355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Азадовский » Жизнь Николая Клюева » Текст книги (страница 15)
Жизнь Николая Клюева
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:58

Текст книги "Жизнь Николая Клюева"


Автор книги: Константин Азадовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

В начале января 1927 года на одной из «пятниц» в Ленинградском Союзе поэтов П.Н. Медведев прочитал доклад о творчестве Есенина и Клюева; там же собравшиеся услышали новые поэмы Клюева «Плач о Есенине» и «Деревня», «мастерски прочитанные автором».

Вторая поэма, которую читал в тот вечер Клюев, уже через несколько дней появилась в ленинградском журнале «Звезда» (с посвящением В.М. Белогородскому). Можно лишь поражаться смелости редакции журнала, опубликовавшей «Деревню». Несмотря на бодрый финал («Только будут, будут стократы На Дону вишневые хаты» и т.д.), вся поэма проникнута ощущением катастрофы, которая произошла с Россией, болью за ее судьбу:

Ты Рассея, Рассея-теща,

Насолила ты лихо во щи,

Намаслила кровушкой кашу...

Оптимистические нотки, которые звучат и в начале, и в конце поэмы, – это неугасающая надежда Клюева на осуществление его крестьянской утопии: избы «с матицей пузатой» и «урожайным Богом». Поэма содержала и весьма прозрачные угрожающие намеки. Явится «мужик», предсказывал Клюев, и сметет татарский «ясак». Поэту виделся новый Иван Третий, призванный освободить Русь от «татарщины»:

Будет, будет русское дело, –

Объявится Иван Третий

Попрать татарские плети.

Не удивительно, что сразу же после появления «Деревни» в печати возобновились яростные нападки на Клюева. Первым выступил известный «комсомольский поэт» А. Безыменский, в недалеком прошлом – один из ведущих идеологов «напостовства».* [От названия московского журнала «На посту» (1923-1925), занимавшего радикально негативную позицию по отношению к «непролетарскому» искусству, классическому наследию и т.д. Его сменил журнал «На литературном посту» (1926-1932) – критико-теоретический орган РАПП]. «Облик этого поэта известен, – писал он о Клюеве в ленинградской «Красной газете». – И Ленина ведь он сумел окулачить». Еще резче отозвался Безыменский о Клюеве три месяца спустя в статье «О чем они плачут?», напечатанной в «Комсомольской правде». Статьи Безыменского послужили сигналом к атаке на Клюева. «Поэма Клюева «Деревня» скрывает за стилизованным юродством глубоко реакционную идею», – писала «Красная газета». Через несколько лет Л.И. Тимофеев (впоследствии – член-корреспондент АН СССР) оценит «Плач о Сергее Есенине» и «Деревню» как «совершенно откровенные антисоветские декларации озверелого кулака».

Безыменский громил Клюева не только прозой, но и стихами, правильней, виршами, но с едкими, далеко не безобидными политическими намеками. По Безыменскому выходило так, будто автор «Деревни» идейно сомкнулся с белой эмиграцией, – могло ли быть страшней обвинение для поэта, живущего в СССР!

Скорей разбей свои скрижали

И потуши лампадный лик,

О ты, олонецкий рижанин,

И милюковский рюсс-мюжик.

Ну вот! Зачем тебе томиться

Под игом Золотой Орды?

Эх, то ли дело заграница,

Где нет языческой беды.

Щи, водку, брагу и кислуху

Там жрут пейзане в галифе.

Там пахнет истым «русским духом»

В полях, передних и кафэ.

Там мощи в облаченье белом,

Там тьма икон,

Там вещий мрак...

Там где-то бредит «русским делом»

Иван

И третий...

И дурак.

