412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Поливанов » «Доктор Живаго» как исторический роман » Текст книги (страница 14)
«Доктор Живаго» как исторический роман
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:48

Текст книги "«Доктор Живаго» как исторический роман"


Автор книги: Константин Поливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Глава 4. Прототипические модели в «Докторе Живаго»[159]159
  В соавторстве с А. С. Немзером


[Закрыть]

Пастернак, как было отмечено выше, практически не вводит в роман реальных исторических лиц, но в то же время созданная им картина эпохи – «сорокапятилетия», по его определению, – бесспорно, наделена свойствами, делающими ее максимально «правдоподобной» (в том смысле, какой вкладывает исследователь в слово la vraisemblance применительно к иным историческим романам [Maxwell: 21]). Эффект «достоверности» или «правдоподобия» достигается, как было показано нами в главе 2, за счет опоры в некоторых фрагментах романа на документы и мемуары, формирующие почти «документальное» повествование. Так обстоит дело, например, при описании событий в прифронтовой полосе в 1916–1917 годах или путешествия семьи Живаго на Урал. Не менее важен и другой последовательно проведенный прием – использование в отдельных эпизодах и их «рядах», строящих биографии вымышленных персонажей, сюжетов, восходящих к жизненным историям современников описываемых событий (и автора романа). Написанные по прототипическим моделям, истории вымышленных персонажей, таким образом, складываются в общую реальную историю России ХX века[160]160
  Ср.: «Рассказчика в романе „Доктор Живаго“ можно считать относительно нейтральным наблюдателем, восстанавливающим события в России в первой половине двадцатого века по личным судьбам» [Вестстейн: 301].


[Закрыть]
.

На присутствие в романе событий из жизни реальных людей обращалось внимание неоднократно. Простейшим примером перехода «реального сюжета» в романный текст видится история болезни и смерти Анны Ивановны Громеко (тещи Живаго). По воспоминаниям Е. Б. Пастернака, А. Н. Лурье (теща Пастернака по первой жене, бабушка мемуариста),

…как-то раз <…> полезла на шкаф, чтобы достать для меня игрушки, и, оступившись, упала на спину <…> Ушиб стал причиной опухоли позвоночника, сведшей ее в могилу осенью 1928 года [ «Существованья ткань сквозная…»: 127; Поливанов 2006: 224][161]161
  Существенно, что использование «реальных» ситуаций не противоречит присутствию в этих же эпизодах следов литературной традиции. Один исследователь выявляет в истории кончины Анны Ивановны подтекст из «Смерти Ивана Ильича» Л. Н. Толстого [Лекманов 1997: 318–321], другой отмечает символическую нагруженность оговорки героини, называвшей шкаф «Аскольдовой могилой», имея в виду Олегова коня, и ее включенность в систему отсылок к «Песни о вещем Олеге» [Немзер 2013а: 292–294].


[Закрыть]
.

Соответствующий эпизод «Доктора Живаго» связан с этой житейской историей, по преимуществу, генетически. В других, достаточно многочисленных случаях отношения «реальности» и «текста» гораздо сложнее. В связи с «романом» Лары и Комаровского не однажды указывались жизненные сюжеты (и даже – разные), известные автору от его родных или друзей [Пастернак З.: 280; Пастернак Е. В. 1998: 106–107; Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В. 2004: 412–413]. В Ларе не без оснований находили черты разных женщин, включенных в «жизненный сюжет» Пастернака, – З. Н. Пастернак (второй жены поэта), Марины Цветаевой [Поливанов 2000: 171–183], О. В. Ивинской. Вместе с тем элементы прототипичности присущи и двум другим возлюбленным Юрия Живаго: домовитость первой жены доктора Тони в известной мере пришла от З. Н. Пастернак, последняя («незаконная») жена Живаго, дочь Маркела, знаково сделана тезкой Цветаевой.

Сходно обстоит дело с фигурой Павла Антипова-Стрельникова. В его самоубийстве накануне неминуемого ареста резонно увидеть подобие «последнего акта» из жизни друга Пастернака грузинского поэта Паоло Яшвили, покончившего с собой в обстановке Большого террора[162]162
  В очерке «Люди и положения» (1956) Пастернак писал о гибели своих друзей Т. Табидзе и П. Яшвили: «Судьба обоих вместе с судьбой Цветаевой должна была стать самым большим моим горем» [Пастернак: III, 343].


[Закрыть]
[Поливанов 1992: 54]. Эта параллель не отменяет иной, проведенной более настойчиво и многопланово, – бросающегося в глаза духовного родства Антипова с Маяковским (романный персонаж и поэт-современник соотносятся Пастернаком с «младшими» персонажами романов Достоевского).

Небезосновательными представляются соображения И. П. Смирнова о «маяковских» и иных футуристических литературно-бытовых мотивах, окрашивающих фигуру Комаровского во второй и третьей частях романа [Смирнов 1996: 39–44]. Ориентация на один прототип отнюдь не определяет полностью личность и судьбу того или иного персонажа, но своего рода блики прототипичности – несомненно распознаваемые ближайшим читательским кругом (ср. [Лотман 1992]) – оказываются значимыми и для характеристики ряда действующих лиц, и для смыслового романного целого. Наиболее интересными и сложно организованными в плане художественного переосмысления (трансформации) прототипов нам представляются личности двух романных персонажей – Николая Николаевича Веденяпина и заглавного героя.

Николай Веденяпин – Андрей Белый

Сходство дяди и духовного наставника главного героя романа с поэтом и теоретиком символизма Андреем Белым фиксировалось уже не раз. Р. Петерсон, охарактеризовав историю отношений Пастернака и Белого, уподобляет восхищенное отношение к старшему поэту со стороны будущего автора «Доктора Живаго» «ученичеству» Живаго, Гордона и Серафимы Тунцевой у Веденяпина. Исследователь обращает внимание на несколько собственно биографических деталей, позволяющих распознать в романном персонаже Андрея Белого.

Вскоре после Февральской революции Веденяпин возвращается в Россию из Швейцарии, «кружным путем на Лондон. Через Финляндию» [Пастернак: VI, 169] – это маршрут Белого. Заметим, впрочем, что Белый вернулся в Россию еще в августе 1916 года, а добираться из Европы на родину русским естественно было именно таким путем как до, так и после Февральской революции – война с Германией еще продолжалась. Про Веденяпина «говорили, что в Швейцарии у него осталась новая молодая пассия» [Там же: 177], а Белый незадолго до возвращения в Россию расстался с женой Асей[163]163
  В слове «пассия» другой исследователь усматривает анаграмматическую отсылку к домашнему имени Тургеневой [Смирнов 1995: 149].


[Закрыть]
(Анной Александровной) Тургеневой. Подобно Белому, Веденяпин сближается с левыми эсерами, сотрудничает в их периодических изданиях, приветствует Октябрьский переворот [Peterson: 116][164]164
  Здесь необходимо напомнить о поэме Белого «Христос воскрес» («Наш путь». 1918. № 2).


[Закрыть]
. А. В. Лавров, продолжая рассуждения Петерсона, отмечает, что в марте – сентябре 1917 года Белый жил не только в Москве, но и под Москвой. В день возвращения Живаго домой Тоня сообщает ему, что Веденяпин обретается «за городом у кого-то на даче» [Пастернак: IV, 169].

Исследователь подчеркивает, что в пастернаковском романе

указание на Белого не спрятано в биографических и иных ассоциациях, а открыто заявлено самой фамилией философа. <…> Пастернак был хорошо знаком с романом Белого «Москва» (1925), один из персонажей которого носит фамилию Веденяпин [Лавров 2007: 325].

В этом контексте естественно предположить, что, описывая встречу Живаго и Веденяпина в августе 1917 года, Пастернак обыгрывает название поэмы Белого (выделяем его курсивом): «Первое их свидание произошло вечером серого пасмурного дня» [Пастернак: IV, 176].

И Смирнов, и Лавров подчеркивают, что Веденяпин не сводится к одному прототипу. Смирнов полагает, что Николай Николаевич – «собирательная фигура, вобравшая в себя черты сразу нескольких представителей символизма», отмечая в персонаже (с подобающими ссылками на предшественников [Mallac; Barnes 1977]) черты В. В. Розанова (что представляется натяжкой) и сыгравшего огромную роль в становлении Пастернака А. Н. Скрябина. Лавров вводит в этот ряд «биографически-ситуационные» прообразы. Прототип Веденяпина из романа Белого определяется однозначно – это прославленный московский педагог Лев Иванович Поливанов. Отношение героя «Москвы» Мити Коробкина к этому (первому) Веденяпину автобиографично (хоть и перенесено в качественно новый исторический контекст!) – именно так будущий автор романа относился к Л. И. Поливанову. Веденяпин у Белого – «такой же старший наставник и наивысший авторитет, каким был для гимназиста Бориса Бугаева обожаемый педагог» [Лавров 2007: 327].

С учетом этой модели (соединяющей жизнь Белого и его поздний роман) Пастернак описывает духовные контакты Веденяпина-второго и его «учеников», в первую очередь – племянника Юрия Живаго. По замечанию исследователя, в романе Пастернака

прототипичным оказывается главным образом не определенное лицо, а характер отношений между лицами. Устанавливаются две симметричные пары: Веденяпин (Поливанов) – Белый, с одной стороны, и Веденяпин – Юрий Живаго, за которым в данном случае подразумевается сам автор, с другой [Там же].

Это наблюдение позволяет исследователю выстроить систему «подтекстов», соотносящих пастернаковского Веденяпина с поэтом-символистом, и определить функцию фиксируемых перекличек:

Белый в этой системе подтекстов одновременно и равен и неравен самому себе: он узнается в отдельных конкретных чертах и характеристиках вымышленного героя и в то же время он – пароль эпохи «рубежа», образ-эмблема, синтезирующий ее общий культурный код. <…> именно Белый концентрирует в себе для Пастернака самые значимые и необходимые признаки, по которым можно составить обобщенное представление о значительном духовном и историческом явлении [Лавров 2007: 327][165]165
  В этой связи необходимо напомнить: одно из предполагавшихся заглавий будущего романа Пастернака – «На рубеже» – прямо восходит к названию первой книги мемуаров Белого – «На рубеже двух столетий» [Борисов: 229].


[Закрыть]
.

Центральность и знаковость фигуры Белого в пастернаковской картине интеллектуально-духовной жизни предреволюционных лет позволяют предположить, что с ним ассоциативно связаны и другие – менее определенные – прототипы Веденяпина. Лавров подчеркивает значимые различия между Белым и пастернаковским персонажем. Это отчетливая разница психологических типов: зрелость и мудрость Веденяпина противопоставлена постоянному духовному экстазу, который отмечали все современники поэта. Веденяпин, несомненно, принадлежит «тому поколению в русской культуре, которое предшествовало поколению Белого» [Там же: 328]. Именно для этого поколения была характерна эволюция «от марксизма к идеализму», которую Веденяпин проходит так же, как проходили ее С. Н. Булгаков или Н. А. Бердяев. Именно к ним (на стадии 1903 года) точно применима первая романная характеристика Веденяпина:

Ни одна из книг, прославивших впоследствии Николая Николаевича, не была еще написана. Но мысли его уже определились. Он не знал, как близко его время.

Скоро среди представителей тогдашней литературы, профессоров университета и философов революции должен был появиться этот человек, который думал на все их темы и у которого, кроме терминологии, не было с ними ничего общего [Пастернак: IV, 10].

Пастернак добавляет в биографию своего героя выразительную деталь, формально его с Белым разводящую, но весьма характерную для эпохи напряженных духовно-религиозных исканий: он делает Веденяпина священником-расстригой. Тем самым герой ставится в ряд писателей и общественных деятелей, которые примеривались к священническому сану либо его принимали, а позднее – добровольно или по велению церковных инстанций – оставляли это поприще. Лавров упоминает С. Н. Дурылина (друга юности Пастернака), принявшего сан в 1918 году. Должно тут указать и на поэта Н. А. Бруни[166]166
  В 1926 году был запрещен в служении.


[Закрыть]
. Он стал священником в 1918 году и в 1921-м служил, по просьбе московских литераторов, панихиду по Блоку в церкви Николы на Песках [Поливанов 1989-а], находящейся в непосредственной близости от дома, где Пастернак поселил семью Громеко и Юрия Живаго. В этот же ряд вписывается «федоровец» А. К. Горский, который, окончив Духовную академию, не стал принимать сан [Поливанов 1989-б: 642]. О его судьбе Пастернак слышал от своих молодых друзей в 1940-х годах [Берковская: 14; Крашенинникова: 209]. Таким образом, наряду с Белым в образе Веденяпина присутствуют старшие и младшие современники поэта-символиста, входящие в его «культурно-смысловое» пространство.

А. В. Лавров замечает, что ассоциативная цепочка «Веденяпин – Поливанов – Белый» при учете родства Веденяпина и Живаго подводит к еще одному прототипическому сюжету. Пастернак несомненно знал (по крайней мере, из воспоминаний Белого, но, скорее всего, не только из них), что ближайшим другом юности Бориса Бугаева был Сергей Соловьев, также воспитанник гимназии Поливанова, после самоубийства родителей оставшийся несовершеннолетним на попечении литератора, философа, председателя Московского религиозно-философского общества Г. А. Рачинского. Однако, как напоминает Лавров, Рачинский не был близким родственником своего подопечного, а «дядей» в интимном кругу Белого и Сергея Соловьева обозначался их общий духовный наставник – великий философ Владимир Соловьев, воззрения которого бесспорно послужили важнейшим «материалом», из которого Пастернак построил веденяпинскую философию, ставшую духовной основой бытия и творчества Юрия Живаго[167]167
  Ср. [Witt 2000: 114–121].


[Закрыть]
.

Коллизия «старший – младший» («наставник – ученик», «дядя – племянник», «философ – поэт») разрабатывается Пастернаком в широком смысловом поле Андрея Белого. Такая стратегия позволяет не только придавать герою-наставнику черты как самого Белого, так и в известной мере духовно близких ему (однако отнюдь не дублирующих поэта!) исторических лиц, но и значимо «разводить» и даже противопоставлять Веденяпина и его «главного» прототипа. Напомним, что восторженному почитанию Соловьева у молодого Белого сопутствовали приступы сомнения в себе и своих сверстниках-единомышленниках, «соловьевцах», неспособных по-настоящему продолжить дело учителя. Выразительный пример тому находим в части четвертой «Симфонии (2-й, драматической)», где о трагикомических промахах юных мистиков беседуют в морозную ночь на Девичьем поле их усопшие наставники, ненадолго покинувшие свои могилы, – Вл. С. Соловьев и Л. И. Поливанов (в «Симфонии» Белого – «Барс Иванович»):

Наконец тот, на ком был ватный картуз, завизжал внезапно, как ребенок.

2. Он ударил рукой по мерзлой скамейке и кричал, тряся львиной гривой волос и седой бородой: «Эээ!.. Да неельзяяя же так, Влади-мир Серге-евич! Они нас совсем скомпрометируют своими нелэээпыми выходками!.. Это, наконец, ди-ко!..»

3. Тут он начал сокрушать выводы Сергея Мусатова, а сидящий рядом захохотал как безумный. Стучал ногами от хохота, распахнув свою шубу <…>

6. Наконец, пересилив смех, он сказал: «Это ничего, Барс Иванович: первый блин всегда бывает комом».

7. Двое прохожих вздрогнули от этого священного хохота, но не потрудились вглядеться в лицо хохотавшего.

8. Если б они увидели, ужас и умиление потрясли бы их взволнованные души.

9. Они узнали бы старых друзей [Белый: 170–171].

Проходят мимо Соловьева и Поливанова, не замечая их, те самые «компрометирующие» наставников юные мистики, у которых «первый блин» закономерно вышел «комом».

Подобные мотивы (сочетание восторженной верности «учителю» и сомнения в «качестве» этой верности, недовольства собственной слабостью и путанностью) будут не раз возникать и в позднейших сочинениях Белого. Ничего подобного в «Докторе Живаго» мы не находим. Юрий Андреевич многим обязан дяде, но внутренне совершенно самостоятелен – в отличие от Гордона, о чем в романе сказано прямо [Пастернак: IV, 67], и, видимо, Серафимы Тунцевой. Характерно, что Лара, слышавшая о философе от Живаго и Симочки (которую называет «его последовательницей»), книг Веденяпина не читала. Героиня замечает:

Я не люблю сочинений, посвященных целиком философии. По-моему, философия должна быть скупою приправою к искусству и жизни. Заниматься ею одною так же странно, как есть один хрен [Там же: 404][168]168
  См. о «гастрономической метафизике» в «Докторе Живаго» [Витт 2000: 267–276].


[Закрыть]
.

Вопреки ожиданиям героини, ее «глупости» сочувственно встречаются Живаго (и, судя по всему, автором романа): «Это очень близкий мне образ мыслей» [Там же].

Влияние Веденяпина становится плодотворным в практической работе доктора («гениальная» диагностика зиждется на интуиции, на «цельном, разом охватывающем картину познании» [Там же]) и в его поэзии (этюдах к той прозе, о которой мечтает герой[169]169
  «Юра хорошо думал и очень хорошо писал. Он еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать» [Пастернак: IV, 66].


[Закрыть]
и которая творится автором). Сколь ни ярки размышления о Магдалине в «лекции» (по мотивам Веденяпина), которую Симочка читает не оставляющей шитья Ларе, их истинный большой смысл раскрывается и «оживает» в 23–24 стихотворениях Юрия Живаго, случайно оказавшегося на этом «уроке» [Пастернак: IV, 410–411, 544–546].

Рассуждения Веденяпина и Тунцевой служат звеньями между молитвами, читающимися на Страстной неделе, и стихами главного героя. Важность этого посредничества сомнению не подлежит, но не должна и преувеличиваться: «рождение» ряда стихотворений Живаго стимулировано совсем иначе («жизненными» впечатлениями доктора, представленными в романном тексте иногда детально, иногда бегло и «гадательно»), а генезис некоторых принципиально затемнен. Схожий с Белым во многом, Веденяпин лишен главного «свойства» прототипа – он не поэт.

Это различие, однако, тоже не должно абсолютизироваться. Делая Веденяпина «чистым» философом, Пастернак мягко намекает на «теоретический» характер творчества Андрея Белого. Белый для Пастернака – не столько свершитель, сколько предтеча нового искусства, поэзии ХX века. Юрий Живаго «больше» Николая Николаевича Веденяпина, верность которому и подразумевает перерастание наставника.

Характерно, что в последний раз на страницах романа Веденяпин появляется в дни октябрьских сражений 1917 года в Москве [Там же: 188–190]. Далее о его судьбе ничего не говорится – из сюжетного (и/или «житейского») пространства романа он исчезает бесследно. Упомянутые выше эпизоды, в которых Лара, Живаго, а затем и Симочка беседуют на веденяпинские темы, представлены в 17-й главе тринадцатой части романа. В начале следующей главы (18-й) доктор вновь вполуха слушает очередную «лекцию» Тунцевой. «Конечно, все это от дяди Коли, – думал он. – Но какая талантливая и умница!» В этот самый вечер (в тексте романа – полустраницей ниже) Живаго получает письмо от Тони, где сообщается о высылке за границу «видных общественных деятелей, профессоров из кадетской партии и правых социалистов», в числе которых назван и «дядя Николай» [Там же: 412, 413], но не Николай Николаевич Веденяпин, а Николай Александрович Громеко, дядя не Живаго, а его жены (прежде на страницах романа ни разу не появлявшийся). Соименность и тождественность «родственных позиций» одного из центральных персонажей романа и персонажа откровенно периферийного делает умолчание о судьбе Веденяпина особенно значимым.

Читатель не знает, покинул ли Веденяпин Россию (Белый выехал из Москвы, направляясь в Германию, 20 октября 1921 года, на Западе, преимущественно в Берлине, он пробыл до 23 октября 1923 года [Лавров 1995: 319, 321]) или остался в отечестве, сохранив и даже прирастив приязнь к большевикам (как случилось с Белым после возвращения из двухлетнего добровольного изгнания)[170]170
  О поздних произведениях Белого в этой связи см.: [Спивак 1999; Спивак 2000; Лавров 2007: 279–305].


[Закрыть]
. Оба варианта судьбы Белого (намечавшийся и реализовавшийся) оказались для конструкции романа равно неприемлемыми.

На кончину старшего поэта Пастернак (совместно с Б. А. Пильняком и Г. А. Санниковым) откликнулся опубликованной в «Известиях» от 9 января 1934 года заметкой «Андрей Белый (некролог)». Ушедший был назван «замечательнейшим писателем нашего века, имя которого станет в один ряд с именами классиков не только русских, но и мировых»[171]171
  О вызывающем характере некролога, «значительной (если не решающей) роли Пастернака» в его составлении и реакции официальных инстанций см. [Флейшман 2005: 196–201]; здесь же полностью приведен текст заметки трех авторов.


[Закрыть]
, но в итоговом романе Пастернак счел нужным своевременно вывести родственного Белому персонажа за сцену. Веденяпин жестко отодвигается в минувшее (пору «канунов»), ибо жизненная стратегия и творчество его прототипа в 1920-х – начале 1930-х годов решительно противоречили тому миропониманию, которым Пастернак наделил своего главного героя. Введение в текст конфликта Юрия Живаго с былым наставником поставило бы под сомнение их прежде постулированную глубокую духовную связь, что никак не входило в намерение автора. Отказ от такого конфликта (при «сохранении» Веденяпина как действующего лица в последних частях романа) разрушил бы неповторимую личность Живаго, лишив героя той внутренней цельности и «отдельности», которая обрекает его на болезненное расхождение с друзьями, а в конечном счете – на гибель. Поэтому Веденяпин отсутствует в нэповской – отъедающейся и дилетантски интеллектуализирующейся – Москве [Пастернак: IV, 471–472]. Поэтому даже имя его не всплывает в ставшем последним объяснении Живаго с Гордоном и Дудоровым, хотя и друзья Юрия Андреевича могли бы поставить ему в пример дядю, и сам он мог бы апеллировать к сути веденяпинской философии[172]172
  Заметим, что, пересказывая в том же эпизоде недавно полученные из Парижа письма, Живаго говорит о жене, детях, тесте, но не о Веденяпине. За границей (в эмиграции) его также нет, как и в Советской России.


[Закрыть]
.

Не всплывает имя Веденяпина и в прифронтовых беседах поумневших Гордона и Дудорова, хотя и обсуждение страшной «логики» предвоенной эпохи, и внезапное открытие тайны Таньки Безочередевой должны были актуализировать это имя в сознании друзей. Главным делом Веденяпина было постижение истории, а его участие в судьбе осиротевшего племянника естественно ассоциируется с новым витком «сиротского» сюжета – «чудесным» превращением Таньки Безочередевой, которая, поведав о себе Евграфу Живаго, слышит от него:

Скажи, говорит, на милость, какие чудеса <…> Я тебя, говорит, так не оставлю. Тут еще надо будет кое-что выяснить, разные подробности. А то, говорит, чего доброго, я еще в дядья тебе запишусь, произведу тебя в генеральские племянницы [Там же: 507].

Однако друзья о Веденяпине не вспоминают, а в завершающих предпоследнюю (4-ю) главу «Эпилога» рассуждениях Гордона (былого догматичного ученика Веденяпина) четко проводится грань меж «канунным» и «сегодняшним» отношением к миру:

Задуманное идеально, возвышенно, – грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение <здесь, прежде всего, имеются в виду религиозно-философские искания предреволюционной поры. – К. П.> стало русской революцией. Возьми ты это блоковское «Мы, дети страшных лет России», и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети – дети, и страхи страшны, вот в чем разница [Пастернак: IV, 513].

Не только метафизика Веденяпина и стоящая за ней предреволюционная культура, центром и символом которой закономерно видится Белый, но и сопряженная с этой культурой поэзия Блока не может вполне передать трагедии новейшей русской истории и тем самым ее преодолеть. Это дело не наставника, а свободно и творчески усвоившего его уроки и прошедшего свой путь ученика – не философа (или теоретизирующего художника), а человека «земной профессии» и поэта (в потенции – автора большой прозы). Не дяди, а племянника, стихи которого приобщают его постаревших прозревших друзей (и читателей романа) к уже наступившему будущему (свободе, преодолению времени и смерти).

Скрыто проведенный мотив обособления Живаго от Веденяпина, с одной стороны, свидетельствует о специфике пастернаковского символического историзма (так фиксируется смена культурных парадигм, сказавшаяся на эволюции самого Пастернака), а с другой – неожиданным образом укрепляет статус Андрея Белого как «главного» веденяпинского прототипа. Сходство Веденяпина и Белого колеблется, становится то более, то менее явным, дразняще дискредитируется (Веденяпин – не поэт!), парадоксально подтверждается исчезновением персонажа в финальных частях романа, не отменяя наличия у героя иных прототипов, но, напротив, делая его ощутимым, поскольку для Пастернака в Белом, по точному замечанию исследователя, «интегрирована целая эпоха»:

Все персональные признаки, улавливаемые в образе христианского философа и порознь разбегающиеся каждый к своему единственному и неповторимому носителю, в совокупности являют лицо, не имеющее в пережитой исторической реальности никаких однозначных соответствий. Но сквозь это лицо проступает подлинный лик времени [Лавров 2007: 332].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю