Текст книги "Жизнь Николая Клюева"
Автор книги: Константин Азадовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Впрочем, суждения Троцкого о Клюеве не лишены были трезвости и даже известной прозорливости. Он оценивал поэта как «крупную индивидуальность» и видел многое из того, чего подчас не замечали другие. Например, Троцкий ясно понимал, что Клюев многим обязан «городской» культуре, что, усвоив и переняв ее, он искусно украсил ею «крестьянский сруб своей поэзии». Справедливо подчеркивал Троцкий и противоречивость Клюева: «Одним лицом к прошлому, другим – к будущему». Вместе с тем, отнюдь не симпатизируя «лапотному Янусу», Троцкий подходил к поэту с классовой меркой и находил в нем «буржуазную выучку». «Хороший стихотворный хозяин», Клюев, по словам Троцкого, вывез из города свою «стихотворную технику», подобно тому «как сосед вывез оттуда граммофон». Собственно, в изображении Троцкого Клюев представал уже «кулацким» поэтом (хотя Троцкий старался избегать этого термина). Очерк заканчивался вопросом: «Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от нее?» Ответ на этот вопрос был для Троцкого ясен: «Скорее, от революции: слишком уж он насыщен прошлым».
«Пишут обо мне не то, что нужно, – записал Архипов в январе 1923 года слова Клюева. – Треплют больше одежды мои, а о моем сердце нет слов у писателей.
Не литератором модным хотелось бы мне стать, а послушником у какого-нибудь Исаака Сириянина, чтоб повязка на моих бедрах да глиняный кувшин были единственным имуществом моим, чтоб тело мое, смуглое и молчаливое, как песок пустыни, целовал шафрановый ветер Месопотамии.
Вот отчего печаль моя и так глубоки морщины на моем лбу...».
Глава 8
НА БЕРЕГАХ НЕВЫ
Приблизительно в июле 1923 года Клюев был арестован в Вытегре и доставлен в Петроград, но через несколько дней выпущен. Причины ареста не вполне ясны (есть сведения, что в то время Клюева арестовывали дважды). Освободившись, поэт принимает решение не возвращаться в Вытегру, тем более что Н.И. Архипов уже до этого перебрался в Петроград, где жили его мать и сестры. К судьбе Клюева (и, видимо, Архипова) на этот раз проявил внимание влиятельный Илья Ионов, председатель петроградского правления Госиздата. С его помощью Клюев вселяется в полутемную комнату на заднем дворе дома 45 по улице Герцена (до 1920 и с 1993 года – Большая Морская) – этот дом до осени 1924 года принадлежал Госиздату. В соседней квартире живет Архипов с семьей. В 1925 году, когда Архипов, назначенный директором дворцов-музеев в Петергофе, покидает Ленинград, Клюев перебирается в его квартиру и занимает комнату побольше; в двух других комнатах поселяется художник Павел Мансуров с матерью и сестрой.* [Павел Андреевич Мансуров (1896-1983) жил в Ленинграде до августа 1928 г. Уехал в Италию (официально), остался за границей. Умер в Ницце. В 1995 г. в Петербурге и Ницце состоялась его персональная выставка].
Нуждаясь в деньгах, Клюев безотлагательно начинает переговоры о переиздании своих сочинений. Он обращается в московскую писательскую артель «Круг» с предложением о переиздании сборника «Львиный хлеб».* [К.А. Федин, член правления «Круга», писал 31 августа 1923 г. П.Н. Медведеву: «Сообщите, пожалуйста, Н. Клюеву, что при «Круге» в начале наступающего литературн<ого> сезона организуется автономная секция писателей, которые будут именоваться, вероятно, «крестьянскими». Секцию организует Серг<ей> Есенин, который имеет в виду пригласить Клюева войти членом в эту организацию. Я прошу со своей стороны Клюева войти непосредственно или через «Круг» в сношения с Есениным касательно издания у нас клюевского дополненного "Львиного хлеба"» (издание «Львиного хлеба» в «Круге» не состоялось)]. Кроме того, петроградский Госиздат заключает с поэтом договор на сборник «Ленин» объемом 609 стихотворных строк (договор от 14 сентября 1923 года).
Осенью 1923 года Клюев вновь обращается к Есенину, недавно вернувшемуся из заграничного путешествия (вместе с Айседорой Дункан), просит о помощи. В одном из его «сказов» («Бесовская басня про Есенина»), записанных Н.И. Архиповым, читаем:
«Привезли меня в Питер по этапу, за секретным пакетом, под усиленным конвоем. А как я перед властью омылся и оправдался, вышел из узилища на Гороховой, как веха в поле, ни угла у меня, ни хлеба. Повел меня дух по добрым людям; приотъелся я у них и своим углом обзавелся. Раскинул розмысли: как дальше быть? И пришло мне на ум написать письмо Есенину, потому как раньше я был наслышан о его достатках немалых, женитьбе богатой и легкой жизни. Писал письмо слезами, так, мол, и так, мой песенный братец, одной мы зыбкой пестованы, матерью-землей в мир посланы, одной крестной клятвой закляты, и другого ему немало написал я, червонных и кипарисовых слов, отчего допрежь у него, как было мне приметно, сердце отеплялось».
Есенин деятельно пытался помочь Клюеву еще в феврале 1922 года (после получения его «отчаянного» письма от 28 января). «Я встормошил всю здешнюю публику, сделал для него, что мог...» – сообщает Есенин Иванову-Разумнику 6 марта 1922 года. Хлопоты Есенина оказались не напрасными: 14 февраля 1922 года в Петрозаводск была отправлена телеграмма за подписью Луначарского: «В Вытегре в нищете живет известный крестьянский поэт Н. Клюев Помогите чем можно Центр примет меры».
В середине октября 1923 года Есенин приезжает в Петроград и затем возвращается в Москву вместе с Клюевым. В течение нескольких недель Клюев гостит у Есенина. Как и некогда, «друзья-недруги» всюду появляются вдвоем, сообща выступают перед публикой. Например, 25 октября они совместно с А. Ганиным проводят «вечер русского стиля» в Доме ученых на Пречистенке. «В старый барский особняк, занимаемый Домом Ученых, – рассказывала через день газета «Известия», – пришли трое «калик-перехожих», трое русских поэтов-бродяг: С. Есенин, Ал. Ганин и Ник. Клюев. Сергей Есенин прочел свои «Кабацкие песни». Алексей Ганин – большую поэму «Памяти деда» («Певучий берег»), Николай Клюев – «Песни на крови». Выступление имело большой успех».
Расставшись с Дункан, Есенин еще в сентябре 1923 года поселился в коммунальной квартире на Большой Никитской у своей возлюбленной Гали Бениславской; в соседних комнатах жили С.С. Виноградская, А.Г. Назарова, журналист М.С. Грандов с женой; время от времени наведывались сестры поэта Катя и Шура. Туда же Есенин привез с вокзала и Клюева, который задержался в Москве на пару недель. Однако пребывание в многолюдной квартире не доставило Клюеву особой радости. «Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами, – рассказывает Клюев Н.И. Архипову 2 ноября. – Вино льется рекой, и люди кругом бескрестные, злые и неоправданные. Не знаю, когда я вырвусь из этого ужаса».
Впечатления от московской жизни и составят чуть позже ядовитую «Бесовскую басню про Есенина»:
«Налаял мне Есенин, что в Москве он княжит, что пир у него беспереводный и что мне в Москву ехать надо.
Чугунка – переправа не паромная, не лодейная; схвачен человек железом, и влачит человека железная сила по 600 верст за ночь. Путина от Питера до Москвы – ночная, пьяная, лакал Есенин винище до рассветок, бутылок около него за ночь накопилось, битых стаканов, объедков мясных и всякого утробного смрада – помойной яме на зависть. Проезжающих Есенин матерял, грозил им Гепеу, а одному старику, уветливому, благому, из стакана в бороду плеснул; дескать он, Есенин, знаменитее всех в России, потому может дрызгать, лаять и матерять всякого.
Первая мука минула.
Се вторая мука. В дрожках извозчичьих Есенин по Москве ехал стоймя, за меня, сидячего, одной рукой держась, а другой шляпой проходящим махал и всякие срамные слова орал, покуль не подъехали мы к огромадному дому с вырванными с петель деревянными воротами.
На седьмом этаже есенинский рай: темный нужник с грудами битых винных бутылок, с духом вертепным по боковым покоям.
Встретили нас в нужнике девки, штук пять или шесть, все без лика женского, бессовестные. Одна, в розовых чулках и в зеленом шелковом платье, есенинской насадкой оказалась. В ее комнате страх меня объял от публичной кровати, от резинового круга под кроватью, от развешанных на окне рыбьих чехольчиков, что за ночь накопились и годными на следующую ночь оказались.
Зеленая девка стала угощать, меня – кофеем с колбасой, а Есенина – мадерой.
С дальней путины да переполоха спится крепко. Прикурнул и я, грешный, где-то в углу за ширмами. И снилась мне колокольная смерть. Будто кто-то злющий и головастый чугунным пестом в колокол ухнул (а колокол такой распрекрасный, валдайского литья, одушевленного). Рыкнул колокол от песта, аки лев, край от него в бездну низвергся, и грохот медный всю вселенную всколыбнул.
Вскочил я с постели, в костях моих трус и в ушах рык львиный, под потолком лампа горит полуночным усталым светом, и не колокол громом истекает, а у девок в номерах лютая драка, караул, матерщина и храп. Это мой песенный братец над своей половиной раскуражился. Треснул зеркало об пол, и сам голый, окровавленный, по коридору бегает, в руках по бутылке. А половина его в разодранной и залитой кровью сорочке в черном окне повисла, стекла кулаками бьет и караул ревет. Взяла меня оторопь, за окном еще шесть этажей, низринется девка, одним вонючим гробом на земле станет больше...
Подоспел мужчина, костистый и огромадный; как и Есенин, в чем мать родила, с револьвером в руках. Девку с подоконника за волосы стащил, хрястнул об пол, а по Есенину в коридоре стрелять почал. Сия моя третья мука».
Посетил Клюев и литературное кафе имажинистов «Стойло Пегаса» на Тверской, коему в «Бесовской басне» также посвящено несколько живописных строк:
«"Стойло Пегаса" унавожено изрядно. Дух на этом новом Олимпе воистину конский и заместо «Отче наш» – «Копытами в небо» песня ржется. В «Стойле» два круга, верхний и нижний. В верхнем стойка с бутылками, со снедью лошадиной: горошек зеленый, мятные катышки, лук стриженый и все, что пьяной бутылке и человеческому сраму не претит.
На досчатом помосте будка собачья с лаем, писком и верезгом – фортепьяно. По бокам зеркала – мутные лужи, где кишат и полощутся рожи, плеши и загривки – не человечье все, лошадиным паром и мылом сытое.
С полуночи до полуночи полнится верхнее стойло копытною нечистой силой. Гниющие девки с бульваров и при них кавалеры от 13-ти лет и до проседи песьей. Старухи с внучатами, гимназисты с papa. Червонец за внучку, за мальчика два.
В кругу преисподнем, где конские ядра и с мясом прилавки (грудинка девичья, мальченков филей), где череп ослиный на шее крахмальной – владыка подпольный – законы блюдет, как сифилис старый за персики выдать, за розовый куст – гробовую труху, там бедный Есенин гнусавит стихами, рязанское злато за гной продает».
Сохранились и суждения тех самых «бессовестных девок», которых едко описал Николай Алексеевич. «К<люев>, живя с нами, – вспоминает, например, А.Г. Назарова, – словно не видел ни болезненного состояния С<ергея> А<лександровича> ни нашей «хозяйственной экономии» – ел вволю, приводя в ужас меня и Г<алю>, ходил обедать в «Стойло» и тихо, как дьячок великим постом что-то читает в церкви, – соболезновал о России, о поэзии, о прочих вещах, погубленных большевиками и евреями. Говорилось это не прямо, а тонко и умно, т<ак> ч<то> он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего. Его слащавая физиономия, сладенький голосок, какие-то мокрые, взасос, поцелуи рук – и бесконечное самолюбование рядом с жалобами – все это восстановило нас против него и заставило критически относиться к нему».
Дадим слово и Галине Бениславской, попутно заметив, что от влюбленной женщины (в декабре 1926 года она покончит с собой на могиле Есенина) нельзя требовать беспристрастных оценок, как нельзя их ожидать и от самого Клюева в отношении женского есенинского окружения.
«С Клюевым я встречалась в течение двух-трех месяцев, самое большее. Хитер, одна сплошная хитрость. Но вместе с тем настолько сплошная, что даже и за этот срок (правда, с помощью Кати) мы его раскусили».
Хитрость Клюева, насколько можно понять, заключалась в том, что он постоянно «нашептывал» Есенину мысль, будто во всем, что происходит в России, «виноваты жиды». «И Клюев с его иезуитской тонкостью, – сказано у Бениславской, – преподнес Е<сенину> пилюлю с «жидами» (ссылаясь на то, что его мол, Клюева, они тоже загубили). От Клычковых С<ергей> А<лександрович> не принял, а от Клюева взял и проглотил, и опомнился только после санатория, когда, оставшись один, мог разобраться во всей этой истории. Клюев хорошо учел момент и результаты своего плана и, кроме того, то мутное состояние С<ергея> А<лександровича>, когда лишь сумей поднести, а остальное как по маслу пойдет. Старое, из деревни царской России, воспоминание о «жидах», личная обида и неумение разобраться в том, «чья вина» («и ничья непонятна вина»* [Строка из первоначального варианта стихотворения Есенина «Снова пьют здесь, дерутся и плачут...» (1922).]), торгашеская Америка с ее коммерсантами («евреи и там»). Добавил Клюев еще историю о себе: «Жиды не дают печататься, посадили в тюрьму». <...> Я несколько раз входила в комнату во время таинственных нашептываний Клюева, но, конечно, при мне Клюев сейчас же смолкал».
Антисемитские настроения новокрестьянских писателей (Клюева, Есенина, Клычкова, Пимена Карпова) совершенно бесспорны. И все же представляется, что Николай Клюев в данном случае не столько делился с Есениным «наболевшим», сколько вел борьбу за его ранимую, надломленную душу, пытался оторвать своего любимца от Бениславской и других.
Истины ради, следует сказать, что Бениславская не была предубеждена против Клюева; в своих воспоминаниях она отдает ему должное. «Сначала я и Аня Назарова были очарованы Клюевым, – пишет она. – Почва была подготовлена С<ергеем> А<лександровичем>, а Клюев завоевал нас своим необычным говором, меткими, чисто народными выражениями, своеобразной мудростью и чтением стихов, хотя и чуждых внутренне, но очень сильных. <...> Мы сидели и слушали его, почти буквально развесив уши. А стихи читал он хорошо. Вместо обычного слащавого, тоненького, почти бабьего разговорного тембра, стихи он читал каким-то пророческим «трубным», как я называла, «гласом». Читал с пафосом, но это гармонировало с голосом и содержанием. Его чтение я, вероятно, и сейчас слушала бы так же, как и тогда».
Но затем, продолжает Бениславская, она убедилась, что Клюев оказался «отвратительным». «Ханжество, жадность, зависть, подлость, обжорство, животное себялюбие и обуславливаемые всем этим лицемерие и хитрость – вот нравственный облик, вот сущность этого когда-то крупного поэта».
Конечно, и Бениславская, движимая чувством к Есенину, сгущает краски (точно так же, как и Клюев в «Бесовской басне»). Клюев был человек «многомерный», и разные люди воспринимали его по-разному, в зависимости от того, какой стороной своей богатой натуры он оборачивался к ним.
Рассказ о московской осени 1923 года будет неполон, если не упомянуть о знакомстве Клюева с Айседорой Дункан, которую он не раз навещал и чьим гостеприимством пользовался. «Я ей нравлюсь и гощу у нее по-царски», – писал Клюев Архипову 2 ноября. Дункан же, по-видимому, очарованная Клюевым, подарила ему свою фотографию с надписью. Клюев и позже сохранял о Дункан добрую память. Утверждение В.А. Мануйлова (в его воспоминаниях о Клюеве), что «Клюев терпеть не мог эту несчастную и удивительную женщину, называя ее блудницей, дьяволицей, которая "погубила Сереженьку"», представляется весьма сомнительным.
В ноябре 1923 года (Клюев уже вернулся из Москвы) петроградский Госиздат выпускает книжку «Ленин», состоящую из разделов «Багряный лев» и «Огненный лик». Первый раздел образовали десять стихотворений цикла «Ленин»; второй – революционные стихотворения Клюева. Без промедления откликнулся на эту книгу П.Н. Медведев. «Величанием Революции, крестьянским молебном ей» назвал критик новый клюевский сборник, отметив при этом «чрезмерный метафоризм», «торжественный величавый словарь» и «одический высокий стиль»: «Перед нами – зачатки оды нового времени, кимвал бряцающий современности».
Много лет спустя, в одном из «гнезд» своей финальной поэмы «Песнь о Великой Матери», Клюев со стыдом и горечью вспомнит об этой книжке и – отречется от нее такими словами:
Увы... волшебный журавель
Издох в октябрьскую метель!
Его лодыжкою в запал
Я книжку «Ленин» намарал,
В ней мошкара и жуть болота.
От птичьей желчи и помета
Слезами отмываюсь я,
И не сковать по мне гвоздя,
Чтобы повесить стыд на двери!..
В художнике, как в лицемере,
Гнездятся тысячи личин,
Но в кедре много ль сердцевин
С несметною пучиной игол? –
Таков и я!..
Обосновавшись в Ленинграде на Большой Морской улице, 45, Клюев начинает обставлять свою комнату старинной и деревенской утварью, превращая ее не то в подобие русской избы, не то в убежище старообрядца-начетчика. Знакомые Клюева, навещавшие его в 1920-е годы в Ленинграде (и позднее в Москве), неизменно описывают в своих воспоминаниях комнату, в которой жил поэт. Н.М. Конге, вдова поэта Владимира Конге, рассказывает:
«Осенью 1924 г. я с В.Д. Конге отправились, по приглашению Н. Клюева, к нему на осмотр всякой церковной утвари и старинных икон. Снимал он вместе с С. Есениным тогда комнату недалеко от Невского, на М<алой> Морской (теперь ул. Герцена).* [Ошибка мемуаристки: Есенин не снимал комнату вместе с Клюевым, а лишь навещал его летом 1924 г. на Большой (а не Малой!) Морской].
Когда мы вошли, в комнате было сумрачно. Клюев приложил палец к губам: «Тише, он спит». На полу, прикрытый лоскутным ярким одеялом, спал С. Есенин. Светлые его волосы разлохматились на ситцевой наволочке, от винных паров из его ноздрей в комнате было душно и муторно. Это была не комната, а будто изба старообрядца. Кровать с высокой горой красных подушек под ситцевым пологом. Лавки у стен. Иконостас в углу. Темные иконы на стенах. Висячие, на цепях, лампады. Стол, покрытый домотканой скатертью. Деревянные ложки, ковши, глиняные горшочки, расписанные птицами и травами. Ни одной городской вещи, ни стула. На полу – лоскутные половики. На столе, в углу, резной по дереву работы раскрашенная Голгофа с распятием. Потом она несколько лет стояла на письменном столе мужа. А в углу висела огромная икона 17-го века с лампадой ручной работы из листовой меди, чеканки той же поры. Икону и резного дерева Голгофу Клюев отдал мужу в обмен за огромный персидский ковер» <...>.
Клюев часто приходил к нам – высматривал всякие вещицы, интересные для него. Но я так неприязненно относилась к нему, что, наконец, он, к моей радости, прекратил посещения нашей квартиры.
Елейный, слащавый в русских сапогах гармошками, в кафтане до колен (у талии – сборочки), он запомнился мне как неискренний, неприятный человек. Под лысиной «тарелочкой» до жирных складок затылка свисали на стоячий воротник кафтана жидкие пряди каштановых волос. Светлые хитрые маленькие глазки лукаво щурились в деланной улыбке. Меня он тоненьким голоском называл: «Голубица чистая...». А сам был очень недоволен, что я присутствую при его разговоре с моим мужем» (из письма Н.М. Конге к А.Е. Парнису от 4 сентября 1976 г.).
Литературная ситуация в Ленинграде в 1924 году была иной, нежели в первые революционные годы: на авансцену вышла плеяда талантливых молодых писателей. Со многими из них у Клюева завязываются дружеские отношения. Продолжается его общение и с писателями старшего поколения, знакомыми ему по дореволюционному Петербургу (Ахматова, М. Кузмин). Часто видится Клюев с А.П. Чапыгиным; тот стремится всячески поддержать земляка. «В клюевской комнатке на Большой Морской, где иконы старинного письма соседствовали с редкими рукописными книгами, можно было встретить Николая Заболоцкого, Алексея Чапыгина, Александра Прокофьева, Даниила Хармса, Павла Медведева», – вспоминал И.И. Марков (в то время начинающий поэт).
В апреле 1924 года в Ленинграде возникает новая литературная организация – Союз поэтов (аналогичное объединение, созданное в Петрограде в 1920 году, было отделением московского Союза и вынуждено было прекратить свою деятельность в 1922 году). Первым председателем новосозданного Союза поэтов становится И.И. Садофьев; Клюев же – его полноправным членом. Не имея собственного помещения, Союз поэтов проводит литературные вечера в комнатах Союза писателей на Фонтанке, 50, или в «Доме печати» (ул. Плеханова, 2), устраивает выездные чтения в клубах и театpах, на заводах и фабриках, совершает экскурсии, отмечает юбилейные даты... Клюев, судя по газетным отчетам и иным документам, не уклоняется от участия в этих мероприятиях; актерское дарование явно побуждает его к «публичности», влечет его к «слушателям», к литературной молодежи.
Обладая способностью влиять на людей, Клюев сыграл в судьбе некоторых молодых поэтов огромную роль. Ограничимся одним примером – рассказом Ольги Берггольц о своих первых шагах в литературе (рассказ записан Д.М. Молдавским): «...В юности, когда она <Берггольц> еще писала слабенькие стихи «под Есенина», у нее был знакомый начинающий поэт, который знал Клюева. Он и повел ее к старику. Дверь открыл какой-то отрок в поддевке. Борзые собаки. Множество икон и лампад. Клюев говорил: «Читайте, девушка, стихи». Я читала, он слушал. Потом встал и сказал: «Орел Сафо над вами парит... Сами не знаете, кем будете... Идите к Анне, Анне Ахматовой. Держитесь ее советов».
Вот она и пошла...».
Упомянем также поэтов и прозаиков группы «Содружество» (Н.В. Баршев, Б.М. Борисоглебский, Н.Л. Браун, В.А. Рождественский и другие), незаслуженно забытую поэтессу и переводчицу Л. И. Аверьянову, молодую поэтессу М. И. Комиссарову (позднее – жену Н.Л. Брауна), поэтессу Л.М. Попову... Встречи Клюева с каждым из них, его надписи на подаренных им книгах образуют ряд мелких, но неизменно занимательных эпизодов клюевской биографии. В середине 1920-х годов Сергей Городецкий привел к Клюеву на Морскую молодого журналиста Б.К. Черного, который понравился Клюеву («Херувим, херувим», – повторял он) и получил от него в подарок том «Песнослова» – «...с нежностью и любованием на его юность, слово и песню».
Однако в кругу питерских знакомых Клюева появлялись, естественно, не только литераторы. Например (середина 1920-х годов), – врач В.М. Белогородский; ему посвящена поэма «Деревня». Другой врач, знакомый Клюева, – В.А. Рудаков. Общался Клюев и с бывшим князем Н.А. Мещерским, впоследствии – крупным филологом, специалистом по истории русского языка и древнерусской переводной литературы. Знакомство их состоялось в середине 1920-х годов (в 1932 году Мещерский был репрессирован). Мещерский, в то время – аспирант в Институте языков и литератур Запада и Востока при ЛГУ, знал на память немало стихотворений Клюева, не раз навещал его на Морской. Его поражало, что Клюев читал по-немецки Рильке.
К ленинградским писателям, особенно «официальным» и «благополучным», Клюев относился сдержанно, порой иронически. Будучи от них во многом зависимым, он вынужден был общаться с ними и, по своему обыкновению, нередко подыгрывал им, но в глубине души, как явствует из многих источников, ощущал себя чужим. Впрочем, резкого разделения на литературный «официоз» и «андеграунд» в 1920-е годы еще не было: Клюева охотно принимали, слушали, пытались ему помочь. Но умный Клюев уже тогда угадывал в окружающих многое, что станет очевидным лишь позднее. Записи Н.И. Архипова сохранили ряд его острых, нелицеприятных (и, кстати, не всегда справедливых) суждений о современниках.
Запись от 20 марта 1924 года:
«Был у Тихонова в гостях на Зверинской.* [Н.С. Тихонов, впоследствии один из столпов официальной советской литературы; упоминается также его жена, художница М.К. Неслуховская]. Квартира у него большая, шесть горниц, убраны по-барски, красным деревом и коврами; в столовой стол человек на сорок. Гости стали сходиться поздно, все больше женского сословия, в бархатных платьях, в скунцах и соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими перстнями на пальцах. Слушали цыганку Шишкину, как она пела под гитару, почитай, до 2-х час<ов> ночи.
Хозяин же все отсутствовал; жена его, урожденная панна Неслуховская с таинственным видом объясняла гостям, что «Коля заперся в кабинете и дописывает поэму» и что на дверях кабинета вывешена записка «вход воспрещен», и что она не может его беспокоить, потому что «он в часы творчества становится как лютый тигр».
Когда гости уже достаточно насиделись, вышел сам Тихонов, очень томным и тихим, в теплой фланелевой блузе, в ботинках и серых разутюженных брюках. Угощенье было хорошее, с красным вином и десертом. Хозяин читал стихи «Юг» и «Базар». Бархатные дамы восхищались ими без конца...
Я сидел в темном уголку на диване, смотрел на огонь в камине и думал: вот так поэты революции!..»
Другая запись:
«Пошел в «Круг» спросить у Вронского,* [А.К. Воронский (Вронский) – председатель правления «Круга». Визит Клюева к Воронскому мог состояться осенью 1923 г. во время пребывания поэта в Москве.] будет ли издана моя книжка «Львиный хлеб». Вронский съежился, хитро прибеднился: «Да, знаете, – говорит, – человек-то вы совсем другой...» – «Совсем другой, – отвечаю, – но на что же вам одинаковых-то человеков? Ведь вы не рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались».
Ответ Вронского: "А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались и притом совершенно даром"».
Но были и другие писатели – не чуждые Клюеву. В Ленинграде 1920-х годов всех ближе ему была, по-видимому, Ахматова: отношение Клюева к ней всегда оставалось почтительно-восторженным, хотя подчас и довольно своеобразным. В.А. Баталин вспоминает:
«Однажды я прочел ему <Клюеву> стихи Ахматовой:
Вечерние часы перед столом
Непоправимо белая страница,
Мимоза пахнет Ниццей и теплом,
В луче луны летит большая птица.**
[Первые строки стихотворения (1913), вошедшего в сборник «Четки»]
Растроганно, со слезой, он сказал: «Красота-то какая! Сидит она, красавица наша русская, в тереме за хрустальным оконцем и дозорит Русь... Неповторимо прекрасно!..»
Я, не соглашаясь с его, как мне казалось, произвольной «оценкой» стихов Ахматовой («русская»..., «Русь»..., «дозорит», а ведь это скорее альтмановская Ахматова на берегу Херсонесской бухты), все же невольно поддался обаянию его слов и «поверил» в его Ахматову. Хотя бы на миг».
Клюев вел, как видно, далеко не замкнутый образ жизни. Он охотно посещал своих многочисленных знакомых, бывал на выставках, выступал на литературных вечерах. 4 февраля 1924 года Клюев читал свои стихи в доме Самодеятельного театра на концерте, устроенном по случаю открытия Клуба инструкторов (Самодеятельный театр – одно из названий студии Шимановского). Имя его появляется порой и в печати, например, – в ленинградских периодических изданиях («Ленинград», «Красная газета»). К весне 1924 года Государственным издательством дважды переиздается сборник «Ленин».
Летом 1924 года Клюев участвует в юбилейных мероприятиях, посвященных 125-летию со дня рождения Пушкина (к Пушкину он относился с особой любовью, не раз «реминисцировал» его строки в собственном творчестве). Вместе с другими петербургскими поэтами (А. Ахматова, К. Ватинов, Ю. Верховский, М. Кузмин, Е. Полонская, В. Рождественский, А. Толстой и др.) он выступает 6 июня на торжественном заседании Всероссийского Союза писателей – читались как стихи самого Пушкина, так и оригинальные стихи, ему посвященные, – и едет затем в Петергоф на праздник поэтов, который состоялся в одном из залов Большого дворца. Н.М. Конге, передавая в цитированном письме к А.Е. Парнису рассказ своего покойного мужа об этом вечере, устроенном якобы исключительно для мужчин, брезгливо упоминает клюевские «наклонности». «Клюев не пил вообще, ибо старообрядцы не пьянствуют. Но зато он не мог овладеть своими извращенными наклонностями и приставал ко всем, кто был моложе его».
Одним из устроителей петергофского «мальчишника» был молодой Семен Гейченко, в то время – всего лишь экскурсовод, а после окончания войны – директор Пушкинского заповедника в Михайловском. Благодаря Н.И. Архипову, своему старшему другу и наставнику, Гейченко в те годы познакомился с Клюевым и встречался с ним неоднократно. «С Николаем Алексеевичем Клюевым, – вспоминал Гейченко в одном из своих поздних писем, – я был знаком близко. В 1924-1928 гг. мы встречались с ним в моем доме (я жил в Петергофе) и в Ленинграде, и в его квартире. Он дружил с близким мне человеком Николаем Ильичом Архиповым, бывшим тогда директором петергофских дворцов-музеев. <...> До войны у меня было несколько писем Клюева и черновиков его стихотворений, а также корректурные листы его изданий. А Архипову он подарил свою рукописную книгу «Сновидения», в которой рассказывал, как часто во сне гулял по городам и весям Дании, Голландии и других стран».
«Сны» с описанием клюевских ночных прогулок по Дании и Голландии до нас не дошли. Зато сохранился записанный Архиповым сон Клюева под названием «Неприкосновенная земля» – о его «пребывании» в Египте (дата – январь 1923 г.). Характерно, что и в ночной своей грезе о «неприкосновенном» Египте Клюев не может отделаться от подробностей российской реальности:
«<...> На память преподобного Серафима, Саровского чудотворца, привиделся мне сон пространный, легкий.
Будто я пеш и бос, в пестрядинной рубахе до колен, русская рубаха, загуменная.
Понизь-равнина, понизовье поречное без конца – без края в глазах моих, и воздухи тихие, благорастворимые. Там и сям на груди равнинной водные продухи, а на них всякая водная птица прилет с северных стран правит...
И будто земля сновидная – Египет есть. Сфинксы по омежным сухменям на солнце хрустальном вымя каменное греют.
Прохладно и вольно мне, глотаю я воздух дорогой, заповедный. И будто в стороне море спит, ни ряби на нем, ни булька...
Далеко, далеко за морем пушки ухают: это будто в Питере неспокойно...
Вдруг два человека мне предстали: один в белом фараонском колпаке рыбу в десять лес ловит, а другой – ищейка подворотная, в пальтишке уличном, и в руке бумага, по которой я судебной палатой за политику судился. Тявкнула ящейка, а смысл таков: мол, установлено, что я, Николай Клюев, анархист; что же касается Распутина, то это установить еще надо.
Ну, думаю, с меня теперь взятки гладки: в Египте я, в земле древней, неприкосновенной!..
Проснулся обрадованный».
Имя Клюева в 1923-1924 годах еще совсем не запретное; поэт и сам, насколько можно судить, ощущает себя участником писательской жизни в Ленинграде. И все же печатают Клюева все реже и неохотнее. Отношение к нему во многом определяется статьей Троцкого и книгой Василия Князева «Ржаные апостолы» с подзаголовком «Клюев и клюевщина» (Пг., 1924; фактически книга вышла в конце 1923 г.). Путаная и полуграмотная, эта книжка сыграла, тем не менее, свою роль в вытеснении Клюева из литературы.