С 1926 года восстанавливается знакомство Клюева с Сергеем Клычковым, который с конца 1917 года прочно обосновался в Москве. Клычков высоко ценил поэзию Клюева. В начале 1922 года, работая секретарем в журнале «Красная новь», он пытался заказать В. Князеву статью о Клюеве. «Считая необходимым говорить о Клюеве, поэте, далеко еще не оцененном, редакция «Красной Нови» просит Вас прислать статью о нем не более листа размером», – писал Клычков Князеву. «Нам здесь говорить о Клюеве хотелось бы, и очень даже», – подчеркивал он в другом письме (ему же). Толчком к сближению между поэтами оказался восхитивший Клюева роман Клычкова «Чертухинский балакирь» (1926). 28 ноября 1926 года Н.И. Архипов записал слова Клюева:

«Я так взволнован сегодня, что и сказать нельзя. Получил я книгу, написанную от великого страдания, от великой скорби за русскую красоту. Ратовище, белый стяг с избяным лесным Спасом на нем за русскую мужицкую душу. Надо в ноги поклониться С. Клычкову за желанное рождество слова и плача великого.

В книге «Балакирь» вся чарь и сладость Лескова, и чего Лесков не досказал и не высказал, что только в совестливые минуты чуялось Мельникову-Печерскому от купальского кореня, от Дионисиевской вапы, от меча-кладенца, что под главой Ивана-богатыря, – все в «Балакире» сказалось, ажио терпкий пот прошибает.

И радостно, и жалостно смертельно».

Спустя несколько лет, когда Клюев переедет в Москву, его отношения с Клычковым станут еще более тесными. Писателей особенно сближало их общее положение в советской литературе: после смерти Есенина и Ширяевца они становятся в глазах критики главными выразителями «реакционной» крестьянской идеологии. Почти во всех разоблачительных погромных статьях конца 1920-х – начала 1930-х годов имена Клюева и Клычкова упоминаются рядом.

В 1927 году Клюев – продолжая тему «Заозерья» и «Деревни» – начинает работу над «Погорельщиной». Этой поэме, законченной осенью 1928 года, суждено было стать вершиной клюевского творчества. По мере того, как создавалась поэма, Клюев читал своим знакомым в Ленинграде отдельные ее фрагменты. В. Рождественский писал 5 октября 1927 года библиографу Е.Я. Архиппову: «Радует меня своими последними стихами и Н. Клюев. Он продолжает линию «Заозерья» и как-то странно своим лирическим здоровьем перекликается с Б.М. Кустодиевым». (Видимо, речь идет о стихах из «Погорельщины»). А спустя месяц, 2 ноября 1927 года Рождественский пишет Д.С. Усову (Болконскому), собиравшему биографические сведения о поэтах:

«Огорчительней всего мне то, что я никакого толку не мог добиться от Клюева. Он отшучивается, говорит, что происходит от печени единорога, что в жилах его течет кровь самоедского князя и что кость у него тонкая, женская. Все это мило, конечно, и вполне в плане клюевской литературной традиции, но дела вперед ничем не подвигает. У меня даже создается впечатление, что этому умному хитрому мужику нет особой охоты возвращаться к своему прошлому. Есть в Клюеве какая-то дикая и темная распутинская сила, которая сторонится дневного света. Это не мешает ему, конечно, оставаться едва ли не самым значительным поэтом наших дней. Той же дикой стихийной силой мифотворчества веет от его последних поэм. И вообще он, по-моему, достиг сейчас своего зенита. Если б Вы слышали, как он читает! Я, ведь, в общем, не очень люблю такой род поэзии, но я каждый раз ухожу захваченным и потрясенным».

Поэма «Погорельщина» была впервые опубликована в СССР в 1987 году. Это огромной силы эпическое произведение, действительно проникнутое «дикой стихийной силой мифотворчества». По-новому рассказано здесь о гибнущей, «погорелой» Руси, об утраченных вместе с ней духовных ценностях народа, созданных его творческим гением. Символом этой чудесной многоцветной Руси предстает у Клюева северная поморская деревня Сиговый Лоб, полоненная «змием», одичавшая, обезлюдевшая (можно понять, что действие происходит в 1919 году). Вновь появляется в поэме Клюева его «любимая Настенька» (Анастасия Романовна) – поруганная, опустившаяся:

Я без чести, без креста, без мамы,

В Звенигороде иль у Камы

Напилась с поганого копытца.

Мне во злат шатер не воротиться!

И, как обычно у Клюева, в финале поэмы, по закону контраста, возникает прекрасный и чистый образ: Лидда – «город белых цветов» на Индийском помории, устоявший под саблями сарацинов. Видение этого «страстотерпного» библейского города переведено у Клюева в современный план и сливается в заключительных строках поэмы с образом Великой Матери – России:

Где ты, город-розан,

Волжская береза,

Лебединый крик

И, ордой иссечен,

Осиянно вечен,

Материнский Лик?!

«В «Погорельщине», – писал В.Г. Базанов, – сходятся многие мотивы и образы более ранней клюевской поэзии <...> ощущаются складки словесной орнаментики, отчетливее обозначаются сильные и слабые стороны мировоззрения Клюева. <...> Поэма насыщена этнографией и фольклором, художественным видением поэтической старины и пониманием православно-языческого синкретизма в народном искусстве». Все это справедливо. «Погорельщина» действительно вбирает в себя мотивы и образы, опыт и знания, накопленные Клюевым за многие годы, подводит итог его художническим исканиям, его размышлениям над судьбой России.

Можно предположить, что в работе над «Погорельщиной» Клюев вдохновлялся впечатлениями от совершенного им путешествия на Север (предположительно, летом 1925 или 1927 года* [Однако в августе 1927 г. Клюев отдыхал в деревне Клишине близ Идрицы Псковской области]). Упоминание об этом встречается в воспоминаниях В.А. Мануйлова (описанный им эпизод относится к февралю-марту 1928 года): «Клюев начал рассказывать о своих летних странствиях на Печору к старообрядцам, к сектантам, которые до прошлого года жили настолько уединенно, что даже не слыхали о Советской власти, о Ленине. Николай Алексеевич был одним из немногих, кто знал, как добраться до отдаленных северных скитов по тайным тропинкам, отыскивая путь по зарубкам на вековых стволах. Он рассказывал, как в глухих лесах за Печорой, отрезанные от всего мира, живут праведные люди, по дониконовским старопечатным книгам правят службы и строят часовенки и пятистенные избы так же прочно и красиво, как пятьсот лет тому назад». (Не следует, конечно, забывать при оценке этого рассказа, что он от начала и до конца принадлежит Клюеву).

Клюев охотно знакомил с «Погорельщиной» своих слушателей. В начале января 1929 года он исполнял ее в ленинградском Доме писателей, в начале 1930 года – в Доме деревенского театра и т.д. В недавно опубликованных выдержках из дневника писателя Ефима Вихрева нашли отражение два публичных чтения «Погорельщины» в Москве – 13 ноября 1929 года у писателя И.И. Катаева и 12 января 1930 года в здании Исторического музея у фольклориста Ю.М. Соколова.

Среди лиц, присутствовавших на чтении, – С. Клычков, П. Орешин, Б. Пильняк, прозаики из группы «Перевал» или тесно связанные с нею (А.К. Воронский, Г.А. Глинка-Волжский, Б.А. Губер, Н.Н. Зарудин, И.И. Катаев, Н.И. Колоколов, И. Лежнев, П.В. Слётов, С.Д. Фомин), фольклорист Б.М. Соколов (брат Ю.М. Соколова). Согласно дневнику Вихрева и другим свидетельствам, «Погорельщина» в исполнении Клюева производила на слушателей огромное впечатление.

Переводчица и литературовед В.А. Дынник, жена Ю.М. Соколова, вспоминала:

«Как-то Юр<ий> М<атвеевич> пришел домой и с радостной улыбкой сообщил мне, что сегодня вечером Клюев будет у нас читать свою поэму. Собралось несколько человек, друзей. Клюев стал читать. Это была поэма (довольно большая) «О кружевнице...».* [Видимо, В.А. Дынник запомнился отрывок «Погорельщины», где упоминается «кружевница Проня»]. Читал предельно просто, но все были словно заколдованы. Я считаю, что совершенно свободна от всяческих суеверий, но на этот раз во мне возникло ощущение, что передо мною настоящий колдун... Стихи были хорошие, но все же не колдовские. Колдовство исходило от самого облика поэта, от его простого, казалось бы, чтения. Повеяло чем-то от «Хозяйки» Достоевского».

Среди тех, кто слушал «Погорельщину» в авторском исполнении, был Иванов-Разумник. Позднее, оказавшись на западе, в очерке, посвященном Клюеву (в книге «Писательские судьбы»), Иванов-Разумник напишет, что эта поэма «останется вершиной творчества Николая Клюева, памятью о его трагической писательской судьбе». Фрагменты поэмы (возможно, и полный текст) Иванов-Разумник нашел возможность отправить Андрею Белому, на что страстный (в прошлом) почитатель клюевской поэзии разразился потоком противоречивых суждений – от панегирических до осуждающе гневных.

«..."Погорельщина" – вещь замечательная; – отвечал Андрей Белый (письмо от 30 августа 1929 года), – читая отрывки, от некоторых приходил в раж восторга; такие строки, как «Цветик мой дитячий» и «Может им под тыном и пахнет жасмином от Саронских гор», напишет только очень большой поэт; вообще он махнул в силе: сильней Есенина! Поэт, сочетавший народную старину с утончениями версифик<ационной> техники XX века, не может быть не большим; стихи технически – изумительны, зрительно – прекрасны...». Далее следовал... разгром «Погорельщины». Белый утверждал, что стихи Клюева морально – «гадостны», что от некоторых строк идет дух неприемлемого для него, Белого, «больного, извращенного эротизма». «Так Спаса не исповедуют!» – восклицал Белый и делал окончательный вывод: поэзия Клюева «изумительна», но от нее следует держаться подальше.

В 1970-1980-е годы литературоведы Д.Е. Максимов и А.Ю. Вейс рассказывали автору этих строк о возникшем в Ленинграде в конце 1920-х – начале 1930-х годов молодежном кружке с русским национальным уклоном. В него входили преподаватель ФЗУ А.Г. Громов, школьный учитель К.Г. Павлович и др. Родственным этому кружку был университетский литературный кружок «Осьминог» (шла речь о их слиянии, однако не состоявшемся). Члены обоих кружков собирались на квартире В.А. Гаммер, куда однажды был приглашен Клюев, который, наряду с Ивановым-Разумником, пользовался в этой среде особым почтением; многие знали его и раньше. Собравшихся было человек пятнадцать. Клюев читал «Погорельщину». «Чтение было очень выразительное, узорное; потом пили чай», – вспоминал Д.Е. Максимов. Приблизительно в 1932 году К.Г. Павлович привез из Москвы экземпляр поэмы, и кружковцы, собираясь вместе, читали ее и восторженно комментировали. Один из членов кружка, Е.Н. Дубов, взялся за ее размножение. Поэма перепечатывалась, заучивалась наизусть и передавалась из рук в руки (ранний самиздат!). Дубов приходил к Д.Е. Максимову и предлагал ему копию за два рубля – нужны были деньги на бумагу, оплату машинистки и другие расходы.

Члены кружка тянулись и к Иванову-Разумнику, нередко навешали его в Детском Селе. Не удивительно, что в 1933 году, когда началось дело «Идейно-организационного народнического центра», участникам обоих кружков пришлось давать показания о своей связи с Ивановым-Разумником, которому следствие отводило роль главного идеолога (арестован в феврале 1933 года). Имя Клюева и поэма «Погорельщина» (следователи именовали ее не иначе, как «контрреволюционная») постоянно фигурируют в материалах дела. Все молодые люди так или иначе пострадали – были осуждены и высланы из Ленинграда. Д.Е. Максимов получил три года вольной высылки, которую отбывал в Нарыме (недалеко от Колпашева). Пострадал и Дубов, о котором Дмитрий Евгеньевич говорил, что его «привела в ссылку» именно «Погорельщина».

