Текст книги "Жизнь Николая Клюева"
Автор книги: Константин Азадовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Гончарное дело прехитро зело,
Им славится Вятка, Опошня-село] миргородские глиняные изделия, – вспоминал Горяйстов. – Он согласился встретиться с молодыми писателями и поэтами, но чтобы встреча произошла не в официальном месте, и чтобы на встрече был чай, настоящий чай, вскипяченный не в чайнике на примусе, а в самоваре. <...>
В назначенное время у нас собралось несколько человек. Были Г. Майфет, молодые писатели – М. Корсун, А. Ковинька и др.
Вот звонок. Войдя в комнату, поэт обнажил голову, обратился к восточному углу и, хотя там икон не было, перекрестился, а затем тепло поздоровался с каждым.
Началось чаепитие, а в перерывах Н. Клюев читал свои произведения, рассказывал северные сказки, сказания, легенды.
Н. Клюев хвалил самовар, утверждая, что это старинная вещь павловских времен, что, пускаясь в далекую путь-дорогу, помещики брали с собой такие самовары. Он доказывал, будто чай из этого самовара вкуснее, чем чай из чайника.
Н. Клюев обладал чудесными талантами народных сказителей. Говор, построение фразы, интонация, имитация звуков – все дополняло содержание читаемой им вещи, колорит и дух Севера.
Вот он читает песню пряхи, сопровождая строчки подражанием жужжанию веретена – и мы перенеслись в бревенчатую светлицу с заиндевевшим окошечком, с завыванием ветра в трубе, со скрипучим от мороза стуком ставни, с коптящей лучиной, с певучим жужжанием веретена».
Круг полтавских знакомых Клюева был, конечно, шире названных молодых поэтов и любителей литературы. Полтавский краевед П.П. Ротач, собиравший свидетельства очевидцев о пребывании Клюева в Полтаве, сообщил нам в 1987 году следующее:
«Л.П. Хмельницкая, преподаватель Полтавского музучилища, в детстве была свидетелем посещения Клюевым дома ее дедушки Селитренникова. Это произошло летом 1928 г. («окна в доме были раскрыты»). Поэта привел к ним в дом дядя Лидии Петровны артист Ю.А. Корбин. Дом Селитренниковых, где жили и ее родители Киселевы, находился невдалеке от улицы Садовой и того домика, в котором остановился Клюев.
Лидию Петровну, тогда 11 –летнюю девочку, поразил оригинальный облик поэта и необыкновенная образность читаемых им стихов. Он запомнился ей невысоким, полным, розоволицым, с курчавой бородой. Одет был в голубую цветастую косоворотку и брюки поверх сапогов. В просторной комнате экспромтом возник своеобразный литературно-музыкальный концерт: дядя что-то декламировал, Клюев читал нараспев свои стихи о Есенине (так запомнилось), даже ее, девочку, уговорили сесть за пианино. В комнате были старики Селитренниковы (близкие друзья В.Г. Короленко), отец и мать Лиды, какие-то люди (рассказчица уверяет, что с Клюевым приходил еще кто-то). Помнится, был самовар. Голос поэта звучал тихо, это было «чтение-пение». Лидия Петровна запомнила тогда из уст поэта и помнит до сих пор стихи: «А у матери, матери груди, Что ковши на серебряном блюде»* [Неточная цитата из поэмы «Деревня»]. <...>
Кроме Лидии Петровны Хмельницкой, крестницы В.Г. Короленко, никого из тех, кто слушал Клюева в доме Селитренниковых, уже нет в живых. Недавно в Днепропетровске умер и Ю. Корбин».
Как видно из приведенных воспоминаний, Клюев знакомил своих полтавских слушателей с «Деревней» и «Плачем о Сергее Есенине». Кроме того, вспоминает Горяйстов, Клюев читал – «с неподражаемым тонким юмором» – сказку о коте Евстафии и попавшейся ему в лапы доверчивой мышке. Эту сказку-стилизацию, текст которой, видимо, не сохранился, пытался воссоздать по памяти В.А. Баталин. Приведем отрывок из его воспоминаний:
«После чтения стихов обычно просили неотступно Н<иколая> А<лексеевича> «рассказать сказку».
Он при этом как-то «вдруг» преображался; казалось, на стуле сидел уже не Кл<юе>в, а древняя олонецкая бабка. Жамкая и окая, она начинала с чуть уловимыми жестами рук:
«Слухайте, бабы-молодицы, красны девицы, и вы, парни-красавцы, сидите смирно на лавцах, девок да баб не замайте – моому рассказу внимайте.
В Заозерье, у Марьи Щербатой, что на угбрье жявет, возле попова дома, был, жоланные, кот. Большущой, белущой – Остафьем прозывался. И такой этот кот, жоланные, был премудрой и обходительной, что, бывалыча, ни сметаны в крынке, ни молока в кунгане у Марьи ни на что не тронет, но и не понюхат... А чем же, спрашиватся, жил тот кот? – Известно, чем коты те живут: мышами питался».
Далее рассказывалось о том, как кот Евстафий, прикинувшись, что «скоромного не вкушат», в конце концов «схрумкал» мышку Степанидку всю до последней косточки.
Летом 1929 года Клюев с Анатолием уезжает из Ленинграда на Вятку – в деревню Потрепухино близ города Кукарки (позднее – Советск). Это место отдыха было известно питерским знакомым Клюева: здесь в разное время отдыхали П.Н. Медведев, А.А. Рылов и другие. Живя в крестьянской избе и чувствуя себя «в своей стихии», Клюев пишет поэму «Каин» – промежуточную между «Погорельщиной» и «Песней о Великой Матери». Текст поэмы сохранился не полностью, но обнаруженные фрагменты позволяют утверждать: это произведение посвящено братоубийственной России, оскверненной «святой стране»; ее страшная, мученическая участь – залог ее нравственного очищения в будущем («Каин» в русском – коренной элемент не только «окаянности», но и «раскаяния», «покаяния»). Приведем лишь несколько наиболее выразительных строк из этой поэмы:
Но вот багряным ягуаром,
Как лань, истерзана страна,
С убийством, мором и пожаром
Меня венчает Сатана.
Взгляни на Радонеж крылатый,
Давно ли – светлый Алконост,
Теперь ослицею сохатой
Он множит тленье и навоз!
Задонск – Богоневесты роза,
Саров с Дивеева канвой,
Где лик России, львы и козы
Расшиты ангельской рукой –
Все перегной – жилище сора.
Братоубийце не нужны
Горящий плат и слез озера
Неопалимой Купины!
Проведя в Потрепухино июль и часть августа, Клюев и его юный друг едут в Саратов, где жила семья Кравченко (отец Анатолия, Никифор Павлович, работал тогда строителем на железной дороге Саратов – Миллерово). Побыв несколько дней в Саратове, Клюев отправляется с Анатолием в деревню Разбойщина (вблизи города). Борис Кравченко, брат Анатолия, впервые увидевший тогда Клюева, вспоминает:
«Память отчетливо сохранила «то самое первое впечатление. Довольно плотный мужчина. Цвет глаз бледно-голубой. На щеках ямочки. Цвет волос светлый, белокурый, слегка с проседью. Такая же борода. <...> Голос тихий, и слова произносит с расстановкой. Одет по-крестьянски. Белая рубашка, плисовые в полосочку штаны, мягкие шевровые сапоги на восемь гармошек. С ними два баула, чемодан и еще корзина со снедью. <...>
Приехали. Я запомнил, как, войдя в горницу, Клюев сначала перекрестился двуперстием на икону, отвесил земной поклон с опущенной вниз правой рукой и затем, подходя к хозяевам, осенял себя мелким крестным знамением, после чего следовало троекратное лобызание. Так он расцеловался со всеми. Нас с Анатолием сразу же стал называть «Кутенькой». И это обращение закрепилось за нами на все время нашего с ним общения. <...>
Все первые дни пребывания Николая Алексеевича в Саратове я был неразлучно с ними, т. е. с ним и братом. Помню, ходили на Нижнюю, дом 63, к Назаровым (хозяева, у которых отец жил в самое первое время своего приезда). Там собралось немало народу (интеллигенция), и Клюев читал свою поэму «Погорельщина» по памяти. С каким вдохновением! Меня поразило, как во время чтения непрестанно менялось выражение его лица. На карандашном рисунке Анатолия Клюев как раз запечатлен в момент чтения этой поэмы в Саратове (хранится у меня). Тогда же им сделано и акварельное изображение лица поэта, вдохновенно читающего «Погорельщину» (местонахождение неизвестно).
На третий день ходили на базар. Меня удивило, что нашего гостя так жадно интересуют старинные вещи: иконы, свечетушители, похожие на ножницы с колпачком. Один из таких он себе купил. Их у него уже было несколько. И все разного вида.
На четвертый, как помню, день, состоялся переезд из города в лесную деревню Разбойщина <...> Поселились в большом красивом доме, хозяином был одинокий старик. У меня сохранились сделанные Анатолием рисунки этого дома, интерьер со столом, лавками и кованым сундуком, в углу большой образ Спаса. Хранится и еще несколько рисунков, относящихся к этому же периоду: мосток через ручей, наброски веток, тына, спина Клюева в белой рубахе.
В Разбойщине я с ними уже не жил, а только наведывался туда по выходным».
Впрочем, и Клюев, живя на Разбойщине, часто наведывался в город. Вместе с Анатолием (если верить воспоминаниям Бориса Кравченко) он посетил монаха-ясновидца в Глебовом овраге на окраине Саратова. Монах, взглянув на Клюева, якобы произнес: «Молись, раб Божий, молись, раб Божий... Не взойдет и трех раз солнце, как будешь в казенном доме».
Однажды на саратовской улице Клюев столкнулся с Венедиктом Мартом (В.Н. Матвеевым). Рядом со ссыльным писателем оказался его одиннадцатилетний сын Иван (впоследствии – известный поэт Иван Елагин; с 1943 года – в эмиграции). Много лет спустя в поэме «Память» Иван Елагин рассказал о той встрече:
Как-то раз в Саратове с отцом
Мы по снежным улицам идем.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: «Николай
Алексеич!» Встречный странноват –
Шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на «о».
Но с отцом он цеха одного.
«Вот, знакомьтесь – это мой сынок».
(Снег. Фонарь да тени поперек.)
«Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
Для него. Он вырастет – поймет».
Клюев нацарапает в блокнот
Пять-шесть строк – и глухо проворчит
Обо мне: «Ишь, как черноочит!»
Клюев был в нужде. Отец ему
Чтение устроил на дому
У врача Токарского. Тот год
Переломным был. Еще народ
Не загнали на Архипелаг,
Но уже гремел победный шаг
Сталинских сапог. И у дверей
Проволокой пахло лагерей.
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
Взяли вместе с ним его архив.
Из Саратова Клюев возвращается не в Ленинград, а в Москву, где и живет несколько месяцев. Видимо, в эти месяцы он и знакомится с Надеждой Федоровной Садомовой (урожд. Таци; по другому браку – Христофорова; 1880-1978) и ее мужем, солистом Большого театра А.Н. Садомовым (1884-1942). К этим людям, с которыми у поэта быстро устанавливаются доверительно дружеские отношения, его направила их общая саратовская знакомая, певица Н.С. Смольянинова.
В своих воспоминаниях, написанных уже в 1960-е годы, Надежда Федоровна рассказывала:
«...Однажды в мою дверь постучали. «Войдите». И вот вошел человек в какой-то необычной одежде старинного покроя и такой же шапочке. В руках письмо.
«Простите, – сказал он, – вот Вам письмо от Н.Н. Я был в Саратове, познакомился с ней, и она направила меня к Вам».
Распечатав письмо, я прочла просьбу моей знакомой, живущей в Саратове, – приютить у себя поэта Клюева Николая Алексеевича на время обмена им его ленинградской комнаты на московскую. <...>
Предо мной был чисто русский человек – в поддевке, косоворотке, шароварах и сапожках – старинного покроя. Лицо светлое, шатен, борода небольшая, голубые глаза, глубоко сидящие и как бы таившие свою думу. Волосы полудлинные, руки красивые, с тонкими пальцами; движения сдержанные; во всем облике некоторая медлительность, взгляд весьма наблюдательный. Говорит ровно, иногда с улыбкой, но всегда как бы обдумывая слова, – это заставляло быть внимательным и к своим словам. Говор с ударением на «о» и с какими-то своеобразными оборотами речи. Как выяснилось в дальнейшем, он был из семьи поморцев-старообрядцев Олонецкой области.
Мне пришлось наладить совместную жизнь, по возможности считаясь с запросами каждого. Ник<олай> Алекс<еевич> был нетребовательным гостем; но для него ценнее всего была тишина, чтобы он мог углубляться в свое сокровенное творческое состояние. Оно было, как он говорил, не второй его натурой, а первой, и в нем он находился почти непрерывно, даже во время сна. <...> Он часто передавал их <сны. – К.А. > мне (во время пребывания у меня) как отрывки из каких-то особых нездешних жизней. Чувствуя мое самое сердечное внимание и, по его словам, даже понимание сущности его «внутреннего мира», – он делался как-то родственно-доверчивым. Его обычная замкнутость исчезала, а сердце открывало свои богатые сокровища».
Н.Ф. Садомова пишет, что Клюев прожил у них с полгода. У Садомовых, видимо, он встретил и Новый, 1930-й, год. «Меня очень просят Садомовы провести с ними Рождество – огорчить их неблагодарно», – пишет Клюев Анатолию 2 января 1930 года. И добавляет: «Я у них живу в полном достатке и уходе». Клюев ночевал у Садомовых и позднее – до того, как окончательно переехал в Москву. Из писем Клюева к Анатолию явствует, что Клюев пользовался гостеприимством Садомовых в конце 1931 – начале 1932 года. Надежда Федоровна – в другом месте своих записок – вспоминает, что «последний месяц» клюевского пребывания в их квартире приходился на Пасху 1932 года.
Наряду с воспоминаниями Садомова пыталась записать по памяти и «сны» Клюева. Трудно сказать, насколько они достоверны, но клюевский голос в них все же угадывается.
Приведем «пятый сон» – о Есенине.
«В другой раз я видел тоже близкого мне поэта, который дошел до полного разложения своего внутреннего мира – такого светлого, радостно-красивого в ранней юности, но не устоявшего перед соблазнами жизни, перешедшего в разгул и развратность, – и светлое творчество его покинуло; он не сумел победить испытаний, необходимых для дальнейшего продвижения по высокой лестнице творческих откровений – и тоже упал и разбился...
Я вижу себя в глубокой подземной пещере – тьма... Я стою и точно чего-то жду – и вот слышу: доносятся неистовые крики, все приближающиеся, все ужаснее, потрясающие – и мимо меня сверху по узкой лестнице, уходящей в бесконечную пропасть, – какие-то страшные чудовища волокут за ноги существо человеческого вида, – и при каждом шаге это существо бьется головой об острые камни нескончаемых ступеней. Существо все залито кровью, и когда его тащили мимо меня, я увидел и узнал того, кто когда-то был близок моим творческим вдохновениям. Я весь содрогнулся и зарыдал, протянул к нему руки, а он из последних сверхчеловеческих усилий вопил: «Николай, молись обо мне!» Его поглотила бездна... Я же не могу и передать потрясения всего моего существа, которое охватило меня и продолжалось и после того, как я проснулся.
Как неописуемо пагубно самоубийство! Как явно отрешает оно от всего светлого и отдает во власть немилосердного истязателя.
Воочию я увидел и проникся пониманием, как опасно, особенно имея дар тончайших восприятий в соприкосновении с образами Вселенной, – утерять чистоту единения с ограждающей непобедимой силой божественного света!»
Помимо Садомова, Клюев сближается и с другими артистами Большого театра – дирижером Н.С. Головановым, певицами А.В. Неждановой и Н.А. Обуховой. Увидев впервые Клюева в 1929 году у искусствоведа А.И. Анисимова, Н.С. Голованов рассказывает в письме к Неждановой:
«Был замечательно интересный вечер – у него <А.И. Анисимова> поэт Клюев Николай Алексеевич читал свои новые стихи; были Коренева, Массалитинова, Р. Ивнев* [Актрисы Л.М. Коренева, В.О. Массалитинова и поэт Рюрик Ивнев] и другие. Я давно не получал такого удовольствия, Это поэт 55 лет с иконописным русским лицом, окладистой бородой, в вышитой северной рубашке и поддевке – изумительное, по-моему, явление в русской жизни. Он вывел Есенина на простор литературного моря. Сам он питерец, много печатался. Теперь его ничего не печатают, так как он считает трактор наваждением дьявола, от которого березки и месяц бегут топиться в речку.* [Из поэмы «Деревня»]. Стихи его изумительны по звучности и красоте; философия их достоевско-религиозная – настоящая вымирающая <...> Русь. Читает он так мастерски, что я чуть не заплакал в одном месте. К нему Шаляпин в три часа ночи приходил. Я о нем много слышал раньше, но не думал, что это так замечательно».
К этому же кругу принадлежал и певец В.Д. Наумов – с ним и его семьей Клюев позднее сойдется ближе. Об одной из их первых встреч Наумов рассказывает 17 января 1930 года ленинградскому писателю М.В. Борисоглебскому:
«На этих днях с Кирилловым <имеется в виду поэт В.Т. Кириллов> ко мне зашел Клюев. Между прочим, прочитал свое стихотворение. Впечатление произвел сильное. Большой своеобразный талант. Просил его заходить еще, но у него, очевидно, оч<ень> много знакомых здесь. У меня он еще не был».
В это время Клюев продолжает писать новую поэму – «Песнь о Великой Матери». Итоговая для Клюева, «Песнь» долгое время считалась утраченной, лишь в середине 1980-х годов в печать проник первый (начальный) ее фрагмент (из архива Яр-Кравченко), окончательный же текст, извлеченный из архива КГБ, стал известен читателям в августе 1991 года (первая полная публикация – в журнале «Знамя». 1991. №11).
Работать над этим эпическим произведением Клюев начал, по-видимому, вскоре после того, как закончил «Погорельщину». Свидетельствует В.А. Баталин: «В 1932-33 г. Клюев «складал» (его слова) поэму «Песня о Великой Матери России» (во многих планах. Одна из глав – о Пушкине – назыв<алась> «Зимний Сад»), отрывки из нее неоднократно им читались в студенческих квартирах у его знакомых». В письме из сибирской ссылки Клюев в 1935 году сокрушался о судьбе этой вещи в таких словах: «Пронзает мое сердце судьба моей поэмы «Песнь о Великой Матери». Создавал я ее шесть лет. Сбирал по зернышку русские тайны... Нестерпимо жалко».
«Песнь о Великой Матери» – это гимн творческому духу русского народа, его созидательному гению. Замечательны строки, в которых описывается строительство деревянного храма. Подобно изографам в «Погорельщине» древнерусские зодчие творят по законам самой Природы:
С товарищи мастер Аким Зяблецов
Учились у кедров порядку венцов,
А рубке у капли, что камень долбит,
Узорности ж крылец у белых ракит.
Однако «Песнь о Великой Матери» как художественное произведение уступает «Погорельщине». Повторяемость приемов (композиция, размер, ритмика, лексика) и даже известное их однообразие, неудачные «риторические» строки («Все пророчества сбылися, И у русского народа Меж бровей не прыщут рыси!..») – все говорит за то, что на рубеже 1920–1930-х годов Клюеву уже далеко не всегда удавалось сохранить прежний художественный уровень.
Глава 9
МОСКВА – НАРЫМ
Рубеж 1920-1930-х годов совпал, как известно, с «революционным переворотом» в деревне. Сплошная коллективизация, начавшаяся в 1929 году, и новая политика в отношении кулачества (от ограничения и вытеснения кулака к полной ликвидации его как класса), закрепленная постановлением ЦК ВКП(б) от 5 января 1930 года, не могли не сказаться и на положении дел в советской литературе, особенно в «крестьянской».
До 1928 года «крестьянская» литература группировалась главным образом вокруг Всероссийского Союза (позднее – Общества) крестьянских писателей (ВОКП), возглавлявшегося Г.Д. Деевым-Хомяковским. Это была организация более просветительская, чем творческая, продолжавшая традиции Суриковского кружка (то есть ориентацию на «самородков» и «самоучек»); крупных дарований в ее недрах не вызрело. Но уже в конце 1927 года – в связи с начавшимся наступлением на «старую» деревню – наметился пересмотр «крестьянской» платформы ВОКП: Дееву-Хомяковскому пришлось уйти. 1928 год – переломный в развитии «крестьянской» литературы. На пленуме Центрального Совета ВОКП, состоявшемся в мае 1928 года, говорилось, что «крестьянский писатель, осознавший себя в области идеологии до конца, должен становиться и неизбежно становится пролетарским писателем деревни».
В июне 1929 года был созван I Всероссийский съезд крестьянских писателей, прошедший под лозунгами: 1. Очистить себя от негодного балласта и привлечь новые творческие силы, 2. Развернуть активную творческую борьбу против кулацкой идеологии в литературе, 3. Развить массовую работу среди творческого молодняка крестьянских писателей. С докладом «Крестьянская литература и генеральная линия партии» выступил на съезде А.В. Луначарский. «...Нам нужен особый крестьянский писатель, – говорил нарком просвещения, – идеологические устремления и политическая программа которого были бы пролетарскими». Луначарский подчеркивал, что «крестьянство расслоено, и его писатели так же. К одним мы относимся просто как к врагам...».
Под «врагами» подразумевался, среди других, – Клюев. Его имя упоминается в 1929-1931 годах как своего рода символ, собирательное понятие для всей «кулацкой» литературы. Рядом с ним – имена Есенина, Клычкова, Орешина. «Во главе кулацкой литературы – «лихая русская тройка»: Клюев, Клычков, Орешин», – заявлял один из идеологов рапповского толка О.М. Бескин. «Что такое Клюев? – патетически вопрошал крестьянский писатель П.И. Замойский, видный в то время деятель реорганизованного ВОКП. – Церковный староста, баптист от литературы, начетчик, то есть типичный, самый махровый представитель деревенского кулачества».
Не менее резко говорилось о Клюеве и на I Всероссийском съезде крестьянских писателей. Например, при обсуждении организационных вопросов «вскрылось недостаточное влияние со стороны ВОКП’а на крестьянскую вузовскую молодежь, которая попадает в плен к Есенину, Клюеву и др.».
Закрепленная на съезде линия на «пролетаризацию» крестьянской литературы углубляется в 1929-1931 годах. В начале 1931 года ВОКП переименовывают в ВОПКП – Всесоюзное объединение пролетарско-колхозных писателей; позднее, в 1932 году, – в РОПКП – Российское объединение пролетарско-колхозных писателей. Впрочем, в апреле 1932 года – после известного постановления ЦК ВКП(б) – РОПКП и его печатный орган «Земля советская» наряду с другими литературно-художественными объединениями и журналами прекращают свое существование.
Та же тенденция, то есть ликвидация независимых творческих организаций и слияние их в единый Союз, управляемый государством, затрагивает в 1929-1930 годах и ленинградских писателей. Ленинградский Союз поэтов, созданный в 1924 году, просуществовал пять с половиной лет и закрылся в конце 1929 года, что было, в свою очередь, связано с реорганизацией Всероссийского союза писателей, преобразованного во Всероссийский союз советских писателей (ВССП). Отделившись от Всероссийского союза поэтов, ленинградский Союз поэтов вошел в качестве самостоятельной секции в ленинградский отдел ВССП (секретарем Бюро поэтической секции был избран П.Н. Лукницкий). Все эти новшества были, естественно, связаны с очередной «чисткой», то есть перерегистрацией членов, обязанностью каждого из них заявить о своем отношении к обновленному Союзу и т.д. Официальное положение Клюева становится все более угрожающим. Какое-то время поэта спасало, по-видимому, покровительство авторитетных писателей, ценивших его дарование (Ионов, Садофьев, Тихонов, Федин и др.), но судьба его была явно предрешена.
С 1929 года его совсем перестают печатать; им явно интересуется НКВД, вызывая и опрашивая его ближайших друзей. Н.И. Архипов, обращаясь в 1940 году (из лагеря) к В.Д. Бонч-Бруевичу с просьбой о помощи, упоминает, что в 1930 году он «давал сведения в ленинградское отделение НКВД о его <Клюева> творческой работе и окружающей его среде». (Надеемся, что «сведения» никого не порочили, и что о необходимости их поставлять Архипов немедля известил своего друга).
Резко ухудшается в конце 1920-х годов здоровье Клюева; это подтверждается справкой, выданной ему Отделом здравоохранения Леноблисполкома в феврале 1930 года. Клюев начинает хлопотать о персональной пенсии. Вопрос этот обсуждался весной 1931 года на заседании Правления ЛО ВССП. В одном из протоколов расширенного заседания рабочего президиума Правления говорится: «Учитывая литературные заслуги Н.А. Клюева как крупного художника слова, признать возможность возобновления ходатайства, несмотря на его антиобщественные тенденции, которые усматриваются в некоторых произведениях Клюева». Спустя несколько месяцев, в июле 1931 года, комиссия по перерегистрированию состава Всероссийского Союза писателей предлагает Клюеву представить в Союз «развернутую подробную критику своего творчества и общественного поведения». Клюев ответил «подробно», хотя и не сразу. Его взволнованное «Заявление» (ответ на запрос Союза) датировано 20 января 1932 года и завершается такими словами:
«Я дошел до последней степени отчаяния и знаю, что погружаюсь на дно Ситных рынков и страшного мира ночлежек, но это не мое общественное поведение, а только болезнь и нищета. <...> Усердно прошу Союз (не стараясь кого-либо разжалобить) не лишить меня последней радости умереть в единении со своими товарищами по искусству членом Всероссийского Союза Советских писателей». Однако эти мольбы не могли уже ничего изменить. Да и знал ли Клюев, отправляя свое «Заявление», что за несколько дней до этого, 9 января 1932 года, на заседании Бюро секции поэтов его заочно исключили из Союза писателей?
Осенью 1931 года Клюев получает от Литфонда путевку в сочинский Дом отдыха печатников. На Кавказе он проводит весь ноябрь. «Кажется, поправляюсь, – пишет он 18 ноября Анатолию Кравченко в Ленинград. – Еду на концерт в Санаторию, пишу по пути. Читаю стихи из книги «Ленин» – буря восторгов». Мацестинская вода помогла поэту: «Сердце лучше, доктор утешает, что не умру». 8 декабря 1931 года из Москвы Клюев сообщает своему другу: «Я с четвертого числа в Москве. Кончился кавказский месяц, такой прекрасный...»
К лету 1932 года (вероятно, в апреле – мае), совершив обмен жилплощади, Клюев становится, наконец, московским жителем; получает право занять две крохотные комнатки в Гранатном переулке. Клюев обставляет их на свой обычный манер – деревенской утварью, предметами народного творчества, обвешивает стены иконами. Здесь он проводит около двух лет – последних в его вольной жизни.
Впрочем, в летние месяцы Клюев не остается в Москве – его, как обычно, тянет в деревню. В течение нескольких лет он отдыхает в полюбившемся ему Потрепухино; его неизменно сопровождал Анатолий. (В последний раз Клюев отдыхал на Вятке в 1932 году).
Приведем фрагмент из письма известного вятского писателя, библиофила и краеведа Е.Д. Петряева от 18 октября 1975 года:
«Жил он <Клюев> на берегу Вятки в дер. Потрепухино <...> Дом сохранился, жив и хозяин – Иван Филиппович Куликов (ему за 80). Клюев приезжал с племянником – художником Борисом.* [Имеется в виду Анатолий Кравченко; Борис, его брат, приезжал в Потрепухино в 1932 г. 6 августа 1932 г. Клюев подарил Борису сборник «Изба и поле» с надписью: «Кравченко Борису страстотерпивцу – да поправятся пути твои»]. В деревне Клюева называли Львом Толстым, т<ак> к<ак> было внешнее сходство: борода, простая одежда. Отец хозяина – Филипп Никол<аевич> – позировал Борису для портрета вятского крестьянина (в шляпе, в голубой рубашке с белыми горошинами). Борис, говорят, выпросил древнюю икону (14 века), увез ее и не вернул.
Клюев вставал рано, уходил в поле, в лес, к реке и постоянно про себя «бунчал» (бормотал), а затем, возвращаясь домой, просил хозяев не разговаривать и диктовал стихи. Борис их записывал. Видимо, почерк у Клюева был неразборчивый <...> Снимков, книг и рукописей пока не найдено. Кто этот Борис? Где он?»
Сохранилось несколько акварельных портретов Клюева, написанных Анатолием Кравченко в Потрепухино. На одном из них Клюев стоит на берегу Вятки в белой рубахе и действительно напоминает Льва Толстого.
А.Н. Яр-Кравченко рассказывал нам в 1976 году, как однажды на Котельническом тракте, недалеко от деревни Потрепухино, Клюев увидел колонну «раскулаченных». Их куда-то гнали, видимо, в ближайший город; в толпе было много стариков и детей. Люди изнемогали, многие не могли идти, просили пить. Конвойные вели себя грубо, издевались над арестованными. Клюев, не отрываясь, с побелевшим лицом смотрел на этап. Затем, до самого вечера, не мог успокоиться, что-то бормотал про себя. Сцена произвела на него неизгладимое впечатление.
Все происходящее в России в те годы Клюев воспринимал тяжело, мучительно. Раскулачивание, аресты, казни, нарастая в эпоху «великого перелома», захватывали все большее число людей. Голод и разруха в отдельных губерниях уносили тысячи жизней. Разрушение церквей и монастырей шло полным ходом. Старая неповторимая Россия изничтожалась; на ее месте возникало тусклое, обезличенное военизированное государство. Тоска по прошлому и ненависть к настоящему разрывали сердце поэта.
«Был на выставке Кустодиева, – говорил Клюев Архипову в 1929 году, – вот уж воистину русский пир, праздник хлеба и соли всероссийских. Глядя на эту всещедрость, становится больно и понятно, что для такой России страшно было перейти на фунт черного хлеба в семнадцатом году. Было чего лишиться и от великой потери воскипеть сердцем. России же последнего десятилетия уже не трудно и не больно перейти и на обглоданную кость, на последнее песье унижение».
О личном знакомстве Клюева с Кустодиевым сведений не обнаружено, хотя естественно предположить, что два этих «русских» мастера должны были испытывать друг к другу взаимный интерес. Переехав в Москву, Клюев так же, как и в Ленинграде, легко сближается, помимо писателей и артистов, с известными художниками. Один из них – Игорь Грабарь, написавший превосходный портрет Клюева (масло). В книге воспоминаний «Моя жизнь» Грабарь рассказывает, что Клюев, которого он встречал еще в Петербурге в начале 1910-х годов, навестил его в 1932 году (тогда же был написан портрет). Другой – Павел Корин, родом палешанин, ученик М.В. Нестерова, долгие годы писавший «Русь уходящую» (картина осталась незавершенной) и прославившийся в 1931 году портретом Горького на фоне Неаполитанского залива. В дневнике Е.Ф. Вихрева сохранилась запись беседы с Кориным (сентябрь 1932), из которой явствует, что художник собирался писать и клюевский портрет.
«Читает он прекрасно, – сказал Корин о Клюеве, – но после чтения хочется говорить простым человеческим языком, а, он все притворяется. Я не раз говорил ему: «Николай Алексеевич, давайте теперь говорить попросту». Нет. Как это не надоело ему играть роль... Однажды мне пришла мысль написать его портрет. Но он встал в такую нарочитую позу, что я понял, что портрета у меня не получится. Мне хотелось изобразить его таким, каким он бывает в тот момент, когда читает, когда он больше всего похож на самого себя».
Ефим Вихрев, чьи недавно опубликованные дневниковые записи сохранили ряд важных деталей о московской жизни Клюева на рубеже 1920-х – 1930-х годов, увлеченно изучал в то время живопись Палеха и писал о мастерах-палешанах. Иконописная школа палехских изографов, сохранившая и в советских условиях свой неповторимо красочный декоративный стиль (ценой отказа от традиционного содержания), пользовалась в то время вниманием и поддержкой видных деятелей культуры (Луначарский, М. Горький); палехские лаковые шкатулки, пудреницы, портсигары, броши и т.д. широко выставлялись в 1920-1930-е годы и служили официальной пропаганде ярким примером расцветшего в СССР «народного творчества». Клюев прекрасно знал искусство Палеха. Среди его близких знакомых еще в 1920-е годы мы встречаем Николая Васильевича Дыдыкина, племянника известного палехского миниатюриста А.А. Дыдыкина (свой творческий путь Николай Дыдыкин начинал в одной из палехских иконописных мастерских). Знакомство их состоялось, видимо, в 1924-1925 годах, когда Н.В. Дыдыкин учился в Ленинградском художественно-промышленном техникуме. Клюев не раз посещал скульптора и его семью на Крюковом канале (близ Николы Морского).