «Хождения по мукам» и его герои неоднократно дают оценки и происходящему в целом, и отдельным событиям. Однако множество фактических (да и «структурных») пересечений трилогии Толстого с будущим «Доктором Живаго» не отменяют принципиальной значимости ряда нюансов, решительно разводящих эти книги. Укажем лишь некоторые переклички, отчетливо выявляющие идеологические и художественные различия текстов (подробная разработка этой важной темы еще ждет своего исследователя).

Уже с первых страниц романа «Сестры» (в его «советской» редакции) становится ясно, кому будет даровано, пройдя «по мукам», прийти к большевикам (то есть вписаться в правильно понимаемую историю). Более того, ясно, что Телегин пройдет путь почти прямо, а «хождение» обеих сестер и Рощина будет извилистым и трудным. Герои Пастернака принципиально менее предсказуемы – это касается не только доктора и Лары, но и гораздо более «одномерных» персонажей – Гордона и Дудорова (ср. их изменения в «Эпилоге»).

Все причинно-следственные мотивировки происходящего, включая оправдание убийств и насилия, у Толстого даются в строгом соответствии с официальной историографией. Действия Добровольческой армии показаны исключительно как зверства карателей, от которых пытается спастись мирное население. Разворачивающиеся в то же время и в том же пространстве действия красных последовательно вызывают сочувствие (изредка приправленное видимой «объективностью»). Пастернак и его лучшие герои ужасаются именно всеобщему озверению, не различая и не желая различать условных «белых» и «красных».

Как позднее Пастернак, Толстой обращается к истории гибели комиссара Временного правительства Линде летом 1917 года[42]42
  См. [Смирнов 1996: 49–50].


[Закрыть]
, дабы запечатлеть страшную атмосферу распада армии. Однако у Пастернака, как и у П. Н. Краснова, на мемуары которого он опирается, гибель комиссара описана как бессмысленная и трагическая (у Пастернака – даже с точки зрения убийцы), хотя и Краснову, и автору «Доктору Живаго» видны все недостатки наивного, комичного, но честного и по-своему трогательного идеолога. Толстой же сюжет гибели Линде «передает» мужу старшей сестры – адвокату, либеральному болтуну Николаю Ивановичу Смоковникову, который приезжает на фронт не обуздать восставших дезертиров, а спровоцировать хаос. Он объявляет, что революционная власть освобождает солдат от «унизительного» отдания чести, от форм обращения к старшим по званию и соблюдения воинской дисциплины, но при этом ратует за продолжение войны до победного конца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю