412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Поливанов » «Доктор Живаго» как исторический роман » Текст книги (страница 6)
«Доктор Живаго» как исторический роман
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:48

Текст книги "«Доктор Живаго» как исторический роман"


Автор книги: Константин Поливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

Без труда обнаруживается различие в способе формирования исторического фона. Толстой описывает в трилогии целый ряд маркированных исторических событий: гибель Распутина, беспорядки в Петрограде в феврале 1917 года, выступление Ленина на балконе особняка Кшесинской, заседание Совнаркома, после которого Ленин произносит исторические (легендарные) слова «социалистическое отечество в опасности», мятеж Чехословацкого корпуса в Самаре, «ледяной поход», в котором гибнет генерал Корнилов, бои за Царицын, действия Махно вокруг Гуляй-поля (перечень можно продолжить). На страницах трилогии со множеством деталей внешности, речи, характера, поведения появляются такие исторические фигуры, как Сталин и Буденный, Сорокин и Гучков, Махно и Корнилов, Деникин и Колчак; не раз упоминаются генералы Алексеев, Эрдели, Кутепов, Марков, Петлюра и гетман Скоропадский. Вымышленные герои Толстого – непосредственные наблюдатели или участники «реальных» событий, собеседники исторических лиц. Телегин в Петрограде видит, как опускают в прорубь Распутина, разговаривает с Буденным; Рощин участвует в московском сопротивлении большевикам в октябре – ноябре 1917 года; отец сестер врач Дмитрий Степанович Булавин становится членом лишь упомянутого на страницах «Доктора Живаго» «белого» правительства – Комуча. Такого рода историзация органически чужда Пастернаку. Как отмечалось выше, он ориентируется на описанный Лукачем метод Вальтера Скотта (и его продолжателей) – историческая картина создается практически без детального изображения масштабных событий и реальных исторических лиц.

У Толстого привязка того или иного эпизода к церковному календарю служит знаком сопротивления новой власти. Характерный пример – убежденность крестьян в невозможности праздновать свадьбы не на Покров, увязываемый с их неприятием государственной «хлебной монополии». Еще более выразительно связь старого времяисчисления и антибольшевизма представлена репликой махновца Алексея Красильникова: «К Петрову дню ни одного комитета бедноты не оставим. Живыми в землю закопаем. Коммунистов мы не боимся» [Толстой А. Н.: III, 377]). Пастернак же будет последовательно сопрягать истинную историю с календарем годового круга христианских праздников, о чем будет сказано ниже.

Различия сказываются и на сюжетосложении. Так, Живаго летом 1917 года возвращается с фронта домой, на Сивцев Вражек. Герои Толстого возвращаются уже с Гражданской войны в квартиру в Староконюшенном. (Сам Пастернак в 1917–1918 годах жил на пересечении этих арбатских переулков.) У Толстого возвращение – финальное, что прямо соотносится с общим «счастливым концом» повествования, преодолением исторической смуты, торжеством нового порядка. У Пастернака возвращение – промежуточное, предваряющее главные скитания: после Гражданской войны его героям уже нет возврата домой. Хотя Живаго и добирается до Москвы, ему здесь не обрести дома: квартировать он будет в Мучном городке, где «хозяином» оказывается Маркел, бывший дворник из дома на Сивцевом.

Сходно обстоит дело с обрисовкой «артистическо-интеллигентского» дореволюционного быта. Общество предвоенного Петербурга – адвокаты, посетители литературных вечеров, художники, футуристы – изображены Толстым утрированно карикатурно[43]43
  Ср. [Толстая: 150–185, 237–251].


[Закрыть]
, видимо, с ориентацией на соответствующие повествовательные принципы романа Андрея Белого «Петербург» [Толстая: 301–311]. В ряде эпизодов «Доктора Живаго» (разговоры при возвращении с похорон Анны Ивановны Громеко, встреча с глухонемым Клинцовым-Погорельских, появление Шуры Шлезингер на вечере с уткой) также отчетливо ощутима авторская ирония. Однако, во-первых, не менее иронично могут описываться персонажи «новой жизни» (от «уплотнителей» в доме Громеко и Маркела до партизанского главаря Ливерия), а во-вторых (что важнее), ирония оказывается не единственным ракурсом изображения персонажа[44]44
  Исключение – единичные (никак не отыгранные в дальнейшем) появления «карикатурных» типажей.


[Закрыть]
.

Это расхождение ощущается особенно остро в «блоковском плане» романов Толстого и Пастернака. Как неоднократно отмечалось исследователями, Толстой наделяет чертами Блока развратного, опустившегося и спившегося поэта Алексея Алексеевича Бессонова, соблазнившего старшую из сестер Булавиных и пытавшегося соблазнить младшую. Этого карикатурного персонажа настигает гротескная расплата: его душит сошедший с ума дезертир. Пастернак некоторыми чертами Блока наделяет своего заглавного героя (подробно эта линия будет рассмотрена ниже, здесь же напомним, что Юрий Живаго умирает от удушья). Мы полагаем, что оба писателя сюжетно реализовали метафору Блока из речи «О назначении поэта»: Пушкина «убило отсутствие воздуха». У Толстого гибель от удушья – очередной грязный фарс, у Пастернака – финал трагедии, символизирующий роковые расхождения поэта и пореволюционного безвременья. Бессонов умирает хоть и страшно, но оставаясь по-прежнему пошлым шутом, одним из грешников, не заслужившим ничего, кроме «хождения по мукам». Смерть Живаго соотносится с завершением земного пути Христа, а потому подразумевает грядущее воскресение из мертвых.

Особого разговора, несомненно, заслуживает проблема возможного воздействия на Пастернака романа М. А. Булгакова «Белая гвардия». Весьма вероятно, что будущий автор «Доктора Живаго» читал журнальную публикацию булгаковского романа и почти наверняка видел постановку «Дней Турбиных» в Художественном театре. Некоторые детали пастернаковского повествования позволяют предположить, что роман Булгакова отозвался в его работе. Прежде всего, это выбор профессии главного героя.

Для Булгакова было естественно поставить в центр романа врача, участвовавшего в Первой мировой войне: Алексей Турбин, безусловно, в изрядной мере наделен автобиографическими чертами и опытом. Сходное решение Пастернака куда менее предсказуемо: к медицине автор романа никакого отношения не имел, в военных действиях из‑за давней травмы ноги не участвовал.

Как и у Булгакова, в «Докторе Живаго» упоминаются главные русские исторические повествования – «Капитанская дочка» и «Война и мир». В обоих романах рождественская елка предстает символом обреченной на уничтожение дореволюционной – «нормальной» – жизни. И в «Белой гвардии», и в «Докторе Живаго» революционные события сложно соотнесены с Апокалипсисом, причем разные герои Булгакова и Пастернака развивают эту аналогию по-разному и делают из нее разные выводы. Ниже мы будем говорить о разном понимании Откровения Живаго и Стрельниковым; заметим, что предпосланный роману Булгакова эпиграф из последней книги Нового Завета отнюдь не равнозначен толкованиям этой книги футуристом-сифилитиком Русаковым.

Булгаков и Пастернак принципиально по-разному встретили Февральскую революцию, что определило их – всегда несхожее – восприятие следствий главного перелома в новейшей российской истории. Для Пастернака Октябрьский переворот в январе 1918 года был попранием революции, для Булгакова – ее закономерным продолжением.

Здесь не место для сравнения эволюции политических воззрений двух писателей. Заметим, однако, что к середине 1930-х годов контраст между давней – дореволюционной – реальностью и реальностью советской стал столь очевидным, что актуализировал прежде порой казавшуюся сомнительной общность всей «старой культуры». Обнаружилось, что у «левого» интеллигента Пастернака и «правого» не-интеллигента (в «веховском» смысле) Булгакова есть общие ценности, значимость которых не отменяет разное положение в нынешнем социуме (в том числе – литературном) и несхожее восприятие тех или иных конкретных политических событий. Пастернак и Булгаков вкладывали разные смыслы в слова «культура» и «традиция», но отказаться от этих понятий не хотели и не могли.

В таком контексте Пастернак мог принять во внимание опыт «контрреволюционного» романа, словно бы преодолевающего свой начальный посыл и ищущего пути к «надпартийной» оценке разразившейся в стране катастрофы, прощению всех участников трагедии, вовлеченных в братоубийственную рознь. Изначально принимающий не только Февраль, но и Октябрь доктор Живаго мог представляться двойником изначально удрученного и оскорбленного переворотом доктора Турбина, ибо в конечном счете Пастернаку важна была не «политическая» позиция героя на разных этапах жизни, а верность Юрия Живаго человеческим (христианским) началам, сохранившаяся и у совсем иных по культурной ориентации и социальной позиции героев Булгакова.

Еще сложнее обстоит дело с соблазнительным сюжетом сопоставления последних романов Булгакова и Пастернака. У нас нет сведений о знакомстве Пастернака с текстом романа «Мастер и Маргарита», однако будущий автор «Доктора Живаго» вполне мог слышать об этой книге: работа Булгакова над романом не была в конце 1930-х годов тайной для московских литераторов. Тут достаточно было даже и слухов о булгаковской работе и ее наиболее приметных особенностях. Роман Булгакова посвящен судьбе художника, выключенного (силой обстоятельств и собственной волей) из советской литературной среды (ср. принципиальное раздражение Мастера от попытки Ивана Бездомного хотя бы формально причислить его к «писателям»; знаменательно, что по профессии булгаковский Мастер – историк). Внутри повествования о современности Булгаков помещает роман героя о событиях, случившихся в Страстную пятницу. Жизнь сегодняшней Москвы сложно сплетается с той, что протекала в Ершалаиме в начале новой эры. Этих сведений могло хватить для того, чтобы привлечь внимание Пастернака к замыслу Булгакова. Личность же собрата безусловно находилась в поле зрения Пастернака, более того, была предметом его сочувственных размышлений. В этом плане важен эпизод, произошедший 8 апреля 1935 года и зафиксированный в дневнике Е. С. Булгаковой. На застолье у К. А. Тренева (писателя, начинавшего до революции, но вышедшего в классики советской драматургии) в присутствии весьма идеологически несхожих литераторов Пастернак после первого тоста за хозяйку говорит:

«Я хочу выпить за Булгакова». Хозяйка вдруг с размаху – нет, нет, мы сейчас выпьем за Викентия Викентьевича <Вересаева. – К. П.>, а потом за Булгакова, на что П. упрямо заявил: «Нет, я хочу за Булгакова. Вересаев, конечно, очень большой человек, но он – законное явление, а Б. – незаконное». <В. Н.> Билль-Белоцерковский и <В. Я.> Кирпотин опустили глаза – целомудренно (цит. по [Чудакова 1988: 560]; ср. [Булгакова: 91]).

Присутствие давнего недоброжелателя Булгакова и близкого официозу критика с рапповским прошлым не остановило, а, скорее всего, стимулировало тост Пастернака, столь же «незаконный», как его адресат.

Если Пастернак познакомился с текстом «Мастера и Маргариты», то мы не только можем, но и должны предположить в евангельских стихотворениях Юрия Живаго толику полемики с той трактовкой «иной драмы», которая была предложена Мастером (и его создателем). Если же нет, то знание о последней – и оставшейся под спудом – работе безвременно умершего писателя оказывалось одним из стимулов для введения в роман Пастернака сочинений героя (тоже не-писателя, да еще и коллеги Булгакова по первой профессии), здесь не прозаических, а стихотворных, но в немалой части посвященных Страстям Христовым. В любом случае Булгаков оказывался одним из «мерцающих» прототипов Юрия Андреевича.

Мы не касаемся здесь проблемы диалога Пастернака с двумя самыми масштабными повествованиями о движении российской истории и месте в ней человека – «Жизнью Клима Самгина» и «Тихим Доном». Безусловно, сопоставление этих романов с «Доктором Живаго» – задача насущная и плодотворная, но требующая отдельного и объемного исследования. И «Жизнь Клима Самгина», и «Тихий Дон», и «Доктор Живаго», несомненно, являясь романами историческими, отнюдь не сводятся к этому изводу жанра. Соответственно, их смысловые и структурные пересечения (включая полемику Пастернака с Горьким и автором донской эпопеи) подлежат рассмотрению в куда более широком контексте. Кроме того, существенным препятствием для таких сопоставлений оказывается «тематическое» различие каждой из названных книг, с одной стороны, и романа Пастернака – с другой. Неоконченное повествование М. Горького обрывается с началом революции (меж тем как для романа Пастернака особенно важно то, что происходит с его героями и страной после исторического катаклизма), а предметом художественного постижения в «Тихом Доне» является жизнь мира, принципиально отличного от того, что изображается и осмысливается Пастернаком. Выбор эпохи, социокультурной среды и неразрывно связанного с ними героя слишком существенно сказываются на всех уровнях повествования, а внешняя близость (Горький и Пастернак пишут о судьбе интеллигента; в «Тихом Доне» и «Докторе Живаго» запечатлены Первая мировая война, революция и война Гражданская) провоцирует скоропалительные решения. Избежать их можно лишь при детальном сопоставительном анализе.