Хорошо понимая, что опубликовать «Погорельщину» в Советской России невозможно, Клюев, естественно, был озабочен ее судьбой. Весной 1929 года в Ленинграде он знакомится с итальянским русистом Этторе Ло Гатто, вторично приехавшим в Советскую Россию, но явно предпочитавшим «стройкам социализма» монастыри и памятники древней Руси. Их первая встреча состоялась в итальянском консульстве, куда привел Клюева Алексей Чапыгин, в «День Похвалы Пресвятыя Богородицы» – именно эти слова начертал Клюев на втором томе своего «Песнослова», тогда же подаренном итальянцу. Много лет спустя Ло Гатто записал (по просьбе Г.П. Струве) свои воспоминания о поэте.

«В 1929 году Клюев еще носил русскую рубашку, которая производила странное впечатление в сочетании с надетым поверх нее обыкновенным городским пиджаком и брюками, заправленными в сапоги с голенищами. Насколько верны рассказы о том, что еще до революции он являлся в таком наряде в самые шикарные рестораны Петербурга, я не могу сказать, ибо его об этом не расспрашивал. Он интересовал меня прежде всего как человек и художник, а не с точки зрения фольклора. <...> Может быть, в многочисленных наших беседах, когда он навещал меня или я бывал у него, я напрасно не проявил больше интереса к этой стороне его личности, но мне сдается, что, если я пользовался его доверием и дружбой, то это было главным образом благодаря моему человеческому, а не литературному отношению к нему. Этому доверию я был обязан тем, что позднее, уверенный во мне, он доверил мне рукопись своей поэмы, которую считал своим magnum opus,* [Главное произведение (лат.)] но опубликовать которую в России ему, разумеется, не разрешили бы. Уже впоследствии я узнал, что за границей сохранился только мой экземпляр поэмы, и я никак не думал, что настанет день, когда мне удастся исполнить данное поэту обещание напечатать эту вещь после его смерти».** [Первая публикация «Погорельщины» была осуществлена Г.П. Струве по экземпляру, принадлежащему Ло Гатто, в однотомном «Собрании сочинений» Клюева (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954)].

Более, чем другие поэмы двадцатых годов, «Погорельщина» обнажает красочную, изобразительную, «иконописную» манеру зрелого Клюева. Живопись, особенно древнерусская, была, как уже говорилось, одним из пристрастий Клюева, коему он отдавал себя подчас столь же увлеченно, как и литературе. Клюев неплохо рисовал сам – сохранилось несколько выполненных им набросков. Он дружил с известными художниками; его рисовали или писали маслом Л. Бруни, Ф. Бухгольц, И. Грабарь, Б. Григорьев, К. Соколов, В. Щербаков и др. Клюев неплохо знал историю мирового искусства, но любимым его художником всегда оставался Рублев. В 1921 – 1922 годах в Вытегре Клюев работал над поэмой, прославляющей древнерусских иконописцев; в ней немало превосходных строк:

Я хочу песнословить рублевские вапы,

Заозерье перстов под гагарьим туманом...

Живя в Ленинграде, Клюев часто бывал на выставках. Дошедшие до нас отзывы поэта о художниках и произведениях живописи отличаются и меткостью, и выразительной силой. В.А. Баталии, вспоминает, как он с другими студентами Ленинградского университета сопровождал Клюева в марте 1928 года на выставке «куинджевцев» (то есть Общества имени А.И. Куинджи; 1909-1931).

«В вестибюле его встретили Рылов* [Аркадий Александрович Рылов (1870-1939) – известный художник-пейзажист, в 1922-1928 годах – председатель правления Общества им. А.И. Куинджи; в 1920-е годы поддерживал отношения с Клюевым] и Власов** [Сергей Алексеевич Власов (1873-1942) – живописец-пейзажист. В 1920-е годы был дружен с Клюевым; некоторые из работ Власова озаглавлены строчками клюевских стихотворений: «В златотканые дни сентября...», «Явью сказочною, древней потянуло на меня...» и т.д.] – видимо, его давние знакомые. Сначала ходили по залам с большими картинами Власова («Власов – мой кум», – представил нам его Клюев). У картины «Невидимый Град» с изображением подводного «Града» с выходящей на поверхность озера звонницей, на которой женщина с исступленным лицом, распущенными волосами, озаренная зловещим пламенем, звонит в набат, Клюев остановился и сказал: «Не картина – видение. Провидит художник скорби Великого Града. Потому и бьет девица в набат: «Спасайтесь! Погибаем». И действительно было в картине что-то глубоко тревожное, может быть, мистическое.

У картины худож<ника> Жаба «Море» Клюев значительно произнес: «Пучина!» Море на картине было сумрачно, с нависшими над ним тучами. Необычайно чувствовалась его глубина-бездна: «Пучина!» Кто-то (очевидно, по контрасту цветовому) вспомнил «Девятый вал» Айвазовского. Клюев презрительно заметил: «Раскрашенный поднос».

И все другие «отметки» Н<иколая> А<лексеевича> у картин выставки поражали глубокой проницательностью и осведомленностью. Чувствовался во всем большой художник».

На выставке были представлены портреты самого Клюева, выполненные, в частности, Ф. Бухгольцом и В. Щербаковым, бюст работы В. Дитриха. В ленинградской культурной жизни 1920-х годов такое событие не могло пройти незамеченным. Историк литературы и критик В.Ф. Боцяновский, повстречав Клюева 28 марта 1928 года, записал в тот же день:

«В трамвае встретил Клюева. Поддевка. Особого фасона, конусообразная, деревенская шляпа. Высокие сапоги. Разговорились о портретах его на выставке Куинджи.

– Портрет Щербакова был бы ничего. Он большой мастер, писал меня не с натуры, а старался отразить мою поэзию. Несомненно, в картине чувствуется дух моих настроений, но все же это не все. У него не хватает решимости сделать иконописный портрет совершенно. Он иконопись знает великолепно и, конечно, мог бы сделать под старую новгородскую икону. Но что поделаешь? Сам говорит, что не решается. А вот бюст Дидриха <так! – К.А> – мне очень нравится. Он уловил и передал внутреннюю большую скорбь. Скорбь русскую, отражавшуюся в ликах времен татарского ига.

Собирается ехать в Полтаву.

– А вы? – спрашивает меня.

– Я в Житомир.

– А как там – дешево?

– Да. Я думаю жить в деревне.

– Хорошо бы, да дорого это теперь. Это не то, что раньше, когда все везде и всюду гостеприимно, радушно встречали. Теперь только и норовят, как бы обобрать».

На той же выставке 11 апреля 1928 года Клюев знакомится с семнадцатилетним Толей Кравченко, приехавшим держать вступительные экзамены в Академию художеств. В своих воспоминаниях (1977) А.Н. Яр-Кравченко рассказывает: «В 1928 году в зале <Общества> поощрения художеств, в Ленинграде, на улице Герцена, 38, была открыта выставка художников-куинджистов. Приехав издалека, я с жадностью рассматривал экспонированные там работы. Среди многочисленных зрителей я обратил внимание на пожилого человека с бородкой, в поддевке и сапогах. Сначала удивился, потом поразило, как он внимательно рассматривал рисунки, этюды и картины. Он смотрел, а вокруг него толпа. Все интеллигенция, люди искусства. Слышу, заговорил, да и как заговорил! Умно, осмысленно и толково. Я посмотрел еще раз на старика и пошел в следующий зал. Увидел прекрасные портреты Ф. Бухгольца. Среди изображенных артистов, писателей и поэтов был и человек с бородой. Вгляделся в надпись под портретом: «Поэт Н. Клюев».

К этому времени с группой зрителей в зал вошел и он. Я присоединился к идущим и оказался возле поэта. Рассматривая пейзаж, он склонился к этикетке, но, видимо, без очков не мог прочесть и обратился ко мне: «Вы не будете добры прочесть, что тут написано?» Я пробежал глазами и прочел вслух. Он поблагодарил меня, завязался разговор, и мы познакомились. Я сказал, что приехал поступать в Академию художеств. Он пожелал мне успеха, и мы пошли, продолжая осматривать выставку и обмениваясь мнениями. Долго ходили, устали и присели на диван отдохнуть; говорили об искусстве, литературе, он рассказывал о писателях, я завел разговор о Есенине, он прослезился, вспоминая о нем. К нам подошли две дамы. Клюев представил меня: «Вот молодой художник, знакомьтесь». Я назвал себя. «А это, – сказал Клюев, – жена Есенина, племянница графа Л.Н. Толстого, Софья Андреевна».* [В действительности С.А. Толстая-Есенина была внучкой Л.Н. Толстого]. – «Очень приятно». И я пожал протянутую мне руку. Осмотрев выставку, все пошли к Клюеву домой, на улицу Герцена. Это было началом нашего знакомства».

Знакомство обернулось дружбой, продолжавшейся почти шесть лет. В судьбе начинающего художника Клюев сыграл огромную роль: он ввел его в круг известных деятелей искусства, помогал ему своими советами; именно Клюев предложил ему называться Яр-Кравченко – под такой фамилией художник и вошел в историю советского живописного искусства. К А.Н. Кравченко обращены почти все стихотворения Клюева 1928-1933 годов, составившие неизданный сборник «О чем шумят седые кедры».

Анатолий Кравченко – последняя любовь Клюева, его неодолимая страсть. Любовные стихи, как и письма Клюева к Анатолию, говорят о вулкане неудержимых чувств, владевших поэтом: обожание, разочарование, ревность, терзание, гнев... «Ласточка моя светлая», «лебеденок», «мой песноглаз», «подснежник», «лосенок», «наследник души моей» – эти и многие другие ласковые слова, идущие от любящего сердца, читаем в сохранившихся стихах и письмах. Клюев по-матерински заботился о своем «лосенке», пытался предупредить его необдуманные шаги на житейском поприще, уберечь от опасных искушений и соблазнов. Он наставлял Анатолия в искусстве, воспитывал его художественный вкус. В одном из писем Клюев напоминает другу, что в течение шести лет утверждал его «путь в историю – в радужную страну живописи и поэзии».

Подобно Есенину, Анатолий стал для Клюева его духовным сыном, воспитанником. «Дорогое мое дитятко» – с этих слов начинаются письма Клюева к другу (тем же словом – «дитятко» – он называл и Есенина: «Рожоное мое дитятко...»). «Сладостный друг мой – дитя мое заветное и роковое!» – пишет Анатолию Клюев 10 мая 1932 года. «Томлюсь любовницей иль сыном – Не все ль равно?» (из стихотворения «Письмо художнику Анатолию Яру», 1932). Любовь к духовному сыну для Клюева – радость и источник вдохновения.

«...Ни одна минута, прожитая с тобой, – пишет ему Клюев 13 мая 1933 года, – не была нетворческой. Это давало мне полноту жизни и высшее счастье! Создавался какой-то таинственный стиль и времяпровождения, и речи, искусства и обихода. <...> В нашей дружбе я всегда ощущаю, быть может, и маленькое, но драгоценное зернышко чего-то подлинного и великого. <...> Вот почему вредно и ошибочно говорить тебе, что ты живешь во мне только как пол, и что с полом уходит любовь и разрушается дружба. Неотразимым доказательством того, что ангельская сторона твоего существа всегда заслоняла пол, – являются мои стихи, пролитые к ногам твоим. Оглянись на них – много ли там пола? Не связаны ли все чувст<во>вания этих необычайных и никогда не повторимых рун, – с тобой как с подснежником, чайкой или лучом, ставшими человеком-юношей?»

Все, что было в нем лучшего, вложил Клюев в своего питомца. Впрочем, в последние годы Анатолий стал явно сторониться Клюева – то ли тяготился этой связью, то ли чего-то опасался. Охлаждению их отношений способствовало отчасти и то обстоятельство, что Кравченко жил в Ленинграде (учился в Академии художеств), Клюев же оставался в Москве. Впрочем, их отношения не прерываются вплоть до ареста поэта в феврале 1934 года и продолжаются позже (в письмах).

В марте 1928 года выходит в свет последний прижизненный сборник Клюева «Изба и поле». В письме к М. Горькому (осень 1928 года) Клюев сообщал, что эта книга два года лежала в издательстве «Прибой», прежде чем была издана. «В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию», – жаловался он М. Горькому. Сборник состоял из трех разделов («Изба», «Поле», «Урожай») и посвящен был «Памяти матери». В него вошли стихотворения Клюева 1908-1922 годов; все они печатались ранее, однако некоторые из них появились теперь в переделанном виде. В кратком авторском предисловии Клюев так формулировал свою «эстетику»: «Знак же истинной поэзии – бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, моя Избяная Индия». А надписывая книгу П.Н. Медведеву, Клюев в привычной для него манере пояснял: «Изба и Поле как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью – целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле – щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!».

Несколько кратких отзывов о книге «Изба и поле», промелькнувших в ленинградской и московской печати, можно назвать недоуменно-раздраженными. Например, писатель Владимир Василенко пытался в «Известиях» окончательно похоронить Клюева: «Монашки и Миколы, – писал он, – лампадки и заутренние звоны, ангелы и богородицы ползут из его стихов, как насекомые из неопрятной постели. <...> Пускай всем этим создается и поддерживается особый, совершенно оригинальный «клюевский» стиль (имевший немало подражателей даже среди одаренных поэтов), но все это делает поэзию Клюева для нас чуждой, а его книге сообщает только историко-литературный, да, быть может, этнографический интерес».

Более разноречиво отозвалась критика на представление «Песни Солнценосца», положенной на музыку композитором А.Ф. Пащенко, в Государственной Академической капелле. «Героическая поэма для хора, соло и оркестра» была впервые исполнена 18 ноября 1928 года. «Музыка Пащенко на мою песню очень мне понравилась, – написал Клюев на программе концерта, – она, как ветер в деревьях, так необходима для моих стихов. Прекрасны и свежительны поцелуи ветра с деревьями». «...Произведение целиком доходит до аудитории, волнует и зажигает, – так велик заложенный в нем эмоциональный заряд», – писала 20 ноября «Ленинградская правда». Рецензент «Красной газеты» увидел в «Песни Солнценосца» «все признаки древнегреческой оды»: «Тут можно найти и следы сектантских апокрифов, и языческой мифологии, и областного, и северного наречия, и какие-то счеты с Бальмонтом: скрытый эстетизм и несомненную клюевскую «лукавинку» <...> И эта «исконно» русская вещь сделана как будто для европейской публики, вроде «Весны священной» Стравинского».

Зато еженедельник «Жизнь искусства» упрекал композитора за неудачный выбор текста и в прокурорском тоне тех лет отмечал, что образная символика Клюева, как и весь склад его поэтической речи, «ничего не имеют общего с идеями Октябрьской революции. Националистический душок с явной примесью церковно-мистических аллегорий в общем придают тексту – это надо прямо сказать – одиозный характер, тем более что мелкобуржуазное понимание революции сквозит в поэме на каждом шагу».

Сентябрь-октябрь 1928 года Клюев проводит в Полтаве и под Полтавой (где именно – не вполне ясно). Кто посоветовал Клюеву съездить в Полтаву, выяснить также не удалось (о своем намерении посетить этот город Клюев, напомним, говорил В.Ф. Боцяновскому еще в марте 1928 года). Возможно, это был Г. Майфет, с которым Клюев общался в середине 1920-х годов, возможно, В. Львов-Рогачевский, из года в год отдыхавший в тех краях, возможно, поэт П. Кухтин... Не будем гадать. Полтавский житель М.Ф. Горяйстов, увлекавшийся тогда литературой (позднее – профсоюзный деятель), оставил краткие, но небезынтересные воспоминания о поэте.

«Среднего роста, коренастый, слегка полный, с небольшой шевелюрой и бородкой, уже чуть посеревшими от седины, в легкой верхней одежде, похожей на кафтан, ходил он по базару и скупал изделия народного творчества: деревянные поделки опошнянских умельцев,* [Ошибка мемуариста: Опошня знаменита своими гончарными изделиями. Ср. в поэме «Погорельщина» (Клюев заканчивал ее в Полтаве в октябре 1928 г.):


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю