Текст книги "Жизнь Николая Клюева"
Автор книги: Константин Азадовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
В рассуждениях Городецкого чувствуется сильная передержка. Желая превратить Клюева в своего союзника, Городецкий упускал из виду истоки ранней клюевской поэзии, ее внутреннюю связь с лирикой русского символизма. Видимо, на этой почве и начинаются первые разногласия Клюева с акмеистами. Кроме того, Клюева – поэта «фанатично религиозного» (слова Н.М. Гариной) по своему складу и в то же время устремленного к «общественности» – вряд ли могли удовлетворить некоторые из основных принципов акмеистической поэзии: ее «бесстрастность», камерность, замкнутость. Сказывалось, конечно, и свойственное Клюеву неприятие городской культуры, «поэтов-книжников» (так писал он Есенину летом 1915 года). Порвавший в конце 1912 года со своими недавними покровителями из «голгофских христиан», Клюев, следует думать, в какой-то мере тяготился повышенным вниманием к нему и со стороны акмеистов.
Расхождения Клюева с его товарищами по «Цеху поэтов» наиболее резко обнажились в феврале 1913 года во время одного из совместных публичных выступлений, о чем рассказала в своих мемуарных заметках Ахматова:
«На одном из выступлений акмеистов (1910-е годы) бесновался какой-то бородатый человек по фамилии Радецкий.* [Иван Маркович Радецкий – литератор, издатель-редактор] Он потрясал кулаками и вопил: «Эти Адамы и эта тощая Ева!» (про меня). На том же собрании от нас отрекся Н. Клюев. Н<иколай> С<тепанович> был поражен, и при мне спросил его о причине такого неожиданного поведения. «Рыба ищет где глубже, а человек – где лучше», – ответил Клюев».
Речь идет, бесспорно, о выступлении акмеистов в Литературном обществе 15 февраля 1913 года. В заседании принимали участие видные критики: Ф.Д. Батюшков, М. Неведомский, В. Львов-Рогачевский. Председательствовал Ф.К. Сологуб. Через несколько дней обозреватель газеты «Русская молва» делился впечатлениями от этого вечера: «Отмечу B. Львова-Рогачевского, обвинявшего акмеистов в отсутствии связи с народом, с общественностью, и анекдотическую речь г. Радецкого, выступление которого сопровождалось гомерическим хохотом собрания и неоднократными звонками председателя. Излишне резко прозвучало заключительное слово C.М. Городецкого. <...> Много аплодировало собрание поэтам-акмеистам, читавшим свои стихи. Исключительный успех выпал на долю поэта Клюева».
Из других документов явствует, что В. Львов-Рогачевский, обвиняя акмеистов в отсутствии у них связи с народом и общественностью, пытался отделить Клюева от новой школы. В статье, написанной сразу же после диспута в Литературном обществе, В. Львов-Рогачевский высказался по этому поводу весьма определенно.
«Из всех поэтов, – писал В. Львов-Рогачевский в газете «День», – которые выступили как живые иллюстрации к докладу Городецкого, глубоко взволновал всех только Н. Клюев. Но какое отношение имеет он к акмеистам и адамистам? <...>
После первой книги Н. Клюев стал желанным гостем разных кружков.
Мне тяжело смотреть, когда Н. Клюева представляют публике то парнасец Валерий Брюсов, то мистик Свенцицкий, то развязный певец Голгофы Иона Брехничев <так! – К.А.>, то акмеист Сергей Городецкий. Как это унижает талант!»
В другой своей статье «Символисты и наследники их» Львов-Рогачевский противопоставлял адамистам молодых поэтов – Клюева, Клычкова и Мариэтту Шагинян, которые, по мнению критика, «связаны с землей, с народом, с его чаяниями, которые несут в этот мир горячий порыв, у которых уста говорят "от избытка сердца"» (Современник. 1913. № 7).
Трудно с точностью установить, что именно говорил Клюев в Литературном обществе и действительно ли он, как утверждает Ахматова, отрекся от «Цеха поэтов». Видимо, нечто в этом роде все же имело место в начале 1913 года (может быть, под воздействием Львова-Рогачевского). В личном архиве М.Л. Лозинского сохранился любопытный документ – недатированное письмо Клюева в редакцию газеты «Биржевые ведомости». Судя по содержанию, оно было написано вскоре после появления статьи Львова-Рогачевского в газете «День».
«...До меня дошли слухи, – писал Клюев, – что критик из «Современного мира» г. Львов-Рогачевский в недавнем фельетоне в газете «День» обвинял Цех поэтов, к которому я имею честь принадлежать, в том, что меня «заманили» туда. Мне это кажется обидным, и я спешу разуверить г. Львова-Рогачевского в его представлении обо мне как о полном незнайке своей дороги в искусстве. Мое тяготение именно к Цеху поэтов, а не к иным группам, вполне сознательно».
На первый взгляд, письмо Клюева опровергает свидетельство Ахматовой. В действительности противоречия нет. Письмо Клюева было написано, но не отправлено (в архиве Лозинского находится оригинал), и это наводит на мысль, что оно служило как бы распиской. Встревоженные проникшим в печать мнением о том, что Клюев не имеет отношения к акмеизму (и еще более – его собственными аналогичными заявлениями), руководители «Цеха», видимо, потребовали от поэта разъяснений, и притом – в письменном виде. Не желая открыто порывать с «Цехом», Клюев предпочел подтвердить свою принадлежность к нему. По всей вероятности, письмо Клюева предполагалось отправить в редакцию «Биржевых ведомостей» лишь в том случае, если бы разговоры о «заманивании» олонецкого поэта, обидные скорее для «Цеха», чем для него самого, продолжались публично. Этого, однако, не произошло, и письмо навсегда осталось в архиве Лозинского.
Итог кратковременного сближения Клюева с акмеистами тем не менее важен: общаясь с ними, олонецкий поэт (надо сказать, весьма восприимчивый к посторонним влияниям) уточняет свое отношение к поэтическому слову. Стремление к звучности, «чеканности», «материальности» стиха заметно окрашивает его художнические искания после 1912 года. Пластический элемент играет в его поэзии 1910-х годов (и позднее) не последнюю роль. И все же преодолеть «заветы символизма» Клюев полностью так и не смог. Тяготение к «несказанному», «невидимому» сохраняется в нем на долгие годы. «Мы любим только то, чему названья нет» – эта строчка из раннего стихотворения Клюева вполне выражает «тайную» суть его поэзии. Мировосприятие Клюева было и оставалось в основе своей религиозным, мистически окрашенным (хотя в сочетании с противоположным устремлением к «материальности» оно подчас как будто терялось).
В середине марта 1913 года Клюев покидает Петербург и до сентября 1915 года более не появляется в столице. Его отношения с петербургскими литераторами, в том числе и с «Цехом поэтов», на время затухают. Имя Клюева исчезает со страниц и обложек акмеистических изданий; ни Городецкий, ни Гумилев не откликаются на его новые сочинения. Издание книжки «Плясея» в «Цехе поэтов» также не состоялось. Не удивительно, что письма Клюева тех лет (например, к Брюсову, Миролюбову, Есенину) содержат горькие упреки в адрес Городецкого. «...Вот только Городецкий, несмотря на то, что чуть не собственной кровью дал мне расписку в братстве, – молчит и на мои письма ни гу-гу», – пишет он Миролюбову в конце 1914 года. Клюев пытался также возобновить отношения с Гумилевым. В октябре 1913 года он посылает ему «Лесные были» с дарственной надписью. Однако синдики «Цеха поэтов» не отзывались на послания Клюева; видимо, не могли простить ему его отречения.
Отдалившись от Блока и символистов, расставшись с акмеистами, Клюев еще более непримиримо относился к шумно заявлявшему о себе тогда футуризму. В его стихах и письмах 1910-х годов содержатся резкие выпады против Бурлюка, Маяковского, Северянина и др. Их творчество казалось Клюеву бездуховным, поверхностным, лживым, и поэт-крестьянин решительно отвергал его, как и эстетскую атмосферу литературно-артистических кабаре, где ему довелось побывать в 1912-1913 годах. Посетителей и участников тех знаменитых вечеров, всю петербургскую богему Клюев именовал не иначе, как «собачьей публикой» (по названию кабаре). «Я холодею от воспоминания о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики», – писал он Есенину в августе 1915 года. Богема и футуризм были в глазах Клюева почти тождественны. «Я теперь узнал, – жаловался Клюев Блоку в ноябре 1913 года, – что к «Бродячей собаке» и к «Кривому зеркалу», и к Бурлюку можно приблизиться только через грех, только через грех можно сблизиться и с людьми, живущими всем этим». В автобиографическом стихотворении «Оттого в глазах моих просинь...» Клюев рассказывает, что – после того, как он «пропел» свои «Лесные были», – ему «в поучение» дали «пудреный том» Игоря Северянина, и «сердце поняло: заживо выгорят Те, кто смерти задет крылом». Конечно, разрушительный пафос футуризма, его «авангардизм», урбанизм, вызов традиционной нравственности, тяготение к заумному языку – все это было внутренне чуждо певцу «Матери-Жизни» и блюстителю «древних песенных заветов» (слова Городецкого), каким считал, верней, стремился утвердить себя Клюев.
Итак, в 1913-1914 годах Клюев оказался на время вне литературных группировок, что отчасти скрашивалось для олонецкого поэта его все растущей в России известностью. В феврале – марте 1913 года в издательстве К.Ф. Некрасова почти одновременно выходят в свет «Лесные были» и «Сосен перезвон» (второе издание). Сборник «Лесные были» отличался от двух предшествующих книг в первую очередь тем, что в нем были обильно представлены клюевские стилизации «под фольклор», прежде всего – песни в «народном духе»: «Девичья», «Свадебная», «Острожная», «Слободская», «Бабья песня», «Кабацкая», «Рыбачья», «Сизый голубь» и др. Вошли в книгу (из сборника «Сосен перезвон») «Лесная быль» и «Песня о Соколе...», а также «Святая быль» (разумеется, без посвящения Брихничеву). Впрочем, Клюев ориентировался не только на народное творчество, но и на аналогичные попытки русских поэтов, например А.К. Толстого или Блока. В ноябре 1913 года Клюев напоминает Блоку – в связи с «Лесными былями» – про их разговор о «былинах» А.К. Толстого. В том же письме Клюев пишет о блоковских стихотворениях в народном ключе («Загляжусь ли я в ночь на метелицу...», «Песельник») и связывает с этими произведениями собственные «песни» («Плясея», «Бабья песня», «Сизый голубь»). Для создания своих стихотворных стилизаций Клюев использует лексику, образность и некоторые приемы, характерные для русской песенно-эпической традиции. То и дело мелькают в его стихах «Жар-птица», «хмелен мед», «трава-лебеда», «парчовый сарафан», «сыр-дремучий бор», «муравонька шелкова», «синь-туман», «скатна ягода» и т. д.; фольклорное происхождение имеют многие зачины его стихотворений («Не шуми, трава шелкова...», «Как по реченьке-реке...», «Как во нашей ли деревне...» и т.п.) и обороты типа «дрожмя дрогнула», «годы коротати», «любезна память», «бел-гербовый лист» и др.
Особенно охотно употребляет Клюев простонародные, полузабытые или северные слова, малознакомые или совсем незнакомые читателю: «страховито», «осокорь», «залавица», «опризорить», «попарщик», «прохолодь», «жира», «призариться», «супротивник», «замурудный», «повышпилить», «стружить», «макасатовый» – эти и многие другие выражения Клюев обобщенно называл «местными». Надписывая книгу «Лесные были» Д.В. Философову, Клюев подчеркнул, что она написана «на местном крестьянском наречии, частью известном в двух-трех северных губерниях». «В наречии этом, – продолжал Клюев, – нет кафедральной музыки Мильтона, но не согласитесь ли Вы в том, что в нем звучит то, что звучит, например в песнях лугового жаворонка, подымающегося из низкой бороздки в теплую синь неба...» Впрочем, в другом месте Клюев оценивает свои «регионализмы» не только как распространенные «в двух-трех северных губерниях», но шире – как слова, понятные почти всей России (конечно, крестьянской). Посылая В.С. Миролюбову в начале 1914 года только что написанный «Скрытный стих», Клюев утверждал, что это произведение сложено «под нестерпимым натиском тех образов и слов, которыми в настоящее время полна деревня». «И потому в этой моей вещи, – писал далее Клюев, – там, где того требовала гармония и власть слова, я оставлял нетронутыми подлинно народные слова и образы, которые прошу не принимать только за олонецкие, так как они (слова, наречие) держатся крепко, как я знаю из опыта, во всей северной России и Сибири».
Следует сказать, что многие из произведений Клюева, несмотря на свою фольклорную оболочку, содержали мотивы, характерные более для самого поэта, нежели свойственные подлинно народному творчеству. Таков, например, религиозный мотив «бегства», «ухода» героя из-под душных «каменных» сводов на лоно «живой» Природы. «Я бежал в простор лугов» – эта тема громко звучала в клюевских стихах периода 1907-1911 годов; она же неоднократно повторяется и в «Лесных былях»:
Природы радостный причастник,
На облака молюся я.
На мне иноческий подрясник
И монастырская скуфья.
Обету строгому неверен,
Ушел я в поле к лознякам.
В таком же духе была сложена и «Лесная»:
Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор,
Из-за быстрых рек, из-за дальних гор,
Чтоб у ног твоих, витязь-схимнище,
Подышать лесной древней силищей.
По трем первым сборникам Клюева можно проследить, как формировалась его художественная манера. Тяготение поэта (вполне естественное для выученика символистов!) к иносказательно-аллегорическому, метафорическому языку проступает уже в книге «Сосен перезвон». С годами метафоризация в его поэзии сгущается, становится едва ли не основным выразительным средством. Однако клюевский метафоризм имеет свои индивидуальные особенности; одна из них – прием «бинарности». Широко употребительные в стихах Клюева сопоставления, сравнения, уподобления и т. д. строятся, как правило, в форме двучлена; роль эпитета берет на себя существительное, предмет. Этот прием восходит к древним формам языковой культуры, когда определение-эпитет еще не сложилось как литературный признак. «Свет-детина», «вещунья-травка», «размыкушка-гармоника», «клетка-горенка», «красота-любовь», «витязь-схимнище» – подобными «парами» насыщена поэзия Клюева (и ранняя, и более поздняя). В «Лесных былях» встречаются, однако, и более сложные, развернутые двучлены, типа: «Ты, судинушка – чужая сторона», «поруб – лютая тюрьма», «дрожь осоки – шепот жаркий» и т. п. Бинарную структуру обнаруживают подчас и целые строфы:
Не уголь жжет мне пазуху,
Не воск – утроба топится
О камень – тело жаркое,
На пляс – красу орлиную
Разбойный ножик точится!
Появление «Лесных былей» критики встретили с почти единодушным одобрением. Приветствуя стремление Клюева ко все более глубокому освоению народно-поэтического творчества, некоторые из них называли «Лесные были» лучшей из книг поэта. Так думал, например, журналист Г. Поршнев, писавший о том, что в Клюеве борются два поэтических настроения: «Одно – доподлинно народное, вырвавшееся в конце книги такими нежными и звучными поэмами, как «Лесная быль» и «Песня о Соколе и трех птицах Божиих», а другое – наносное, выдуманное, перенятое у «учителей». <...> Клюев несомненно большой талант, и влияния эти ложатся на него, как заплаты на дорогой убор». Критик был не совсем прав: следовало бы говорить, что оба эти настроения, сливаясь в поэзии Клюева, дают в лучших своих образцах интересные и подчас замечательные результаты. Статья Г. Поршнева, прославляющая Клюева, вполне отражала уже сложившийся миф об олонецком поэте: «...Он, кажется, первый поэт русского Севера, страны «чарующих» озер и «испуганных» птиц, страны лесных сказок и нежных, еще не исследованных народных легенд и преданий. Это – второй Ломоносов, также пропитанный культурой приютившего его города, но гораздо самостоятельнее, с более крепкими корнями в вспоившей его среде».
«Чистую наивность» и в то же время «декадентскую манерность» увидел в стихах Клюева писатель Л. Войтоловский. «Он пришел из низов и сразу окунулся в самую гущу искусственности и модерна, – писал Войтоловский, разбирая книги «Сосен перезвон» и «Лесные были». – Он полюбил всю новейшую поэзию не меньше, чем «сосен перезвон»; и на свою первобытную, мудро-наивную фантазию он поспешил навести лак городской и книжной культуры». Однако и в статье Войтоловского преобладает восприятие Клюева как поэта, пришедшего «от земли» и «природы», как северного «баяна», творящего в своей первозданной чистоте. «Он пришел в литературу с далекого Севера, – подчеркивал Войтоловский, – и принес с собою крепкий запах соснового бора и серьезную, почти молитвенную торжественность его вознесшихся к небу прямых стволов. <...> С нежной любовью занесены Клюевым на бумагу все оттенки, все тайны сосновых перелесков, со всей их древней мудростью и наивной свежестью».
О том же писала в петербургском «Народном журнале» его редактор Е.К. Замысловская: «Природа у Клюева вся живая, одухотворенная, и любит он ее благоговейно». Даже некоторые «шероховатости» в поэзии Клюева казались ей естественными и «своеобразно красивыми».
Со страниц столичных «Биржевых ведомостей» Клюеву пропел дифирамб А.А. Измайлов, убежденный в том, что у поэта «действительное народное чувствование, действительное народное мышление», что он – «светлое дитя природы, радостная диковинка ее...» Последние слова перекликаются с названием одной из наиболее восторженных статей о Клюеве; ее автором был Иванов-Разумник.
Известный критик, историк литературы и публицист, яркий представитель «левого народничества» в русской общественной мысли начала XX века, Иванов-Разумник руководил в 1912 году литературным отделом журнала «Заветы» – эсеровского по своей политической программе. (При содействии В.С. Миролюбова, также входившего в редакцию «Заветов», Клюев часто печатался в этом журнале в 1912-1914 годах.) Уже в своей статье «Русская литература в 1912 году» Иванов-Разумник заявил, что в области поэтического творчества за минувший год молодой олонецкий поэт выдвинулся на первое место. А в статье «"Природы радостный причастник". (Поэзия Н. Клюева)» он подчеркивал, что сила поэта не в гимнах, наподобие «Братских песен», а в его умении передать внутреннюю жизнь природы, в благоговейно-религиозном отношении к ней. «Здесь он становится зорок, смел, силен: слова его становятся яркими, образы – четкими, насыщенными. <...> Здесь подлинный его «религиозный экстаз», и какими бледными после этого являются его песни на узко-«религиозные» темы». «Природы радостный причастник, – заключал критик, – не может не быть радостным выразителем души народной, ибо душа народная – та же «природа» в ином ее проявлении. Радостная вера в народ, вера в жизнь и вера в будущее – глубочайшее ощущение этого подлинно народного поэта».
Впрочем, по поводу «народности» Клюева раздавались и скептические суждения. Тот же Л. Войтоловский предполагал, например, что свою подлинную народность Клюев старается заменить народностью стилизованной. Известный либеральный критик В.Е. Чешихин-Ветринский прямо обвинял Клюева в том, что он подделывается под народ, нарочито нагромождает этнографические детали и т.д. А поэт и критик Сергей Кречетов (С.А. Соколов), откликаясь на сборник «Лесные были», писал, что «язык г. Клюева и по словам, и по оборотам, и по самой манере выражения есть на добрую половину самая форменная фальсификация, в которой подлинная народная речь подвергается такой же легкомысленной переработке, как, скажем, язык культурных кругов в устах лихого армейского писаря, пускающего пыль в глаза деревне на побывке. Тот куражится столичным лоском перед деревенскими – куда им, не разберутся. Этот бахвалится народной отсебятиной перед городскими, – сойдет, поверят, теперь мода. <...> Всего лучше у Клюева там, где он меньше всего народничает».
Почти все рецензенты «Лесных былей» сопоставляли их со сборником «Сосен перезвон». Кстати, второе издание этой книги несколько отличалось от первого. Клюев исключил из него (перенес в сборник «Лесные были») оба «народных» произведения («Лесная быль» и «Песня о Соколе...»); должно быть, ему казалось, что эти эпические вещи слишком расходятся с общей «лирической» направленностью книги. Зато Клюев ввел в состав сборника стихотворение, которое отсутствовало в первой редакции, – «Вы обещали нам сады...». Это один из наиболее резких выпадов Клюева против «цивилизованного» общества. Культура, представителем которой выступает Бальмонт, для Клюева более не существует; она иссякла и выдохлась. На смену ей идет новая народная культура – «неведомые Мы», посланцы «божественной» Природы: «Мы – валуны, седые кедры, Лесных ключей и сосен звон». Клюев сознательно завершил именно этим стихотворением второе издание своей книги: его антиинтеллигентская позиция стала еще более выраженной.
В 1913-1915 годах Клюев живет на родине. В ноябре 1913 года умирает мать поэта, о чем он с болью и горечью извещал своих столичных знакомых. «Живу я в бедности и одиночестве со стариком отцом (мама – былинщица и песельница-унывщица умерла в ноябре), с котом Оськой, со старой криворогой коровой, с жутью в углу, с низколобой печью, с тупоногой лоханью, с вьюгой на крыше, с Богом на небе», – писал Клюев в Петербург своему знакомому – Я.Л. Израилевичу. В сходных выражениях описывал он свое деревенское житье Блоку и другим.
Некоторые подробности о жизни Клюева в середине 1910-х годов сообщает А.К. Грунтов, в свое время записавший воспоминания вытегорских старожилов.
«Н. Клюев любил бывать в обществе пожилых людей и вести на всевозможные темы разговоры. Беседы эти привлекали внимание многих местных жителей, по вечерам «на огонек» собирались они в квартиру Клюевых. Иной раз Клюев, ведя разговор о грядущих временах крестьянской жизни, говорил: «Вот, мол, настанет такое время, когда землю будут пахать железные машины, и они будут обрабатывать землю сплошь подряд, не считаясь с тем, чья та или иная полоса земли раньше была во владении». Или начинал говорить о том, что вот придет время, и по небу будут летать железные машины. В таких случаях нередко кто-либо из присутствующих подавал реплику о том, что «Николай Алексеевич устал и ему надо отдохнуть, да и время уже позднее, пойдемте-ка по домам»; и расходились, унося в своих умах недоверие к сказанному и относя это к «причудам» Николая Алексеевича.