Рассмотрев путь Пастернака-прозаика (неотделимый от пути Пастернака-читателя), мы можем утверждать, что «Доктор Живаго» явился результатом долгих поисков жанровой формы для повествования в прозе. Именно эта трудно найденная форма соответствовала размышлениям автора о виденных им воочию или происходивших на его веку исторических потрясениях и о месте в большой истории искусства и художника. Отчетливо полемичный по отношению к советской историографии (но отнюдь не сводимый к «обратным общим местам»!), способ осмысления и воссоздания событий «сорокапятилетия», о котором Пастернак писал своим корреспондентам в 1920–1940-х годах, вырабатывался автором «Доктора Живаго» с учетом разных изводов традиции вальтер-скоттовского романа (Пушкин, Диккенс, Л. Н. Толстой) и преломления этой традиции в ХX веке – как в теории (Г. Лукач), так и в писательской практике (А. А. Фадеев, К. Федин, Л. М. Леонов, А. Н. Толстой).

Глава 2. Идея «документального повествования». Россия на пути к революции

События русской истории ХX века, на фоне которых разворачивается действие и которые в значительной степени определяют ключевые повороты в судьбах героев и во всем романном сюжете, равно как и события жизни самого Пастернака, его современников-сверстников, а также вымышленных героев его романа становятся в «Докторе Живаго» предметом не только изображения, но и осмысления.

Начало века (1903–1914)

Уже на первых страницах (в 4-й главе первой части) романа вводится обозначение строго определенного исторического времени – лето 1903 года – время «усилившегося цензурного нажима», крестьянских волнений: «…шалит народ в уезде… В Паньковской волости купца зарезали, у земского сожгли конный завод» [Пастернак: IV, 9]. Дядя главного героя, Николай Николаевич Веденяпин, обсуждает с Иваном Ивановичем Воскобойниковым, который готовит к изданию рукопись его книги, студенческие беспорядки в Москве и Петербурге. В этих волнениях, как воображает еще один персонаж первой части, будущий друг Юрия Живаго и воспитанник Воскобойникова Ника Дудоров, участвует его мать:

Из грузинских княжон Эристовых <…> взбалмошная и еще молодая красавица, вечно чем-нибудь увлекающаяся – бунтами, бунтарями, крайними теориями, знаменитыми артистами, бедными неудачниками [Там же: 20].

Она, полагает сын, «преспокойно стреляет себе в Петербурге вместе со студентами в полицию»[45]45
  Историк Н. Верт характеризует годы 1899–1903 как время постоянных антиправительственных выступлений студентов и столкновений с полицией (в частности, студентов Санкт-Петербургского университета) [Верт: 30].


[Закрыть]
. Отец Ники – «террорист Дементий Дудоров», отбывает каторгу «по высочайшему помилованию взамен повешения», а сам Ника мечтает бросить гимназию и «удрать подымать восстание к отцу в Сибирь» [Там же].

Поместье Дуплянка, куда к Воскобойникову приезжает с дядей главный герой, принадлежит миллионеру, «шелкопрядильному фабриканту», «большому покровителю искусств» Кологривову, «человеку передовых взглядов, <…> сочувствовавшему революции» [Там же: 11]. Здесь Пастернак вводит характерную для эпохи фигуру, напоминающую знаменитого московского фабриканта Савву Морозова, описанного в очерках Максима Горького, – богача, финансово поддерживающего революционное движение:

Лаврентий Михайлович Кологривов был крупный предприниматель-практик новейшей складки, талантливый и умный.

Он ненавидел отживающий строй двойной ненавистью: баснословного, способного откупить государственную казну богача и сказочно далеко шагнувшего выходца из простого народа. Он прятал у себя нелегальных, нанимал обвиняемым на политических процессах защитников и, как уверяли в шутку, субсидируя революцию, сам свергал себя как собственника[46]46
  Ср. описание Саввы Морозова в очерке М. Горького «Леонид Красин»: «Морозов был исключительный человек по широте образования, по уму, социальной прозорливости и резко революционному настроению. <…> Его <Красина> влияние на Савву для меня несомненно, я видел, как Савва, подчиняясь обаянию личности Л. Б., растет, становится все бодрее, живей и все более беззаботно рискует своим положением. Это особенно ярко выразилось, когда Морозов, спрятав у себя на Спиридоновке Баумана, которого шпионы преследовали по пятам, возил его, наряженного в дорогую шубу, в Петровский парк на прогулку <…> Может быть лучше всего говорит о нем тот факт, что рабочие Орехова-Зуева не поверили в его смерть, а объясняли ее так: Савва бросил все свои дела, „пошел в революционеры“ и, под чужим именем, ходит по России, занимаясь пропагандой» [Горький: 50–55]. Горький приводит слова Красина, намеревавшегося через него просить Морозова о финансовой поддержке большевиков: «…наивно просить у капиталиста денег на борьбу против него, но „чем черт не шутит, когда бог спит“» [Там же: 48]. Ср. также в очерке «Савва Морозов»: «Кто-то писал в газетах, что Савва Морозов „тратил на революцию миллионы“, – разумеется это преувеличено до размеров верблюда. Миллионов лично у Саввы не было, его годовой доход – по его словам – не достигал ста тысяч. Он давал на издание „Искры“, кажется, двадцать четыре тысячи в год. Вообще же он был щедр, много давал денег политическому „Красному Кресту“, на устройство побегов из ссылки, на литературу для местных организаций и в помощь разным лицам, причастным к партийной работе с-д большевиков» [Горький 1959: 305].


[Закрыть]
и устраивал забастовки на своей собственной фабрике. Лаврентий Михайлович был меткий стрелок и страстный охотник и зимой в девятьсот пятом году ездил по воскресеньям в Серебряный бор и на Лосиный остров обучать стрельбе дружинников [Пастернак: IV, 73–74][47]47
  Здесь, возможно, по-своему отзывается автобиографическая подробность – летом 1905 года Л. О. Пастернак, по воспоминаниям младшего сына, обучал сыновей стрельбе из пистолета на даче в Сафонтьеве [Смолицкий 2012: 23].


[Закрыть]
.

Вторая часть романа «Девочка из другого круга» открывается словами, точно фиксирующими исторический контекст:

Война с Японией еще не кончилась. Неожиданно ее заслонили другие события. По России прокатывались волны революции, одна другой выше и невиданней [Там же: 23].

Самое начало революционных событий 1905 года вводится в роман «ретроспективно». Н. Н. Веденяпин осенью 1905-го в Москве смотрит из окна на бегущих демонстрантов и вспоминает «…прошлогоднюю петербургскую зиму, Гапона, Горького, посещение Витте» [Пастернак: IV, 41]. Здесь Пастернак прибегает к одному из регулярно используемых им в романе приемов обозначения исторических обстоятельств и событий. В коротком, через запятую, перечне знаковых имен и памятных ситуаций современники Пастернака[48]48
  12 ноября 1927 года в ответ на слова о чрезмерной отрывочности и лаконичности его исторической поэмы Пастернак писал отцу и сестре: «Все, что вы мне написали (ты и Лида) о „Девятьсот пятом“, было бы совершенно справедливо, если бы только фактическая ткань Года не была элементарной и исторической азбукой для всего здешнего грамотного юношества. Правда в отличье от этой Богородицы, наизусть известной каждому, я мог бы дать свой прагматический комментарий; правда в таком случае книга по цензурным соображениям не увидала бы света» [Письма к родителям: 363].


[Закрыть]
не могли не увидеть предельно конспективного, но однозначно прочитываемого обозначения переломного события истории ХX века – Кровавого воскресенья 9 января 1905 года. В тот день в Петербурге 150 тысяч мужчин, женщин и детей с иконами и хоругвями отправились к Зимнему дворцу с пением псалмов и гимна «Боже, Царя храни»; они несли царю петицию рабочих забастовавших петербургских заводов, собравшую за три дня больше 150 тысяч подписей. Шествие было организовано главой Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга священником Георгием Гапоном. На подходах к дворцу идущие были встречены стрельбой. От пуль и в давке погибло несколько сот человек, тысячи были ранены. Как пишет Н. Верт, расстрел мирной демонстрации «разбил вдребезги традиционное представление о царе – защитнике и покровителе» [Верт: 35] и вызвал массовые выступления по всей стране[49]49
  В поэме «Девятьсот пятый год» Пастернак, упоминая Гапона, писал об этом событии: «Рвутся суставы династии данных присяг» [Пастернак: I, 270].


[Закрыть]
. Накануне шествия большая делегация общественных деятелей, в частности М. Горький, отправилась к председателю Комитета министров графу С. Ю. Витте, пытаясь предотвратить катастрофу, однако тот сказал им, что не может никак повлиять на ситуацию.

В том же эпизоде романа, в разговоре Веденяпина с толстовцем Нилом Феоктистовичем Выволочновым, также конспективно обозначена в репликах толстовца, упрекающего собеседника в увлечении декадентством, их совместная деятельность в 1890-х годах: «земство», «по выборам работали», «за сельские школы ратовали и учительские семинарии», «по народному здравию подвизались и общественному призрению» [Пастернак: IV, 43]. Весь обозначенный круг вопросов и занятий связан с общественной деятельностью после голода 1891 года, когда для ликвидации последствий голода в средней полосе России правительство обратилось за помощью к земским деятелям. Выборы в земские учреждения, повсеместное создание сельских школ и учительских семинарий во второй половине 1890-х (результатом чего стало резкое увеличение грамотности сельского населения), а также организация медицинской и страховой помощи рабочим сформировали в России общественное движение, ставшее в последующие годы основой для создания как либеральных, так и радикальных политических партий [Верт: 21–23].

В результате развития либерального движения возникает множество легальных общественных объединений в столицах и крупных городах, на собраниях которых с начала 1900-х либеральные деятели общаются друг с другом, произносят развернутые речи, раскрывающие их политические взгляды [Там же: 22]. Очевидно, что на подобных собраниях в Петербурге и Москве и выступает Веденяпин:

Из этой кутерьмы он удрал сюда, в тишь да гладь первопрестольной, писать задуманную им книгу. Куда там! Он попал из огня да в полымя. Каждый день лекции и доклады, не дадут опомниться. То на Высших женских, то в Религиозно-философском, то на Красный Крест[50]50
  Московское Религиозно-философское общество возникло в 1905 году, а под «Красным Крестом», скорее всего, понимается одно из возникавших с конца 1890-х под разными названиями обществ помощи политическим ссыльным и заключенным, называвшихся «политическим красным крестом» (ср., например, выше в цитировавшихся воспоминаниях М. Горького), которые существовали за счет благотворительных лекций и концертов.


[Закрыть]
, то в фонд стачечного комитета [Пастернак: IV, 41][51]51
  Фоном событий представлены и идеологические споры – Выволочнов и Веденяпин говорят о В. Розанове, Ф. Достоевском и Л. Толстом и их взглядах на пути совершенствования мира. Обсуждаются представления о красоте у Толстого и Достоевского, «будем как солнце», фавны и пр., которые отвлекают, по мнению Выволочнова, от социальных проблем («России нужны школы и больницы, а не фавны и ненюфары», «мужик раздет и пухнет от голода» [Пастернак: IV, 41–42]). Веденяпин говорит о христианстве как об одном из инструментов социального устройства человеческой жизни.


[Закрыть]
.

В романе «Доктор Живаго», в соответствии с сюжетом, изображаются, естественно, московские события:

– «волнения на железных дорогах московского узла». В романе описана забастовка Московско-Брестской железной дороги – она началась 9 октября 1905 года («стоит моя дорога от Москвы до самой Варшавы», – говорит железнодорожный механик Тиверзин), однако в романе Пастернака чуть иная последовательность дней. Тиверзин, вернувшись домой, слышит от матери о Манифесте 17 октября:

Государь, понимаешь, манифест подписал, чтобы все перевернуть по-новому, никого не обижать, мужикам землю и всех сравнять с дворянами. Подписанный указ, ты что думаешь, только обнародовать. Из синода новое прошение прислали, вставить в ектинью, или там какое-то моление заздравное… [Пастернак: IV, 36];

– упоминается, что Московско-Казанская уже бастует – там забастовка началась уже 7 октября [Всероссийская политическая: 117];

– упомянуты аресты служащих железной дороги;

– описана демонстрация после объявления Николаем II манифеста «Об усовершенствовании государственного порядка»: неразбериха в ее организации, вызванная взаимными претензиями нескольких устроителей; шествие по Садовому кольцу от Тверской заставы к Калужской, пение революционных песен («Варшавянка», «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», «Марсельеза»)[52]52
  См. о пении революционных песен, в которых распространялись «символы политической культуры радикальной интеллигенции», как о необходимой части «политической культуры» эпохи [Колоницкий 2001: 16–17].


[Закрыть]
; стихийный митинг; разгон демонстрантов драгунами.

Все эти события описываются как будто с точки зрения железнодорожного мастера Тиверзина и его матери, получившей удар по спине драгунской нагайкой во время разгона демонстрации[53]53
  Младший брат Пастернака вспоминал один эпизод, относящийся к концу осени – началу зимы 1905, когда Борис оказался в толпе демонстрантов, которую преследовал отряд драгун: «…выйдя на Мясницкую и пройдя несколько вниз к Лубянке, <…> столкнулся с бежавшей от Лубянки небольшой толпой прохожих, в ней были и женщины, подхватившие в ужасе и Бориса. Они бежали, по-видимому, с самого Фуркасовского, от патруля драгун, явно издевавшихся над ними: они их гнали, как стадо скота, на неполной рыси, не давая, однако, опомниться. Но тут, у Банковского, где с ними столкнулся Борис, их погнали уже не шутя, и нагайки были пущены в полный ход. Особенно расправились они с толпой как раз у решетки Почтамтского двора, куда тщетно пытались вдавиться прохожие. Боря был кем-то прижат к решетке, и этот кто-то принял на себя всю порцию нагайки, под себя поджимая рвущегося в бой Бориса. Все же и ему, как он сказал, изрядно досталось – по фуражке, к счастью не слетевшей с головы, и по плечам. Он считал нужным испытать и это – как искус, как сопричастие с теми, кому в те дни не только так попадало. Тем временем драгуны ускакали, оставив кое-кого лежащими на мостовой» [Пастернак А. Л.: 15].


[Закрыть]
. Ее рассуждениям о манифесте и о драгунах придается традиционное народное представление о «доброте» верховной власти, намерения которой искажаются исполнителями:

Смертоубийцы проклятые, окаянные душегубы! Людям радость, царь волю дал, а эти не утерпят. Все бы им испакостить, всякое слово вывернуть наизнанку [Пастернак: VI, 39].

Два персонажа – члены забастовочного комитета Московско-Брестской железной дороги Киприян Савельевич Тиверзин и отец будущего мужа Лары, Павел Ферапонтович Антипов, – которые в «уральских» главах романа будут играть роль фанатично жестоких, беспощадных членов революционного трибунала, здесь изображены подчеркнуто человечными, занятыми не только революционной деятельностью. Они проявляют способность к состраданию, заняты семейными проблемами: Тиверзин заступается за Юсупку, Антипов ищет возможности положить в больницу жену. Но и здесь Пастернак отчетливо подчеркивает убежденность этих персонажей в необходимости уничтожения существующего строя – как источника не только неравенства, но развращения человека:

– Ты им стараешься добро, а они норовят тебе нож в ребро, – ворчал он <Тиверзин. – К. П.> и не сознавал, куда и зачем он идет.

Этот мир подлости и подлога, где разъевшаяся барынька смеет так смотреть на дуралеев-тружеников, а спившаяся жертва этих порядков находит удовольствие в глумлении над себе подобным, этот мир был ему сейчас ненавистнее, чем когда-либо. Он шел быстро, словно поспешность его походки могла приблизить время, когда все на свете будет разумно и стройно, как сейчас в его разгоряченной голове. Он знал, что их стремления последних дней, беспорядки на линии, речи на сходках и их решение бастовать, не приведенное пока еще в исполнение, но и не отмененное, все это – отдельные части этого большого и еще предстоящего пути [Пастернак: IV, 33].

Важной сюжетной завязкой оказывается изображенное в 18-й главе второй части «Доктора Живаго» Декабрьское восстание 1905 года:

Были дни Пресни. Они оказались в полосе восстания. В нескольких шагах от них на Тверской строили баррикаду. <…> и на соседнем дворе было сборное место дружинников <…> туда приходили два мальчика <…> Ника Дудоров <…> другой был реалист Антипов [Там же: 51],

которые были знакомы Ларе. Лара с матерью временно переселяются в меблированные комнаты «Черногория», так как их квартира находится в опасном соседстве с баррикадами, вокруг которых разворачиваются столкновения восставших (вооруженных «дружинников», как они себя называли) и правительственных сил. Именно здесь Лару впервые видит Юрий Живаго, по «случайности» сопровождающий вызванного сюда виолончелиста. В романе, таким образом, противопоставляются уютный и достойный интеллигентский мир (дом Громеко в Сивцевом Вражке, где через несколько недель после подавления восстания устраиваются домашние концерты) и мир совершенно иной, связанный как с неправдой социального строя, так и с рождаемым им революционным протестом.

Сама Лара воспринимала переезд в «Черногорию» как возможность не видеть Комаровского, пока они будут «отрезаны от остального города» [Пастернак: IV, 54]. Это освобождение от Комаровского, связанное с обстоятельствами московского восстания, символически сближается с устремлением Паши Антипова в революцию, чтобы отомстить за Лару, о чем он будет говорить Живаго в их последнем разговоре в Варыкине. Лара воспринимает забастовки, баррикады, стрельбу как путь к освобождению:

Все, что происходит сейчас кругом, делается во имя человека, в защиту слабых, на благо женщин и детей. <…> От этого когда-нибудь будет лучше мне и вам [Там же: 53].

Она благословляет выстрелы:

О как задорно щелкают выстрелы, – думала она. – Блаженны поруганные, блаженны оплетенные. Дай вам Бог здоровья, выстрелы! Выстрелы, выстрелы, вы того же мнения! [Там же: 55]

Устами Лары здесь дается отчетливая нравственная оценка происходящего в Москве Декабрьского восстания – детская игра в войну «хороших мальчиков»:

Мальчики играли в самую страшную и взрослую из игр, в войну, притом в такую, за участие в которой вешали и ссылали. Но концы башлыков были у них завязаны сзади такими узлами, что это обличало в них детей и обнаруживало, что у них есть еще папы и мамы. Лара смотрела на них, как большая на маленьких. Налет невинности лежал на их опасных забавах. Тот же отпечаток сообщался от них всему остальному. Морозному вечеру, поросшему таким косматым инеем, что вследствие густоты он казался не белым, а черным. Синему двору. Дому напротив, где скрывались мальчики. И главное, главное – револьверным выстрелам, все время щелкавшим оттуда. «Мальчики стреляют», – думала Лара. Она думала так не о Нике и Патуле[54]54
  Обратим внимание, что при встрече Живаго со Стрельниковым на станции говорится, что сам Антипов тогда в революции не участвовал: «Сам он остался в эти годы в стороне от революционного движения по причине малолетства» [Пастернак: IV, 250].


[Закрыть]
, но обо всем стрелявшем городе. «Хорошие, честные мальчики, – думала она. – Хорошие. Оттого и стреляют» [Пастернак: IV, 52].

В судьбах главных героев романа событиям революции 1905 года отводится та же роль – определяющего фактора в нравственном представлении об окружающем мире, каким они были для ровесников автора романа, пишущего о своем поколении в истории России. Детали, связанные с революцией 1905 года, создают событийный фон, окрашивающий взросление главных героев романа; сами же они в этих событиях участия фактически не принимают.

Как было сказано выше, описание московских событий в поэме «Девятьсот пятый год» Пастернак также начинает отчасти автобиографической главой «Детство». Происходящие революционные события окрашивают жизнь гимназистов 5-й московской гимназии, где учился автор: «…Те, что в партии, смотрят орлами, / Это в старших. А мы: / Безнаказанно греку дерзим. / Ставим парты к стене, / На уроках играем в парламент…» [Там же: I, 271]. В романе «стреляющие мальчики» Дудоров[55]55
  Напомним, Дудоров «на два года старше» Живаго [Там же: IV, 10].


[Закрыть]
и Антипов как будто реализуют мечты обитателей классов на Поварской улице, где находилась 5-я гимназия: «…И витаем в мечтах в нелегальном районе Грузин…» [Там же], то есть Большой и Малой Грузинских улиц в Москве – одном из районов, примыкавших к Пресне – центру Декабрьского вооруженного восстания.

Обстановка, в которой проходила жизнь как современников Пастернака, так и его персонажей, складывалась не только из политических событий и отношения к ним. Московский быт (ежегодная рождественская елка у Свентицких, домашние музыкальные концерты в интеллигентских квартирах в Сивцевом Вражке), молодые люди, увлекающиеся «Смыслом любви» В. С. Соловьева и спорящие о «Крейцеровой сонате» Л. Н. Толстого, наконец, студенческая «молодежь обеих столиц», которая «бредит» Александром Блоком, – эпоха до Первой мировой войны определялась этим не в меньшей степени, чем террористами, стачками, увлечениями Марксом и революцией 1905 года. Не случайно и в частях, изображающих время после 1917 года, тщательно обрисовываются условия бытовой повседневной жизни. Именно эта «не политическая» часть «исторического существования» была для главного героя в предреволюционные годы определяющей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю